dem_2011

Categories:

Валентина Малявина. Услышь меня, чистый сердцем (7)

7

— Всем встать, суд идет!

Идет суд. Я больше не верю, что вот сейчас что-то наконец произойдет и меня отпустят домой. Прямо отсюда. У меня наступил момент осознания и одновременно какого-то иного отстранения от происходящего.

Я иначе — не с ожиданием, а со странным любопытством слушаю свидетелей. Смирилась, что вызывают не тех, кто и впрямь может рассказать о трагедии — врача «скорой», например. А каких-то и вовсе ненужных для поиска истины людей…

…Вызывается Евгений Рубенович Симонов, наш главный режиссер.

Евгений Рубенович как всегда элегантен и, как обычно, красноречив.

Начал издалека. Стал размышлять о трагических положениях у Шекспира, у которого героев преследует рок и жизнь их обрывается от убийства или самоубийства. Только потом переходит к нашим отношениям со Стасом, охарактеризовав их как напряженные и драматические из-за слишком неординарных натур.

Сказал, что очень ценил как актеров и Стаса, и меня. Что за три дня до случившегося, на репетиции, из рукава кожаного пиджака Стаса выпал огромный нож.

— Этот же нож я видел окровавленным в тот трагический день, — свидетельствует Евгений Рубенович.

…Я почти прикрываю глаза и уже не слышу голоса Симонова. Вместо него — почти шепот, последние слова Стаса: «Пойдем со мной… Пойдем со мной!» Вижу белое как мел лицо Вити Проскурина, словно возникшее ниоткуда, не понимаю, что спектакль, видимо, кончился и Виктор пришел за Стасом, чтобы вместе ехать на вокзал. Потом — в Минск. Он пришел за Стасом, которого больше нет. Витя еще не знает, не понял, для чего здесь «скорая», люди в белых халатах в нашей комнате. Он испуган, кричит: «Что случилось?!»

Я тоже кричу: «Он убил себя…» Потом крикнула, что это я его убила. Потом стала кричать Проскурину: «Это ты, ты его убил!..»

…Я и по сей день не снимаю вины ни с себя, ни с Вити. Потому что это мы, именно мы упустили в тот день Стаса, не посчитались с его состоянием — а оно было ужасным. У Виктора было праздничное настроение удачливого премьера, я — занята собой и своими успехами. И мы его упустили.

Я знаю, совершенно уверена в том, что Стас не собирался умереть. Стас хотел себя ранить, чтобы я, вернувшись в комнату, увидела несчастье, поняла, что он находится на грани самоубийства. Чтобы я сострадала ему, чтобы ВСЕ сострадали ему. И помогали в театре, кино — везде.

Он хотел, наконец, достучаться до нас… Бедный мой Стас! Нет, не выпитое мной на твоих глазах вино стало причиной трагедии. Вино — только повод. Причина — наше самоупоение, слепота, в конечном счете то самое проклятое ЭГО, за которое и карает меня Господь сегодня, здесь и сейчас…      

…Судья все еще расспрашивает Евгения Рубеновича о ноже, а я вновь вспоминаю.

Этот нож Стас и Марьин купили в Новоарбатском магазине и развлекались, пугая им арбатских прохожих. Он был чуть ли не единственным в нашем нехитром хозяйстве и поэтому очень быстро затупился. Когда мы со Стасом решили перейти на овощную диету, им невозможно было очистить даже картошку. Я все просила Стаса наточить его.

И надо же было мне 9 апреля, за три дня до трагедии, проходя мимо «Диеты», расположенной на углу Плотникова переулка и Арбата, встретить точильщика!.. Так редко они теперь попадаются, а тут… Стоит со своим станочком, на котором крутятся колесики, и летят от них искры во все стороны, покрикивает, что точит ножи, виртуозно поворачивая их то в одну сторону, то в другую: «Точу ножи-ножницы».

Надо же было мне, придя в театр, позвонить домой и сказать Стасу, чтобы он взял с собой нож и наточил его.

Не повстречайся мне лихой, со звонким голосом точильщик из прошлых времен, не случилось бы трагедии, вот ведь что…

Я была еще в фойе служебного входа, когда пришел Стас. Он широко улыбался. Посмотрел на себя в большое старинное зеркало, поднял несколько волосиков на макушке, выхватил нож из рукава своего пиджака и секанул им по волоскам. Громко рассмеялся, бросил нож опять в рукав и подул на отсеченные волосики.

— Стас, перестань дурачиться. Порежешься…

— Да нет, Валена, рукоятка внизу, а лезвие вверху. Понимать надо.

С этим и ушел на репетицию к Симонову.

Потом мне рассказывал:

— Я как выхвачу нож и говорю: «Шеф, не дашь роль — убью!» Он испугался.

— Зачем ты так, Стас?

— Интересно… неожиданно было для него, поэтому интересно.

Евгений Рубенович сказал в суде, что нож из рукава выпал. Нет, не выпал, а был артистическим жестом выхвачен из рукава.

Симонов не упустил случая заметить, что люди из прокуратуры, вызванные на место, были в непристойно пьяном виде.

И что никаких следов крови ни на мне, ни в нашей комнате он не видел. Что встал на колени и перекрестил Стаса.

— Я не могу представить себе умышленного убийства, но и Стас не мог покончить самоубийством, — говорил Евгений Рубенович. — Считаю, что произошло что-то преступно легкомысленное. Я и прежде видел в глазах Стаса обреченность.

— А у Вали бывают неестественно горящие глаза, — заключил Симонов.

Я сижу за барьером, который меня отделяет от суетной нашей жизни, и вижу за этой границей многое. Понимаю намек Симонова о моих «неестественно горящих» глазах. Кто-то распустил слухи, что я принимаю наркотики.

Это еще одна неправда обо мне. Я не спала после смерти моей доченьки около месяца, а достать снотворное было невозможно. Я просила, кого могла, помочь мне с лекарствами. Помогали, но распространился слух, что я глотаю «колеса».

Бред все это. Никогда не склонна была ни к наркотикам, ни к никотину. Бог миловал. Другое дело — алкоголь. С Бахусом у нас возникла сначала дружба, а потом он стал порабощать меня.

Смотрю я на Евгения Рубеновича и размышляю: талантливый он человек, но… Слово «осторожный» не подходит, «трусливый» — больно грубо, скорее — боязливый. Интересно, куда он приведет свой монолог?

И вот слышу:

— Стас делал карьеру. Может быть, Валя задерживала его карьеру?

Я уже рассказывала, что в обвинительном заключении мотив преступления строился на том, что у Стаса была слава, а я завидовала его успехам…

Симонов завуалированно проводит ту же тему.      

И дальше вдруг говорит:

— От Стаса все женщины сходили с ума.

Посмотрел на меня и чего-то испугался. Сделал на мгновение паузу и совершенно без всякого перехода почти крикнул:

— У Жданько был шарм порочности.

И вспомнила я, как Евгений Рубенович на репетициях просил:

— Зажги в себе люстру и играй надзвездно.

Или:

— Поведай Неведомое, безумная дщерь моя.

А что? Эмоционально. Красиво.

«Шарм порочности» — ну надо же!

А потом и тоже вдруг:

— Стас без бравады, как еж без иголок.

Я напомнила Симонову, что он снял Стаса с роли Альбера в «Маленьких трагедиях». Сказала, что это было для него сильным огорчением.

— Да, я снял его с этой роли, потому что он выглядел вульгарно.

Вульгарности у Стаса не было. Да, бравада была, но не вульгарность.

Моей задачей было снять мотив нашего якобы разлада со Стасом: будто бы я была творчески неудовлетворена. Поэтому я задавала Симонову соответствующие вопросы, которыми ставила его в затруднительное положение.

На мои вопросы он ответил судьям:

— Да, мы давали Малявиной ведущие роли.

— Да, мы давно хотели ей присвоить звание заслуженной артистки РСФСР.

— Да, она получила несколько премий за исполнение главных ролей в театре. Последнюю — в театральном сезоне 1978 года за исполнение роли Соланж в спектакле «Лето в Ноане» режиссера Ковальчика.

— Да, она была приглашена за исполнение этой роли польским театральным обществом на длительный срок в Польшу.

— Да, я предполагал, что Малявина будет репетировать в новом спектакле центральную роль по пьесе Алешина, которую хотел ставить.

— Да, она снималась в кино в главной роли. Да, этот фильм вышел в том же 1978 году, когда случилась трагедия.

Ну, и где же почва для моей «творческой неудовлетворенности»?

Смотрю внимательно на судью. По-моему, у нее повысилось давление. На лице удивление и откровенное непонимание: что же делать дальше. Лицо пылало. Вижу: не хочет моя судья вести этот процесс. Почва «неприязненных отношений» между Стасом и мной уплыла после многих показаний. Мотив моей «творческой несостоятельности» испарился в ходе ответов Евгения Рубеновича Симонова, хотя он и старался быть в русле обвинительного заключения. Значит, читал. И зачем грех такой на себя брать?

Очень давно, в конце зимы, в воскресенье, я пошла навестить могилку Василия Макаровича Шукшина на Новодевичьем кладбище. Положила цветы и долго стояла, глядя на портрет Василия Макаровича. Навестила Исая Исааковича Спектора, талантливого и необыкновенно умного человека, директора-распорядителя Театра имени Вахтангова, мужа театральной звезды нашего времени Юлии Константиновны Борисовой.

А потом пошла к Рубену Николаевичу Симонову. Гляжу на его памятник и вдруг вижу: из левого глаза катится живая слеза по каменному лицу. Аж страшно стало. Я замерла — не могу двинуться. Понимаю, что это талый снежок струится каплями, но все равно выходит, что Рубен Николаевич о чем-то скорбит, о чем-то плачет. И надо же было так устроиться снежку, чтобы пролиться слезой..

Памятен мне этот день.

Теперь в зале суда стало понятно, о чем плакал Рубен Николаевич. Обо мне он плакал и о Жене Симонове, сыне своем, который только что держал свой боязливый монолог обо мне и Стасе перед неправыми судьями.

Вахтанговцы позвали меня к себе в театр, когда я училась на четвертом курсе театрального института и уже работала в «Ленкоме» у Анатолия Васильевича Эфроса.

Я приняла это приглашение с радостью, несмотря на мое увлечение театром Эфроса. Театр Вахтангова с детства оставался моей мечтой, и вдруг это предложение! Позвонили из театра и пригласили на беседу с Рубеном Николаевичем Симоновым.

Дверь кабинета Рубена Николаевича была открыта. И никого. Стала разглядывать кабинет. Ультрамариновые стены, мебель красного дерева с бронзой, фарфоровая настольная лампа, темно-синяя с золотом, большие старинные часы уютно тикают — очень красиво! Через открытую дверь видна прихожая, обставленная великолепной мебелью с гобеленом изысканного рисунка. Дверь прихожей тоже открыта. Дальше ложа и — чудо: за ней — сцена! Там шел спектакль «Живой труп» с Николаем Гриценко — Протасовым и Людмилой Максаковой — Машей. Кто-то нежно обнял меня. Поворачиваюсь, вижу Рубена Николаевича Симонова во всем его великолепии.

Это он придумал мой первый приход в театр, открыл двери кабинета и ложи, чтобы я увидела диво-дивное.      

Сказал тихо, глядя на Максакову и Гриценко:

— Замечательно играют артисты!

Потом повел меня в кабинет, предложил сразу несколько главных ролей и подвел итог:

— Художественный совет хочет, чтобы вы стали актрисой Театра Вахтангова.

И я ею стала.

Когда Рубена Николаевича не стало, а потом вскоре ушел и Спектор Исай Исаакович, Саша Кайдановский мне сказал:

— Все. Театр Вахтангова окончательно умер.

— Но Евгений Рубенович тоже поставил потрясающие спектакли. И «Город на заре», и «Филумену». А «Иркутская история?» — возражала я.

— Вот и ставил бы спектакли. Как режиссер. А главный режиссер — это другая профессия. Это мировоззрение.

Резкий, жесткий тон Саши раздражает, но он почти всегда бывает прав.

…А в Театре Вахтангова мне было очень хорошо. Специально для меня спектаклей не ставили, но если в пьесе была роль для молодой актрисы, то почти всегда играла ее я.

Я уже успешно сыграла два большие роли в спектаклях Александры Исааковны Ремезовой, как вдруг позвонил мне Рубен Николаевич с предложением роли в премьерном спектакле «Конармия» по Бабелю, который ставил он.

Я очень разнервничалась после звонка. Ведь роль Маши, которую мне предлагал Симонов, репетировала Юлия Константиновна Борисова. На репетицию я, конечно, пошла. Репетиция проходила в кабинете Рубена Николаевича. Он — за столом необыкновенной красоты, рядом Слава Шалевич, один из авторов инсценировки «Конармии», тут же — Михаил Александрович Ульянов, он же Гулевой.

Рубен Николаевич предложил для репетиции замечательную сцену, когда Маша трогательно и смешно признается Гулевому в любви. Маша — агитатор политотдела, а Гулевой — начдив.

Рубен Николаевич говорит:

— Ты расскажи ему о своей любви тихо и нежно, не форсируя, не торопясь, как бы на одном дыхании… У тебя длинная-предлинная коса, но она спрятана под буденновку, а когда Михаил Александрович тебя возьмет на руки, то буденновка случайно упадет и во всей своей красе обнаружится коса.

Я краснею, ужасно нервничаю и тихо, на одном дыхании, начинаю монолог: «Милый ты мой. Дорогой. Серебряный. Как бы я жила без тебя?..»

Чувствую, что получается! Ведь я влюблена в Михаила Александровича, и мне хоть и нервно, но легко говорить ему такие слова. А когда Михаил Александрович взял меня на руки, у меня закружилась голова. Синьковый кабинет Рубена Николаевича и вовсе поплыл перед глазами. Я еле устояла, оказавшись снова на полу.

Рубен Николаевич значительно и серьезно сказал:

— Замечательно.

Слава Шалевич улыбался. И Михаил Александрович был доволен репетицией. Так мне показалось.

Но неожиданно я заболела. Несколько раз звонил Рубен Николаевич, но врач не разрешал выходить из дому. Так я и не сыграла в одном из лучших спектаклей того времени.

Я чувствовала, что Рубен Николаевич обижен.

Позже, на гастролях в Киеве, он предложил мне роль в своем спектакле «Стряпуха замужем». Там нужно было много танцевать, петь. Ввод был срочный. Я то и дело летала в Москву сдавать госэкзамены. И от роли отказалась.

Рубен Николаевич посмотрел на меня сквозь очки, глаза его округлились, а выражение лица стало по-детски обиженным. Довольно строго он сказал:

— Как же так? Вы замечательная артистка, я в вас верю, а вы отказываетесь от моих спектаклей.

Стал считать по пальцам:

— От «Турандот» отказались, от «Конармии» тоже отказались. Теперь от роли в веселом спектакле отказываетесь. Как же так?

Я не стала оправдываться, хотя причина моих отказов была ясна. Слишком мало было репетиционного времени, чтобы сыграть их вольно, всласть. А абы как я не хотела, не могла себе позволить. Рубен Николаевич всерьез обиделся на меня, и тем не менее наши отношения оставались замечательными.      

Как-то он зашел ко мне в гримерную.

Я была в театральном костюме: длинное креп-сатиновое платье цвета маренго с темно-фиолетовым поясом мягкой замши, шелковые фиолетовые перчатки до локтя и атласные серебряные туфли.

— Я хотел бы пойти с вами на прием, и чтобы на вас было это платье… Пойдемте!

Я конфузилась. Краснела и глупо, как дурочка, улыбалась. И ничего не отвечала. Чтобы снять неловкость паузы, Рубен Николаевич чуть кашлянул и величественно удалился из гримерной.

Я часто смотрела репетиции «Диона». Рубена Николаевича это радовало. На одной из репетиций он сказал, повернувшись ко мне:

— Идите сюда.

Я пересела, но так, что между нами оставалось свободное кресло. Он повернулся, удивленно взглянул на меня и неожиданно спросил:

— Какие духи у вас?

— «Ма грифф».

— Покажите.

Я открыла сумочку, флакончик духов был внизу, так что мне пришлось вынуть пудру, помаду, тон и т. д.

Рубен Николаевич с интересом стал рассматривать мою косметику и вслух читать:

— «Макс Фактор»… «Кристиан Диор»… «Элизабет Арден»…

А тем временем на сцене актеры потеряли «серьез», потому что Эрик Зорин смешно вопил:

— Слава Цезарю!

Цезаря играл потрясающий Николай Сергеевич Плотников. Он-то первый и терял «серьез», а за ним и все остальные.

Дионом был Михаил Александрович Ульянов, ему тоже было смешно.

Рубен Николаевич подошел к авансцене, а Зорин все продолжал вопить:

— Сла-а-а-ва-а-а Цe-e-еза-а-а-рю!

Николай Сергеевич, артист очень дисциплинированный, сомкнул губы, голова величественно поднята вверх, увенчана золотым лавровым венком, а тело сотрясается от смеха, и звук прорывается:

— У-у-у!

Артисты не выдерживают и громко, во весь голос, начинают хохотать, а Эрику Зорину хоть бы хны, орет и орет свое «Слава Цезарю!».

Рубен Николаевич тоже улыбается, не сердится на артистов, просит повторить.

Все собрались, но как только Эрик опять завопил, Плотников — Цезарь заухал, как филин, на весь зал:

— У-у-у!

Никак артисты не могут удержать «серьез» — все дрожат от смеха.

Рубен Николаевич громко и строго делает замечание:

— Что это такое?.. Безобразие…

Тогда Эрик Зорин предлагает:

— Рубен Николаевич, может быть, не надо мне уши такие клеить? Не будет так смешно.

Он играл «стукача» при Цезаре и мастерски клеил себе огромные уши из пластилина.

— Нет, уши хорошие. Артистам надо взять себя в руки. Начали.

— Слава Цe-e-e-e-за-а-а-рю!

Артисты держатся из последних сил, теперь и Рубен Николаевич не может удержаться от смеха.

— Мммм… — почти стонет он.

И все-все стали хохотать во весь голос, до изнеможения.

Вдохновение заполняло все вокруг, когда Рубен Николаевич появлялся в театре.

Увидев его в ложе после спектаклей, мы всегда были взволнованы. Он — в белом пиджаке и темной бабочке на кипенно-белой рубашке, а вокруг шепот:

— Рубен! Рубен!

Последний раз я видела Рубена Николаевича, когда он в лимузине отъезжал от театра.

Мы с Машей Вертинской шли к Арбату. Рубен Николаевич повернулся и приветственно помахал рукой. И долго улыбался нам, пока машина не скрылась из виду.

А последняя встреча с Рубеном Симоновым, мистическая, на Новодевичьем кладбище — живые слезы на каменном лине.

И вновь Бутырка. Наконец-то…

Сейчас камера — единственное место отдохновения.

Сегодня на «спецах», где я живу, дежурит казачка Валя. Она хоть и строгая, но хорошая.

Едва волочу матрас и сумку, она улыбается;

— Устала?

— Угу.

Ворчу:

— И чего его таскать каждый день туда-сюда?.. Неужели Глафира из 152-й столько лет мотается с матрасом и вещами?

— То-то и оно…

А около Вали кот кругами ходит. Засмотрелась я на него. Матрас положила на пол, глажу кота, он мурлычет, ласкается, а потом взял и прыгнул на мой матрас, разлегся, щурится. Уютный такой…

Прошу у Вали разрешения взять кота в камеру.

— Я его к себе, наверх положу.

Валя строго покачала головой, но разрешила:

— Ладно, до отбоя бери.

Открыла камеру.

Засуетились мои девочки. Видно, что ждали меня: пряники, конфеты на столе.

Коту очень обрадовались.

Помогли положить матрас, застелили постель, кота устроили у меня наверху. Он тут же свернулся калачиком, заснул. И мы приглушенно стали говорить — не хотели кота беспокоить.      

А когда Рая-мальчик закурила, колючеглазая Валя шепотом сделала ей замечание:

— Чего пыхтишь-то?..

И рукой на кота показывает — мол, нехорошо при гостях курить.

Смешно всем стало.

— А чего это мы шепчемся? Ха-ха-ха! — не унималась Рая.

А кот поднял голову, внимательно посмотрел на нас и растянулся во всю длину.

— Ишь, понимает, что о нем речь, — смеялась колючеглазая.

— А чем же мы его кормить будем? — беспокоилась Катрин Денёв.

— Пряниками, — хохотала Нина. — Кис-кис!

Кот опять поднял голову и обратил свой мудрый взор на нас.

— Ты будешь есть пряники? А то у нас больше ничего нет.

Кот проигнорировал вопрос и замурлыкал.

Катрин осторожно спросила меня:

— Ну, как твои дела?

— Кругом маразм и трусость. Ничего поделать нельзя. Как ни странно, только два человека последовательно ведут себя. Мерзко, но последовательно — прокурорша и общественный истец.

— Общественный пиз…ц, — ругнулась Рая и спросила: — А прокурорша старая?

— Да нет… Не знаю, сколько ей лет… Плоская такая… ехидно ухмыляется, тоненько… противно.

— Дать бы ей по е…у, — сердилась Рая.

— Она явно недо…я, — решила Нина.

— На мужской «общак» бы ее бросить, суку… — ругалась колючеглазая.

Катрин подхватила тему:

— Правда! Хуже недо…х баб нет никого на свете. Все зло от них. Я и воровать-то стала, чтобы еще больше злить их. Бриллианты навешаю на себя… иду к машине, ключиком помахиваю, а они изо всех окон вываливаются, смотрят на меня… у, засранки… Ненавижу!

— А кто это общественный, ну, как его?.. — спросила колючеглазая..

— Общественный истец называется.

— Чудно как-то… Третий раз под судом, а о таком, как его, опять забыла… никогда не слышала. А где же ее место? Где она сидит-то? — продолжала расспросы Валя.

— Рядом с прокурором. Они без конца переговариваются друг с другом.

— А ты сделай им замечание или вообще откажись от суда, — предложила Катрин.

— Я делала замечания много раз, но все равно каждое заседание они сидят вместе и шепчутся.

— Значит, получается, у тебя два прокурора? — сделала вывод Нина.

— А что адвокат твой? Хорошо заступается? Или как? — интересовалась Рая.

— Адвокат плохо знает дело.

— Почему?

— Потому что не успел подготовиться. Времени у него совсем не было. Я ведь позвонила ему, когда меня увозили из дома в КПЗ.

Нина, сдвинув брови, анализировала:

— Абсолютно ничего не понимаю… Стас погиб в 78-м году? Так? Тебя арестовали в 83-м. Неужели за пять лет твой адвокат не мог ознакомиться с делом?

— Он не был моим адвокатом. Это просто знакомый. Я его едва знала, но у меня был его телефон. Когда за мной пришли, то спросили: «Адвокат-то знакомился с делом?» — «Нет, — говорю. — У меня его вообще нет». Разрешили позвонить. Адвокат выслушал и согласился взять мое дело.

— Но ведь это легкомысленно, не зная дела, соглашаться, — удивлялась Нина.

— Здесь что-то не то… — прищурилась Валя. — Ты прикинь, — продолжала она. — Через пять лет после случившегося тебя арестовывают… Значит, кто-то копал под тебя.

— Думаю, что это стечение многих обстоятельств.

— Нет, я так не думаю. — Нина еще больше сдвинула темные брови. — Против тебя не обстоятельства, против тебя люди, которые решили уничтожить тебя. Я сначала думала, что ты виновата и что умный адвокат тогда… давно… вытащил тебя, а выясняется, что у тебя вообще адвоката не было. И свидетелей, очевидцев твоей виновности, нет. И экспертизы не подтверждают, что виновата ты. Так какого х… они тебя мучают, гады?      

Рая, как всегда, смачно ругнулась и подытожила:

— Кому-то нужно, чтобы ты сидела. Да… дела…

Потом спросила:

— Валюшк, можно я кота возьму?

— Не мешай ему дремать, — заступилась за кота колючеглазая.

— Ага, скоро его заберут… Я только поглажу его. Кисонька, хорошая… — гладила кота Рая-мальчик.

Красивая Катрин улыбнулась.

— Все у тебя наоборот, Раиса. Это кот, а не кошка, стало быть, не кисонька хорошая; а котик хорошенький. Себя ты тоже путаешь. Ты — женщина, а говоришь: «Я попил, я поел, я умылся». А как надо говорить? «Я умылась, я поела…»

— Отстань ты от нее, — колючеглазая строила рожицы Катрин, мол, не надо обижать Мальчика. А Мальчик и не обижался.

— Я в детдоме привык, что я — он. И в девочку был влюблен. Она в меня.

— И что? — Катрин красиво поправила свои чудесные светлые волосы.

— Приедешь на зону, узнаешь, — скалилась Валя.

— Тебе не избежать их.

— Кого — их? — любопытничала Катрин.

— Нас, — серьезно пояснила Мальчик.

— Ну ладно, девки, будет. На зоне обо всем договоритесь, — стреляла колючими глазками Валя.

— Хорошо бы попасть на зону? А? — мальчик Рая не отводила взгляда от Катрин.

— Да ну тебя… — кокетливо отмахнулась та.

А колючеглазая размечталась:

— Скорей бы на зону… Там в столовой пристроюсь… Хорошо!

— Страшно, — процедила Нина. — Говорят, что страшно на зоне.

Валя пожала плечами.

— Ну почему страшно-то? Нет, не страшно. Работы, конечно, много… законы свои… He-а, не страшно. Тебе-то что бояться? Поставят бригадиром или еще кем-нибудь назначат…

— А почему ты думаешь, что бригадиром меня поставят? — осторожно спросила Нина.

Колючеглазая было открыла рот для ответа, но осеклась, не стала объяснять.

А объяснение простое: «курухи» в тюрьме, они и на зоне стучат, да и на воле приспосабливаются и промышляют доносами и сплетнями.

Я-то остаюсь убежденной, что все пороки сопряжены с завистью. Так? Ведь так?

…Завтра опять ни свет ни заря вставать…

…Завтра опять выезжать в суд.

И когда все это кончится? Неужели вправду хотят меня посадить?

Продолжение 

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded