Михаил Пришвин. ЛЮБОВЬ (7)
Пришвин. Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.) Любовь. 1908 г.
- Начало здесь
Побирушку мужик изнасиловал. Старуха приходит, просит написать на него прошение.
Ветер. Погода меняется. Мама: это перед рождением месяца. Верит в это.
Мама села в кресло у окна, развернула книгу Гоголя, сказала: «Как хорошо Гоголь писал». И принялась читать «Тараса Бульбу». В это время входит Котя и кричит: мя-мя... Мама раздражается: «Я тебе сейчас давала! Пошел!» Кот продолжает просить. Мама вскакивает, хочет пихнуть его ногой, но кот увертывается и переходит в другую сторону с постоянным криком: мя-мя. Мама за ним в другую сторону и наконец выгоняет. Потом садится опять в кресло и говорит: «Я сижу, сижу и подумаю, что домашние животные, кошка, собака, совершенные бары, сами ничего не делают, мышей не ловят, а есть просят».
К Дедку: Есть в природе прекрасные факты, неопровержимые, независимые от нашего воображения, от нашего творчества, – например, цветок. Это не наше воображение... Так и сказал Александр по прозвищу «Дедок». Впрочем, какой он старик: мне кажется, он всегда был таким.
Искание Бога, чего-то вне себя, что можно постичь и верить, брать верой, не домыслом.
Любовь: дама, похожая на голубое облако.
Хрущевские типы: Дедок. Вот человек, которого я люблю. Может быть, оттого я люблю его, что вижу в нем себя, как в зеркале, вижу свое лучшее, то, чем я хотел бы быть, что навсегда потеряно. Тут нет иллюзий. Я знаю: встречу его завтра, приду в его грязную избу, все равно я буду чувствовать удовольствие, я буду им любоваться, смаковать про себя... Идет по полю, ястреб... внимательность к глудкам... перепел... По колено в снегу... Избегает маркизы. Как живешь? Среди нужды? Что-то перепелиное... Я его... я ему голову оторву (перепелу)... И ему так грозит... И улыбается так: где, впрочем, тут хоть сказать-то... Отношение к немой: она серьезно качает... он искоса глядит... Фокус: немая забеременела. (Узнать-развить).
Map. Ив.: – Побирушка! Как мне эти побирушки надоели. Всё именем Божьим и всё в карман. На, вот!
– Вот преимущество Людмилы: все они сосредоточены на нарядах, а она вне, и несмотря на то, что друг ее вылощен.
Приходит баню опаривать. Опарила и набивает папиросы. Мама боится идти в баню, потому что гроза собирается.
– Вы грозы боитесь, Мария Ивановна? – Нет. – А если треснет? – Божье дело. От Бога не уйдешь, чем накажет, неизвестно. – В бане? – Нет, на каждом месте, кому где назначено.
Гроза... Сижу на балконе и думаю: как, в самом деле, неловко сидеть тут на пьедестале и откровенно, в виду пашущих мужиков, в виду этого Стефана, пробирающегося через двор в калошах на босу ногу, ничего не делать. Маркиза – помню – тоже не любит этого и только в исключительных случаях, когда на террасе солнце, располагается пить чай там. Прежде для бар не было этого вопроса, потому что ограда каменная отделяла красный двор от конного.
Вода в пруду перед грозой как ртуть. Она здесь зеркало: все отражает: и дом, и ивы... 3емля как развернутая зеленая книга. Земля – для меня это родина, эта черноземная равнина. А потом и всякая земля. Но без родины – нет земли.
Счастливая чета монопольщика: она Греночка (Агриппина). Леонард, но не Лев.
Слухи о войне: мобилизация объявлена (в деревне).
После грозы. После грозы пруд почернел. Ласточки вьются возле него, сверкают белыми брюшками. Радуга двойной дугой, осинники до озими: в осинник выливается. Омытая побелевшая зелень озими и черные квадратики еще чернее. Лозины цветут – совсем золотые.
Подобрав юбку, пролетает по двору королева с папироской во рту. Марья Ив. пробирается домой после спаривания. Лошадь во дворе [щиплет] мокрую траву.
Радуга тает. Одни обрывки. Пруд просветляется. Перепел крикнул. После грозы стало тепло. Кукушка, омытая дождем, не так кричит. Соловей почище поет... Ставлю на окно букет черемухи. Маркиза не любит этого: «Опять веники, зацепишь и обольешь».
Сад после грозы в косых лучах солнца золотой, еще нежные полупрозрачные лепестки, почти красные. Золотой вечер, золотой сад.
Сказочный вид с террасы: черные тополя и вишняки в золоте, розовое облачко вверху, далеко это все уходит, издалека пришло. Хорош полуодетый сад. Теплынь... Громадная оранжерея. Потемнели зеленые листья. На золотом горизонте черный ряд тополей...
Маркиза: – Почему-то после бани много пьется? Вероятно, через испарину теряется. Нужно пополнить. Расслабление какое-то после бани.
6 Мая. Утро туманное, насыщенное парами. Думалось, туман только, а за ним оказались тучи, и скоро пошел теплый майский дождь и шел, шумел в саду до обеда. Все время ласточки вились над прудом, все время пел соловей и куковала кукушка под аккомпанемент дождя...
Этот дождь был предсказан Стефаном по особым приметам: рождение месяца. У Кузьмы еще вчера табак отсырел, у Никифора ломило «душевную кость», разбитую на кулачном бою.
Акулина спокойно идет под дождем. Этого дождя не боятся, не глиняные. То опогаживается, то опять дождь. Мама радуется: самая лучшая погода! Ах, как все развертывается. Завтра аллея вся зеленая будет.
А суп постный не состоится: грибов нету... Довезут ли до города рожь?..
– Сама не знаю, как нам ехать в Задонск: в пролетке или тарантасе? Если в пролетке, то можем не доехать. В тарантасе спокойно, но лошадям тяжело, – конечно, тройкой. Надо сейчас же приказать поставить третью лошадь на овес. А какая там уха из бирючков!
Ходит с планом Хрущеве, подготовляется к сражению с мужиками. «Этот разговор еще десять раз будет. Это только предварительное условие». О Лиде: «Да сохрани Бог с таким характером, как она последнее время». К обеду опять прояснело. И удивительное явление: везде, где только видна черная земля, валит пар, как из печи дым, земля горит.
– Воспарение земли! Нагорела земля и испаряется. Золото, золото, а не дождь. Много миллионов стоит такой дождь. Майский дождь дорогой. Для всего хорошо. Хорошо пролил. Теперь дня три поливать не надо. Очень хорошо! Как капуста растет, так, думаю, пройтить – ни у кого не найдешь. Для всего хорошо, хорошо вообще, преимущественно хорошо. И для огорода, и для яровых, и для садов. За этот дождь Бога благодарить нужно. Прямо Божья благодать, благорастворение воздухов и Семенов земных!
В лесу деревья все убираются и убираются... Последнюю фиалку сорвал на бугре. Первые бутоны ландышей на припаре... Даже осиновые листья хороши молодые, они как вырезанные... На елках кровавые шишечки. На липах розовые крылышки. Даже дуб хоть и нехотя, а развертывается. Ничего не сравнится с кленовыми листьями, будто это [лапы] слепых щенят...
Пока был дождь, мама читала Гоголя.
– Вот талант-то! И за то с ума сошел! А Пушкин – тот аристократ. Читала за обедом описание его крестьянской избы... – И вдруг: – Какая свежина! Я у него брала. – У Пушкина?..
Продолжаются толки о Леонарде: – Ну, кто кого победит? Шансы на их стороне. Хорошую штуку удрала с ним Соф. Алекс. И как это в таком семействе вдруг таких людей. А что если Леонард здесь умрет от ушиба... Вот штука-то будет!
Нет, сплетня – это очень серьезная вещь. Это почти поэзия быта. Если бы не было сплетни, то ничего бы и не было: люди сидели бы и множились по своим углам. Сплетня – это птица, только что вылетевшая из гнезда. Крылья уже есть, летать можно, но Божий свет так велик... И вот она без плана, без цели порхает с дерева на дерево, с подоконника на подоконник. И везде ее принимают, везде радуясь ей... Сплетня – великое дело. Встречают ее смехом и радостью, таинственным шепотом. Сплетня – уже не жизнь, но она так близко к ней, как ласточка к зеркалу пруда в майский дождь... Нужно следить за сплетней!
Что еще хочется мне написать? А вот давнее желание описать детство и любовь... Да вот, но будто жалко расстаться... Какие чудеса там, в глубине природы, из которой я вышел. Никакая наука не может открыть той тайны, которая вскрывается от воспоминания детства и любви.
Нужно только испытать сильное горе, нужно прийти [к концу] и почти умереть. И вот совершается рождение. Неведомые силы посылают утешение и великую радость.
Сон это был или... Не знаю... Но мне так дорог этот далекий, далекий склон на той стороне, эти полувоздушные деревья... Хороша тоже и огромная муравьиная кочка, ласково укрытая зеленым деревом. В ней есть белые муравьиные яйца. Можно собирать эти маленькие белые яички и тут же слушать, как где-то вблизи стонет соловьиная мать и тихо рокочет... Можно незаметно следить за ней, как она нырнет под ореховый куст... И подползти... Там гнездо – желторотые дети соловья...
И опять стонет соловьиная мать. И все тихо, тихо. Но что-то зашумело? Уж выполз на солнце погреться... Или так? Нет, не так... Желтый сухой лист сам бежит по тропинке... Сам! Почему... И безотчетный страх охватывает. Бежать! Скорей бежать из леса. Забыто гнездо соловьиной матери. Забыт мешочек с собранными муравьиными яичками. И так там останется... И другой раз к этому месту будет боязно подойти.
Круг. Как вернуть свои переживания в природу? Как раскрыть их во всю стихийную ширь? Как сочетать, что было, и то, что есть теперь, как одно претворить в другое, как слить это? В природе совершается великий круговорот. Это простой, но таинственный круг. Простой для всего мира, но таинственный для каждого в миру.
Кругом примеры... Но никто не знает про себя, не проследит: где он начался и где он кончится. Каждый вступает в таинственный круг и снова проходит то, что миллионы прошли...
Мои переживания, вероятно, обыкновении... Но именно этой обыкновенностью я и дорожу. Я хочу выделить из себя то, что весь мир переживает. Я хочу сказать, что когда я любил, то одновременно со мной тысячи таких же, как я, и людей, и растений, и животных совершали этот круг... Я хочу сказать, что все их дыхания тревожные, все их мысли и чувства я сливал в себе... Я был велик, как мир. Это я хочу сказать.
И еще хочу сказать: как я мал был, когда оторвался от всего... Как я «маленький» цеплялся за росяной куст, за солнечный луч... Как я сходил с ума. И как из-под низу то, что плотное и прочное, исчезло, и я остался на воздухе и стал учиться летать... Великий круг завершен.
Я совершаю теперь второй круг спирали, но возле первого.
Сон в майскую ночь. Лягушки. Звезды. Покой. Я скитался в морях, кажется, в морях. Я возвращаюсь к жизни через любовь, в ее хижину, в вишняк. Я распаленный зверь. Я пробежал мимо, я увидел, что нет хижины. Но это я, распаленный зверь, пробежал. Вот она. Она лежит прекрасная, обнаженная, глаза добрые и загадочные. Она рада мне. Она готова ответить тем, что никогда я раньше и не смел подумать. И я припал к ее телу... И спрашиваю: можно? Она молчит. Можно? Она все молчит. И вот, когда все уже кончено, я слышу тихое: нет! И она исчезает... Соловьи поют, я вышел.... нет и там. Черный сад. Первый коростель [крикнул]. Сад все черный. Соловей поет. Светлее. Я отломил зелень сиреневого куста. Но еще черный... Все светает. Коростель серьезно принимается кричать. Елки, как иконостас, и через него красная тайна. Зеленые смешные старики... Петух под солнцем... И так это утро – продолжение сна. И хочется надеть черную монашескую рясу для нее. Я понимаю значение сна. Нужно было отказаться тогда от нее, чтобы овладеть ею. И теперь я отказываюсь, чтобы овладеть ею (до сих пор). Сон... Моряк.
7 Мая. Вчера вечером я вышел перед сном на балкон. Небо было слегка покрыто облаками, совсем было темно внизу. Заливались трели лягушек. Так я и заснул под эти вековечные звуки. Снится мне, будто я откуда-то очень издалека возвращаюсь домой... Где-то в саду в вишняке есть маленькая избушка, и там живет женщина, которую я любил Чем ближе я к избушке, тем сильнее охватывает меня животная страсть. Я прибегаю к тому месту, но избушки нет... Ужас охватил было меня. Но вот еще два шага в сторону – и передо мною на траве лежит прекрасная молодая женщина. Я узнаю ее черты, глаза... Эти глаза, надменные и презрительные, обращены ко мне с величайшей добротой, эта гордая женщина, может быть, и не любит меня, но она бесконечно добра ко мне. И вот меня, моряка, распалившего свое воображение вынужденным воздержанием, что-то смущает... У нее прекрасное тело... Я обнимаю его... Но что-то меня смущает... Эти гордые глаза, почему-то выделившие меня из других, меня останавливают... Я спрашиваю: можно? Она молчит. Она спокойно предоставляет мне поступать, как я хочу... Но я не знаю ее воли... Можно? Опять я спрашиваю, сжимая ее сильнее в объятьях... Она все молчит, и я делаю, что словно указано судьбой... И, благодарный ей, я хочу обнять ее последний раз, но женщины нет в моих руках. Ее вовсе нет и откуда-то издалека, издалека в ответ на свое «можно?» я слышу тихое: «нет!».
Восход солнца. Я просыпаюсь... Соловей поет. Выхожу на террасу, обращенную к саду. Раннее, раннее утро. Зари еще нет. Сад черный, черный. Еще чернее, чем раньше, потому что весь покрыт теперь черными листьями. Коростель крикнул и смолк, первый коростель, которого я слышу этой весной. Иволга тоже первая, пропели и горлинки. А потом замолкли. Но зато соловьи вот разливались как! Чуть розовело за елями. Стенка черных мрачных елей заслоняла восток. И так я долго сидел в этом черном саду, ободренный соловьем. Наконец черный сиреневый куст стал слегка зеленым. И тут закричал коростель, и горлинки заворковали, и кукушка. Вокруг черного ильма еще вилась летучая мышь, но липы, эти старые старухи, уже зеленеют. Какие они смешные в своем полуодетом наряде... И вот за стеной елей, как за черным иконостасом, показалось красное пламя... Все пело, я ушел...
В восемь утра. Единственное утро... Чисто выметенная аллея. Золотые иволги и всякие птицы... И всюду легла зеленая сень... Я знаю, это мне снилась Анна Ивановна Каль – как же это странно, сколько я думаю о женщинах, выискивая себе героиню для моей повести, а о той, которая ярче, интереснее, добрее всех ко мне, забыл. И герой... Алек. Фед. тоже...
Поездка в село Крутое...
Туда: Трегубово – Маслово – Соловьеве – Бороково. Крутое. Оттуда: налево на бугре – Братки – Сухинино – Завражки – Пальна.
Усадьба Стаховича Алек, мне окончательно не нравится: манерно и на иностранный лад. В старой усадьбе хороша ограда – обыкновенная, каменная, полуразрушенная, и с нее свешиваются там и тут цветущие черемухи... Налево с горы виднеется трегубовский лес, и где-то на пригорке несколько хижин, похожих на грибы. С этой стороны усадьба Стаховича более понятна: это один или два из холмов у реки, но не голых, как везде, а покрытых лесом и садами. Впереди народ возвращается из церкви, будто стая черных птиц. Спешу подъехать к ним, спросить, где дорога в Маслово. «Эта дорога, поезжай все прямо. А ты чей? Маслово – громадная деревня». Пока я спускаюсь и поднимаюсь на гору, дуга съезжает набок. Молодой мужик возле кирпичного дома помогает мне. «Где ваша церковь? – спрашиваю я. – В Соловьеве. – Как же народ-то шел из Трегубово? – А это другая половина: у нас две половины, одна четвертного права за оврагом, а другая душевая. – Где же лучше живется? – Душевым лучше, там ровнее, нету совсем безземельных. – Теперь сравняется и у них с вами, теперь новый закон. – Да, закон, что это такое? – Укреплять и продавать землю, чтобы кто-нибудь скупал и хозяйствовал. – А тех куды? – Переселять. – А вот так мы и думали, укручивать, значит, нас. – И в лице его мелькнуло что-то весьма недоброе. – Ну, до свидания. – Час добрый».
Спрашиваю кого-то, как проехать в Соловьеве. «Очень просто, сама эта дорога: поедешь вниз, а потом подымешься направо, и тут будет лес, и мимо леса налево, а там столб, и от столба опять вправо, а там спросите».
На самом же деле Соловьеве почти примыкает к Маслову. При выезде из Маслова ложок, и на другой стороне на зеленом лугу под лозинкой сидит молодая чета. К ней подходит малый в белой рубашке, в валенках и с гармошкой. Так славно играет, и так славно склоняются над ними лозинки. Подходит и подает ему руку, на нее не обращая внимания, подает и снова играет. В Соловьеве у дороги на камне устроились два мальчика. Тут строится новая церковь, которую я принял за марево... По пути в Горшково как-то особенно глядят на меня со всех сторон свежие дома, отсюда далеко, далеко видно: и Погорелово, и Сухинино, и куда только глаз ни окинет. Тепло. Впереди неизменное марево: к трем лозинкам на горизонте подбирается океан воды, и лозинки поднимаются на воздух. Зеленая озимь плавится, и ветерок гонит дрожащий зеленый дымок. В Борокове весь народ на улице. За это время успели пообедать и высыпали: палевые, желтые, сиреневые юбки... Под лозинкой, толстенной и неожиданно оканчивающейся тонкими, как пальцы, прутьями, сидят и беседуют две женщины... Везде на заборах: там юбка, там штаны. Церковный сторож в Соловьеве в красной рубашке выбежал из церкви и, сделав руку козырьком, впился в меня. И здесь то же.
Наконец и Крутое. Хозяин Василий Евлампиевич Сазонов выходит мне навстречу, коренастый, держится с большим достоинством, даже в мельчайшем движении, поворачивании головы угадывается администратор... Тактичен, политичен.
– Закон... Да разве мужик понимает? Мужик – это топор источенный. Я им объясняю: 1) польза закона, что у кого есть дочь, может дочери землю оставить, 2) польза жене, за женой можно землю оставить и 3) если с обществом не согласен и хочешь хозяйствовать по-своему, к примеру, клевер сеять или томашлак, – то можешь один быть. Для трех вещей хорошо. Слушать не хотят: ты, кричат, заодно с ними, ты от них денег получаешь. И во всем виновники ораторы... Куда же, говорят, девать слабосильного человека? А я им говорю: законы издаются для мужественного человека, а не для слабого. Оно, положим, действительно...
Я поддакиваю и говорю: – Вообще, по-моему, закон несправедлив...
– Вообще, – сейчас же соглашается он, – вообще несправедлив и по преимуществу.
С этого момента он угадывает во мне протестующего человека и становится откровеннее (вскрывает себя) – на два фронта работает, и на оба добросовестно.
– Разве можем мы люцерну сеять, или клевер, или томашлак. И что такое томашлак, разве это мужик знает, на что годятся его семена... Сей, говорят, томашлак, и сыт будешь, и скотина сыта будет, и кваску попьешь. Как я могу сеять то, что не знаю: я должен до нитки знать. По 250 р. десятина земли! Да это чахотка! Эти хутора – чахотка! А сколько тут попуты! – Таинственно шепчет: – И много виновато во всем внешнее начальство. – Какое? – Которое поближе к мужику. <Приписка: они хоть говорят, что внутреннее, а я думаю, внешнее. Внутреннее начинается хотя бы [с] министра внутр. дел, оно и добра желает...> Народ сейчас разделяется на три категории: те, которые с социалистами, те, которые против, – это небольшая часть, – и третьи, которые чуть-чуть к социалистам не подходят. И все вообще меня не слушают, селятся только, чтобы землю захватить, а вот как война – так опять на три клина...
По-настоящему надо бы переселять народ, ведь это были бы живые стены... от врагов. А теперь только ждут войны...
– Я другой раз всю ночь думаю: как вывести народ, думаю, думаю – куда ни кинь, все клин. И так к тому прихожу, что Бог... Он выведет.
– На Бога надейся, а...
– Да все-таки от Бога-то это, Он ведь допустил все это, не может же быть, чтобы Господь милостивый – и вот погубил бы целое государство. Первая трудность найти таких людей, чтобы народ в них верил. Где найти таких людей? Как вывести... Как найти таких людей, чтоб не хапали и к мужику близко стояли? Как вывести? Бог.
– Но ведь Бог иногда очень сердится, ведь погубил же в двадцати городах в Италии... так и нас...
– Так и нас накажет... Например, Франция... Ведь оно опять к тому же придет... Очень просто... Допустим, что я хорошо придумал... думал, думал и говорю: вот как народ надо вывести... Подговариваю с собой других... сделали резолюцию и устроили... примерно ввели одноконный плуг, а в это время другой придумал двухлемешный плуг, он, говорит, и пласты переворачивает и корни вывертывает... Я только успел, а он уже делает новую резолюцию. И так все выше и выше... Ведь это столп получается... а приходят ведь опять к тому же... Примерно, мой плуг одноконный – одно с сохой... и будто столп с одной стороны, а с другой плуг.
– Но так же всегда, всегда так и должно... как же по-вашему?
– По-моему, нет: выдумал однолемешный и подожди, пока все его введут, а потом уж вводи новое, а то стоп – и приходят к тому же... <Приписка: сладкое-то каждый проглотит, а вот горькое-то подавится и поперхнется...>. Думаю, думаю как вывести... Бог, только Бог выведет... Вот Моисей... Фараон... Казни..
Не финти.
Приходит мужик и говорит: участок хотел купить, все было приготовлено, а ораторы нашли «облаката»[4] и ухлопотали землю общиной купить... И остался без участка... заседатель и старшина из ораторов... В Германии как хозяйствуют... Приезжает какой-то путешественник в город: «Извозчик, – кричит. – Подождите, окоротитесь, здесь есть люди более вас образованные: тем нужно вперед». Когда те разъехались, ему подают лошадь. Свезли в гостиницу, дали номер, спрашивают: «Не желаете ли осмотреть. – Мне больно хотелось бы поглядеть, как у вас мужики живут. – Так что же, поедемте». Приезжает путешественник на поле. Подходит к мужику: ты, говорит, чей, откуда, рассказывай. А тот вынимает записную книжку и говорит: «Вот, извольте поглядеть: сейчас поедет государственный контроль и спросит меня, сколько ты борозд запахал? Как же я с вами буду разговаривать?» NB. К люцерне: вот тоже Димчинский велит рожь рассаживать. Мысленное ли дело? Да он потребует, так десятину рассадишь, вырастет ли у него солома в три аршина и колос в четверть?
- [4] адвоката.
Система выборов:
– Почему вас не выбирали в Государственную думу?
– Да ведь это надо было бы с Петром Петровичем (земский начальник). Он предлагает... Соберутся мужики... Галдят... Ведь понять так ничего нельзя, что галдят. Приезжает земский начальник: я со своей стороны предлагаю такого, хошь тебя бы, к примеру. А я со своей стороны тоже не плошаю, суну и мужикам посулю вина поставить. Вот они и галдят опять: а по нас так что, хоть и тебя выберем. И выбирают.
NB. Земля Божья! Да ведь и я Божий. Так что из того! А капитал нужно нажить. Я на капитал землю куплю. Глупости! Общая. Да ты наживи. Я свою борозду так провел, а он не так... Так как же общая?
NB. Они говорят: как в Германии, как в Германии (на кол скотину сажать). А он привяжет к колу лошадь, а другой сел и уехал. Если бы воров вывести... А знаете, и очень просто вывести... Я это придумал... Приказ от губернатора, чтобы в волостях на каждую лошадь была [своя] книжка и чтобы при продаже отрывать... Вот и все. Очень просто перевести воров... И смотрит просветленный...
Мы едем на участки логом. Возле деревни имение Афросимовой, сад в 40 десятин дает 5000 дохода в год. Хозяйка Луиза Ивановна, была гувернанткой при детях. Афросимов ту жену посадил в сумасшедший дом и на этой женился. Деревня Дубовый Дол, тут имение М. И. Поповой продано крестьянам. Бабы гордо несут траву в мешках из своего сада, другие, разодетые, прогуливаются в своем саду. На первом участке мужики разгуливают хозяевами: У одного нос – похож на смирного индюка, другой – черный, красивый – похож на Сашу, мысль вспыхивает и исчезает, так что в спокойном состоянии с ним нельзя говорить, замолкает. Третий все время говорит, лицо удлиненное, бледное, ругается. «Саша» к Сазонову: ты камень вырыл – заплати. Сазонов солидно: а ты мне заплати за то, сколько мне стоило выкопать. Тот, боясь «сурьеза», смеется: так-то и я к тому говорю; в этом коротком разговоре мелькает все: и административная сила, и «прижим» мужика, и бездна тех мужицких отношений (мелочных – хозяйственных). Навоз вывез. Зачем бы вывозить, говорят, навоз такой, что все так вырастать будет, и пахать не нужно ничего (смеются)... – Как вы будете хозяйствовать, на три поля или на четыре? – Пока делим на три, а там как велят, слышал, прикажут на четыре поля, а как мы не понимаем этого, так ничего и сказать не можем...
Бледный, длинный, ругается из-за скотины, это садок, это клетка. – Зачем брал? А три осминника. - У другого шесть десятин, но по правилам нужно из них 3 продать, если покупать участок, а это невыгодно: за ту платили три рубля, а за эту 20... – Так продашь и уплотишь долг, и здесь меньше [платить] будешь.
Пар обложили податью в 25 к. Землю купили, надо пахать, а он не дает: трава на пару. И свой карман. Ругают. Мужик 10 раз ходил в город (я его видел), чтобы выкорчевать кустарник. Нельзя. Наконец приходит, кому-то продал...
И невыразимо тягостное чувство охватывает: есть что-то такое в земле, отчего каждый, с ней соприкасающийся, становится низменным, пошлеет, есть какая-то особая власть земли. Очень серьезное настроение (и у Дунички тоже). Только и есть надежда на тех людей, кто ничего в этом не понимает.
Уезжаю через Бродки. Везде праздник, группы с подсолнухами... В Сухинином нападают собаки. Ужас охватил меня. Мчусь. Из Сухинина еду низом... приезжаю к горе: камнеломни, и завалили дорогу. Ехать некуда. Наверху в камнях малые дети. Ужас их охватывает: бегут с криком в деревню. Одна маленькая отстала, ревет... Хочу успокоить, ревет сильнее. Мать выбегает: ты почто детей напугал, – как наседка. Еду верхом. Еду низом. Шалаш... Бахчи...
Хорошо, наверно, жить в шалаше... в усадьбе Стаховича. Тут старинный сад, деревья уже и на ограде, и пение соловьев раздается особенно звучно. Внезапный холод.
8 Мая. День очень холодный. Стефан: градок где-нибудь выпал. Прохолодалось. На небе очистилось. Вот и дался мороз. Этот мороз невредимый. Так кое-где на навозе лежал. Садовник: огурцы на всходе, и ничего. Рассада сама собой ничего, нешто уж дюже ударит, и то только пожелтит, а не убьет. Легкий морозец, росой обдало – и пропал. Караульщик ушел, и Бог с ним! Такие люди не жильцы. Ни обут, ни одет, ни сыт, ни голоден, а говорить мастер: визгу много, а шерсти мало! Вот я, про меня никто не скажет, etc...
– Майскую травку кушаете? Пользительно, очень пользительно. У нас это сергибус называется. – И у нас сергибус – все равно, что у вас, то и у нас. Это все единственно. Вот еще снитка есть, щавель есть, баранчики. Очень пользительны майские травы.
За чаем мама беседует с М. И. – А я говорю, погода хорошая, делать нечего... Вот бы пришла. А то придет, ни к селу, ни к городу. – Телок околел. – Захолодало что-то вчера с вечера. Лидя капусту высадила, говорят, ничего. Мошкара – вот нехорошо. А холод капусте – ничего. В холод только не растет: земля садится... А дни-то стояли. Какие дни! – У меня, М. И., какое горе случилось: поехала я к Л. А., говорю: утку загоните. А они не загнали. Приезжаю: говорят, одни перышки остались, 20 яиц осталось, такое горе! Советую курицу на утиные яйца посадить. - Вы-и-ведет! Выведет, ничего.
– Нынче, слава Богу, корова Машка отелилась. – Слава Тебе, Господи... И быка опять... Ну те-с! – У П. Н. околел опять теленок. А теленок хорош был: на ноги сел. Поднимают его. Все думали, пройдет, пройдет, выходится, надышится. И вдруг вечером околел. И вот тужили! Как по ребенку. У него ребенок-то семи лет умер. Семи... Хороший теленочек был. И вот тужила: до чего дошла, что ударилась наземь и ревет, а потом на кладбище бросилась. Плачет, падает. Подняли, расходилась, и ничего. А то с ума сходила. Трудно за нею ходить. Все бы к осени-то выходился. Не покупать. — Народ валит к обедне, а батюшки нету. Батюшкиному [делу] год, батюшка уехал... — И посейчас все плачет по телку.
– Церковный попался вор (домовой). Ну вот он с ним знаком, на воре шапка горит. Позвольте ваши вещи. Оказались церковные вещи. И оказался у того извозчика выход, и сколько там церковных вещей! А нам-то пропажа неизвестна. И слуху нет!
– Вчерась вот... – Ну те-с... – Рассказ. – Вот те раз!
– Да, я у о. Афанасия про елки разговорилась. Хочу, говорю, елки сажать. А жена ему говорит: какие глупости! Вот те, говорю, раз!
– Имение Стаховича. Он не глядя купил. Хозяин приезжает – какую гадость купили. А Ив. Мих.: я дурака нашел, а этот еще дурее. – Ив. Мих. выручил...
– Да, у него заведено.
– Роса! Вечером маленько дождь заморосил. Роса (после возвращение к погоде).
– У них деньжонки были только на переверть. И горюют же теперича.
– Как-то не в руку. Только всего и делов! И слуху не было. Присылают письмо: Стрекоза (белая лошадь) ушла. А живет он, где у него родословие. И пишет только: Кате кланяется, Наташе. Этот год он озолотел. Гордец. Горд. Не одобряют мужики: вина не подносит. И много ли им нужно: рюмочку, а это им много... Его, Стаховича, мельница подорвала, а тут еще два ветряка выстроили. Помол был хорош. Завидно было. На отдание Пасхи служба, как в Пасху.
– Что же, старый пономарь жив? – Худо-ой. Декокт пьет. Бабка сказала, хорошо, только слабо, и только сомины не есть. Потом мазь дала. Как стал мазать, так чувствует себя нечувствительным, все одеревенело. Захожу к нему. Чай налил. Не хочу. Ай вы [брезгуете]? Я, говорит, аккуратен (сифилис).
– Батюшка покойников сам подымает (не диакон).
– Новый церковный караульный такой догадливый, такой уважительный. Так, М. И., вы думаете, яйца под курицу? – И будет ходить. Или корыто воды поставить, и будут плавать. И они ведь льнут к ней. Они плавают, а она на берегу: квох, квох... Потом бросит... И утки ведь скоро бросают... К осени все равняются. Дети не по ней. Она все копается, а дети... Она бегает – дети за ней бегают. Случается, случается это: сама ли по себе, убьют ли, так под курицу. И под галок сажают. У нас была курица, так и называлась: Галка. Жалко даже резать было. Выводят. Теперь, говорят, паром выводят. Ведь вот и подкладки (яйцо холодное, чтобы курица сидела) выводятся. Пропала, пропала курица... Цыплята под амбаром. Ее (мать) за ножку привязали и вывели цыплят. А она у них, как запометная...
12 Мая. Мороз весной.
Восьмого уехал с мамой в Задонск. Вернулся – все так же холодно, все в том же положении растения. Стыдь, говорят, была – страсть! Бог знать что. Хлопья, палки сухие-рассухие летели, свету не было видно. Работ на поле никаких. Велели землю «лешить» для возки навоза.
От мороза полураскрытые листья на липах стали как опущенные ладони, на дубах словно тряпки, [клены] опустили вниз пальцы. Нет ничего хуже этих холодных дней весной. Свежая зелень – [нежная]. Насильно остановленная жизнь, как неудачная любовь. На ильмах этими морозами убило листву, она осыпалась зеленая. Кто-то невидимый, неизвестный для своих дел остановил эту нежную жизнь... Говорят, какой-то циклон...
– Вот, вот, – подхватывает Ксения, – циклоны эти мерзкие какие-то.
Она, Ксения, по рассказу Лиды, стояла на лестнице, выставив пузо, и бранилась перед раскрытым нужником: русский народ перевешать надо. И для чего только нужники строят, такая мерзость раскрытая стоит...
Поездка в Задонский монастырь.
I. Сборы. Мысль поехать в Задонск была раньше. –Я, – говорила мама, – в один день причащусь... – А как же исповедоваться-то, – подхватила Лидя, – ты не младенец! – Ах, исповедоваться.
В пятницу как-то сразу собрались, и начались хлопоты. Послали за М. И. – Вы побудете без меня? – Отчего же, побуду. – Лидя протестует, она одна может заменить маркизу, но мама ей моргает.. – Хорошо так собраться! На случай, кто приедет, есть сыр, есть грибки, есть солонина, сухая селедка. С чаем, когда приедут, не спеши... (может, и так уедут). Отчаивается: – Нет, не соберусь я, и тут делов, и там делов, ноги заболели ужасно. – У кого ты будешь исповедоваться? – Исповедуюсь как-нибудь. Там монах у раки стоит. Волосы седые, кудрявые... – А тебе все еще кудрявых хочется! – Вот в Оптиной монахи постные, а в Задонске щеголеватые, надушенные, каблуками щелк, щелк, подошвами шмыг, шмыг.
Передает хозяйство: вот ключи амбарные, вот сундучные, бумаги. Шепчет потихоньку о бриллиантах, о вещах, моргает усиленно... И много, много всяких сборов. Даже сундуки перетряхали и почему-то вывесили меховые вещи, может быть, потому, что маркизе по случаю холода потребовалась шуба.
Вся эта поездка возникла так: стали смотреть календарь, чтобы узнать, как велик будет Петровский пост, и вот оказалось, что Троица на носу, а поездка должна состояться до Троицы.
Путь в Елец: красивы эти черные головы грачей в зеленой озими. Батюшка встретился.. Маркиза очень плохо <3 нрзб.> на ветру. Знакомые мужики встречаются. Стадо овец и коров... Маркиза внимательно рассматривает коров, вымя, цвет. Она любит молчать дорогой, на пути в ее голове роятся планы... Хорошо бы где-нибудь симментальскую телочку достать.
В Ельце иду к Черняховскому. При всем моем уважении к нему – остается от его благородных речей некий раздражающий осадок. Капелька польской крови преображает русского человека. Не потому ли это, что исчезает вопрос об отношении к народу?.. Русский народ для поляка не представляет никакой загадки.. Судя по тому, что говорит о себе Черняховский, смысл его деятельности в Ельце – это спасти земскую библиотеку и общество взаимопомощи учительниц. Можно ли этому поверить? Не то ли же самое у Ивана Алекс, с его Элладой? Не та ли пустота внутри, не то ли неудовлетворенное самолюбие'.. Но, может быть, это все оттого, что в глубине души [я] давно уже потерял веру и вкус к прогрессивной деятельности... К этой безвкусной и квадратной интеллигентности.
Проходит ночь... Может ли быть глубже падение? Жизнь свилась в керосиновую воронку над моей головой и обливает меня вонючей жидкостью, и нет ясного сознания, воли, что нужно это поджечь, чтобы все это сгорело вместе со мной...
Легкомысленно сменяются приступы тоски и радости. Я беру из них высшие точки, это меня утешает, это кажется мне смыслом. А между этими [высшими] точками – приступы...
Мама брюзжит в номере. Невозможный характер. Я, удрученный ночной бессонницей и воркотней, смолкаю на всю дорогу от Ельца до Задонска...
Холодно. У самой дороги свиньи собрались в кучу, положили друг на друга головы и уснули. Такая идиллия! Кучер усмехнулся. – Хорошо? – говорю ему. – Хорошо! – отвечает он...
Мне кажется, будто я лежу на дне какой-то огромной бочки с остатками огуречного рассола, и лежит возле меня всякая дрянь: обрезки картошки и лука и головки селедок... И все это воняет... И сам я такой же...
А наверху небо. Облака рядами, рядами как отваленные плугом синие пласты с золотыми верхушками. Такое чудесное поле. А снизу из зеленой озими с завистью смотрят туда черные головки грачей...
Источник: http://prishvin.lit-info.ru/prishvin/dnevniki/dnevniki-otdelno/lyubov-1908-stranica-2.htm