Михаил Пришвин. ЛЮБОВЬ (9)
Пришвин. Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.) Любовь. 1908 г.
- Начало здесь
Окончательно прихожу к тому, что Лидя и Кат. Ив. – один и тот же тип купеческой барышни. Сегодня за обедом мама сказала ей: – Ишь, набрала костей, обделенная... – Она промолчала. А я в рассеянности то же говорю спустя немного: кошки сыты будут. Она вскочила и бросилась в свою комнату с криком: черт, дьявол! Я поднял скандал. Настоящий черт в этой женщине сидит.
Вот еще надо заметить что: есть слова, которые записываются... И есть слова, которые нехорошо записывать. Как узнать то, что нужно писать, и то, что не нужно. Может быть, слишком мало писал, а может, слишком много? Чувствую, что путешествие, которое я совершил по жизни, еще не описано. Но мне хотелось бы описать его так, чтобы это было не воспоминание, а материал для будущей жизни.
Есть такие переживания, которые остаются для меня загадочными, неясными. Мне кажется иногда, что если бы я выяснил их значение, то мне стали бы ясны главные моменты мировой души. Я – со всем миром одно. Я – бесконечно мал. Мир движется вперед. Мир вращается. Вот, кажется, человеческие мои переживания... И еще: когда мир вращается, только тогда люди познаются.
Вечер из окна. Золотые горы налево от пруда. Голубые горы направо. В высоте затерялась птица... Пруд задумывается. Уть-уть-уть-утя-утя!.. Ласточка вьется над прудом низко-низко. Другая ласточка, ее отражение – мчится вместе с нею... И вдруг пропадает - кружок. Ласточка мчится за своим отражением, но как только коснется его – там кружок на воде... Угол пруда у плотины золотой. Первая трель лягушки... Еще кукует кукушка, соловей поет. В аллее новая громадная ветвь оделась листвой и закрыла аллею... По ней ползают красноголовые и черноголовые [букашки].
Мама читает «Лествицу» и говорит: «Зачем это им, куда-то на гору забираться нужно... Христос среди людей жил, он не фиглярничал. А это если забраться в уединение, так каждому разные такие идеи придут в голову... Так мало ли что... Разве такой Христос? Не знаю, может, я не так представляю, но только Христос мне кажется очень хорошим».
– Мама, Толмачева идет! – Морщится: – Не люблю я ее. – Толмачева входит: – Очень рада!
Рассказ Над. Алекс, об исповеди у о. Леонида... – Я тогда была молоденькая... Я была безнадежно влюблена. И думала, что ничего не остается. А он мне стал говорить... Я готова была сделать все, что он прикажет... Это все платонически... Понимаете ли, платонически... Не знаю, дурной или какой, но у меня осталось самое светлое воспоминание.
Какую штуку-то я сотворила!
Ходит по коридору долгие вечера и у запертой Лидиной двери читает... кто чью жизнь заел.
Написать о Саше, о его «логике».. О писателе (Ил. Ник.), которого съел «ум».
Был старик... Он потихоньку от гувернанток и маменек давал нам заряжать ружья, делал невозможные нелепицы в деле воспитания... И вот теперь все воспитатели забыты, а старика люблю. Значит, все воспитатели неправильно воспитывали, а старик правильно. Вспоминается, как с ним дрозда стреляли из заржавленного ружья...
Мама говорит: «Я всегда думала, что мужчины тряпки».
Сила женщины – господство над буднями. Мужчина – взлелеянный цветок... Что же такое свобода? Что же такое рабство? Быть может, рабство вечно необходимо, как тень ласточки, летящей над спокойным прудом? Можно ли гордиться свободой, когда ее питают рабы?.. Вот где коренится нужда в кресте, в рабстве во имя Бога... (Они мои рабы, а я раб Божий, у нас общее с Богом дело).
Когда весной покрывается зеленью земля... как все серьезно. Птицы поют... Листья развертываются, все прекрасно, но все серьезно. Какая гармония с свободно порхающей птицей и землей черной, укрытой зелеными коврами. Тут нет рабства, но нет и свободы, все покорно судьбе. Но вот в такие дни иногда вдруг с шумом срываются птицы с большого старого дерева и мчатся в ужасе... И слышится в глубине сада сдавленный крик, все слабеющий и слабеющий.
16 Мая. Ездил на именины к Федору Петровичу Корсакову. Был очень интересный обед. Старик, похожий на Фета, недвижимый, в коляске, сидел на краю стола с высоко поднятой головой. Он почти ничего не мог говорить, но видно было, что он все понимал как-то по-своему, как-то связан был со всем этим обществом за столом. И правда, нарочно приглашенных не было никого, все съехались исключительно по внутреннему влечению сердца к этому, нужно бы думать, уже никому не интересному старику.
Тут были представлены все поколения, начиная от крошечных грудных детей. Были тут с маленькими детьми молодые барыни, одна из Петербурга, другая из провинции. Был отставной штабс-капитан, мечтающий через знакомого земского начальника получить какое-нибудь место, а также напечатать свое «стихотворение»; была очень большая барыня с лицом Петра Великого (на дурных портретах); была мадам Хвощинская с хорошенькими барышнями-дочерьми и мадам Жаворонкова, тоже с подрастающей невестой; и два гусара в красных брюках, два батюшки, много девочек и мальчиков и с ними множество каких-то неизвестных дам.
Кто-то из родственников подарил старику музыкальную кружку. Жена именинника предлагала вновь приходящим взять эту кружку и заглянуть в нее. Как только гость брал эту кружку в руки, она неожиданно для него играла вальс, и гость вздрагивал. Тогда все смеялись, и даже хозяин улыбался издалека-издалека...
Эту кружку подарил кто-то, очень тонко его понимающий.
Я знал его с детства. Сколько с тех пор забыто людей! Но его я всегда помнил и носил в своем сердце, и он представляется мне теперь в глубине прошлого большой волшебной кружкой.
Стоило, бывало, любому мальчугану подойти к этому старику, когда он копался в своей садовой «школе», как начиналась мелодия. Откуда она бралась – Бог знает – из каких-то пустяков. Подойдет к нему восьмилетний мальчуган, и вот этот огромный великан, старый и почтенный, оставляет работу, усаживается куда-нибудь под куст, важно пригласит сесть рядом с собой и потихоньку шепнет:
– Давай покурим!
– Давай, – согласится мальчуган.
И вот появляется знаменитый портсигар из карельской березы, книжечка курительной бумаги и длиннейший мундштук. Скручиваются папиросы. Закуривают. Сидят под кустом, – он, огромный Фет, и крошечный мальчик. Разговор короткий:
– Затянулся?
– Затянулся. – Силюсь...
– А в нос умеешь?
– Нет.
– Вот, смотри. А кольцами?
И вот запрокидывается большая серьезная голова назад, из прекрасных рыжеватых усов вылетает синее кольцо, другое, третье...
Я много бы мог рассказать про старика, такого чудесного, волшебного. Далекая волшебная поющая кружка!
Ему теперь больше восьмидесяти лет. Он сидит неподвижный. Ничего не говорит. Но непременно улыбается, когда заиграет поющая кружка. Гости сидят за столом как придется, рассказывают, что хотят, никто не чувствует себя стесненным за именинным столом. Никто!
Это открытый засеянный склон: наверху он, старик с кружкой, внизу младенец, едва улыбающийся, очень похожий на мать. В окно – другой склон: прямо от террасы вниз сходит аллея из пирамидальных тополей. Удивительно, как золотые и как серебряные, горят на них молодые смолистые листья. Кто-то из гостей залюбовался, задумался и спрашивает:
– Это еще Федор Петрович посадил?
– Федор Петрович. Эти тополя мы привезли черенками вот такими маленькими из сада вашей матушки.
– А яблони тоже Федор Петрович?
– Всё Федор Петрович. Вот только те дубки до него посажены.
Удивительно блестят тополя. Как они блестят! В ожидании второго блюда все смотрят на тополя. Последние холода задержали, а то в это время должны бы цвести уже яблони. К именинам Федора Петровича всегда цветет сад, и тут вот...
Подали второе блюдо. Ребенок закричал из другой комнаты. Молодая мать, приехавшая вчера из Петербурга с детьми, уходит на минуту и возвращается. Другая молодая женщина против нее участливо спрашивает:
– Что?
– Ничего, успокоился, – отвечает первая. – Дорогой расквасился, а то он у меня молодец.
Обе молодые матери провели в этом саду детство, потом время от времени встречались матерями... Что-то прошло между ними, не совсем понятное им теперь. Они теперь будто знакомятся и спрашивают разные мелочи об уходе за детьми: как то, как другое? Когда гуляют, когда едят?
– В Петербурге ужасно мало света, одна надежда на лето, – говорит первая женщина.
– А как ты поступаешь, когда дети не слушаются? – спрашивает другая.
– Это сложный вопрос, – отвечает первая, и какая-то капризная, но упрямая воля глядит из ее умных, холодных глаз, и легкое презрение к провинциалке в уголках губ. – Сложный вопрос, у меня своя система...
– А я без всякой системы, – возражает другая, – возьму и отшлепаю. И так славно получается, лучше всякой системы...
– Ну конечно, – соглашается дама с лицом Петра Великого, – конечно... Это Бог знает что, разве можно потакать детям. Мать имеет полное право наказывать своих детей. Как же иначе, какая тут может быть система. Возьмите в пример англичан.
– Англичане, – подхватывает госпожах., опытная мать взрослых дочерей, – те даже гувернантке разрешают бить детей. А уж не с англичан ли брать нам пример воспитания!
Мадам Ж. тоже поддерживает наказание шлепками. Рассказывают про Германию. Все, решительно все возмущаются новой, привезенной из Петербурга системой воспитания без шлепков. Все, решительно все принимают участие в споре, только за «детским» столиком в углу неудержимо хохочут с барышнями два гусара, не слушая умного спора, да маленькие дети шушукаются и шалят, пользуясь случаем. Да старик с поющей кружкой...
– Скажите, пожалуйста, – горячится «Петр Великий», – что вы имеете в виду, балуя детей, какую окончательную цель имеете вы?
– Детство! – отвечает упрямая молодая мать.
– Детство? Я думаю, не детство мы должны иметь в виду, а старость, нужно, чтобы ваши дети дожили до глубокой старости, оставаясь мудрыми...
– Этого никогда не бывает, – перебивает мадам X., – старики всегда ворчуны, всегда... – Она остановилась и смутилась, заметив, что старик с поющей кружкой внимательно ее слушает. – Я думаю, – поправилась она, – не детство и не старость должны мы иметь окончательной целью воспитания, а средний возраст...
Спорят... Дети шумят сильней и сильней. Гусары потчуют барышень наливкой. Блестят тополя. Как блестят тополя! Те дубки, еще не развернувшиеся, с желтыми осенними листьями, имеют для меня какое-то особое милое значение. Что бы это значило? Откуда этот теплый ток от сердца при одном взгляде на черные уродливые стволы, на желтые прошлогодние безобразные листья, на кривые сучья?
И вот вспоминаю. Ранней весной прилетает в наши места множество дроздов, садятся на эти дубки и поют. Мне очень хотелось убить дрозда. Страшно хотелось. Прихожу к Федору Петровичу и говорю:
– Вот бы убить!
– Так что же, убей! – говорит он. Снимает со стены ружье. – Держи! Тяжело? Прислони к двери, а тогда к дереву прислонишь. И наводи. Видишь мушку?
– Вижу.
– И наводи ее на дрозда, а как наведешь – бухни.
Снимаю и весь дрожу: я, восьмилетний мальчик, неужели могу бухнуть из настоящего ружья?
А Федор Петрович засыпает в дуло пороху, дроби, надевает пистон:
– Ступай, бухни!
Страшно и сладко щемит сердце. Иду по тополевой аллее к пруду, прикладываю ружье к стволу дуба и – бух! Господи! И поднялась кутерьма! Выбежали из дому:
– Как смел взять ружье, как ты его достал, кто тебя научил...
Молчу.
– Кто тебе снял?
Молчу.
– Кто тебя научил? Говори, сейчас же говори, а то...
– Молчи, пожалуйста. Молчи, – шепчет мне на ухо громадный Федор Петрович.
И я промолчал...
Вот что говорят эти черные дубки на пруду. И такой теплой струйкой что-то переливается из сердца к голове!
А дамы спорят о системе воспитания английской и этой новой, в которой все наоборот.
После сладкого все благодарят именинника. Поднимают кружку, она играет. Старик улыбается. Потом седая в черном становится за спиной старика. Что-то шепнула ему. Он закрывает глаза... Головой к спинке.
– Тс! Федор Петрович уснул! Не шумите, ступайте гулять, погода чудесная.
Все осторожно выходят. Тихо прибирают со стола тарелки. Тихо закрывают двери. Старик спит. Против него высокая кружка. Если ее тронуть – она заиграет.
17Мая. Ландыш цветет. После дождя пояснело, радуга показалась. В лесу гадает кукушка о счастье: кому достанутся ландыши этой весной. Оттого и тяжело, и жаль, и грустно бывает после младенческой весны вступать в цветущую, что вместе с цветами кто-то другой приходит, и не мне, а ему, ему, другому достанутся ландыши этой весны.
18 Мая. Духов день. Вот жизнь! Всю тоску о безграничном будущем вложить в день. Довлеет дневи злоба его.
Как прошла Троица?..
Прохладное ясное утро, мама дожидается обедни.
– Еще не благовестили?
– Должно быть, не благовестили. Глеб не слыхал.
– Акулина говорит, что не благовестили.
– Врет она. – Садится в кресло и читает газету. – Ничего не знают, никто не слыхал, нынче страшная обедня. Глеб! да что это, звонят к обедне?
– К обедне.
– Не к Достойной ли?
– Зачем... К обедне.
Садится и продолжает читать газету:
– Какой же это звон! К обедне... а там часы, обедня, молебен страшный, с коленопреклонением...
В саду рвут с груш цветы. Хотелось бы ей раскричаться, но крик будет слышен в церкви, поэтому она говорит «обыкновенным» голосом:
– Зачем вы рвете цветы?..
Лежат три молодых парня на траве и два пожилых мужика. Она подходит – они не кланяются. Опять маркиза говорит «обыкновенным» голосом:
– Почему это вы забрались в чужой сад?
– У нас своего сада нет, – отвечают мужики и молча уходят. Парни продолжают лежать и болтать ногами.
Этот случай обсуждался потом с В. Я. Нелепость положения этих парней, забравшихся в чужой сад хозяевами, откуда их могут выгнать самым оскорбительным образом, очевидна. Нелепость эта происходит из нелепости русской жизни. Если и допустить положение, что земля Божья, то из него никак не вытекает как следствие: забраться в чужой сад. Русская жизнь вообще такая: признание какого-либо теоретического положения ведет за собой немедленное практическое действие.
А разве мы, студенты, не так поступали? И разве мы тоже не чувствовали себя в высшей степени благородными людьми? Эти парни, болтающие ногами, чем отличаются от нас...
Вообще, это чувство собственности гораздо тоньше, чем кажется. Сад с этой прямой липовой аллеей от террасы, один из немногих памятников дворянской жизни – если бы его стали рубить мужики? Что я бы сказал?
Новая потрава... Траву всю вытоптали, доносят друг на друга...
Холодный вечер с недовольными невестами.
Вечер тихий, ясный, но прохладный. Поют соловьи. Цветет все... Терновник залез чуть не на середину поля и, незаметный раньше, теперь цветет... Но цветы не пахнут... будто замерзшие. Это не зима. Кругом цветы, и не очень холодно, но цветы не живут... Даже белые куколки черемухи не пахнут, сидят на сучках, как недовольные невесты... Луна освещает цветущий вишняк и зеленую высокую гору за аллеей.
В Лопухином саду гармония: ува-ува-ува.
Окончание инцидента с Лидей – мама счастливая: были посланы ключи от чая, и она ключи приняла. Но ничего еще не ест. «От своих капризов голодает, а как же там, в тюрьме!»
Родительская: идут после обедни с кладбища. Можно видеть, кто любит родителей.
22 Мая. Прежде всего, человек должен жить лично, а потом, если в том явится необходимость, справляться, совпадает ли его личная жизнь с Богом указанной <зачеркнуто: с жизнью других>
А у нас все было наоборот. Мы все, интеллигенция, не имея личной жизни, не будучи личностями, беспокоились о нравственной стороне нашей несуществующей личности. Выходило, что мы не жили, а мечтали, а нас за это... мечтой.
Смотреть на себя извне – все так мелко, что не стоит ковыряться, стыдно. Смотреть внутрь – все велико и огромно. В первом случае я сравниваю себя с великими людьми, как они были мне преподаны, во втором «я» – мир, и этот мир – как «я».
Извне «я» ничтожен, «я» бессмыслица. Есть ли это действительно моя бессмыслица, или бессмыслен мир извне? Изнутри «я» – весь смысл, есть ли это смысл всеобщий, или...
Меня разрывали на мелкие части в разные стороны. Я прилагаю все усилия, чтобы собрать себя навсегда в одну точку, но не могу. Так и остаюсь с вопросом: для чего же я нужен? Я должен был разрываться вопросом: жить для себя или для других? – и, думая об этом, я не жил ни для себя, ни для других; а со стороны кажется, что я жил для себя, и жил весело.
Кулачный бой.
Духов день. Чудесное утро. Полодни бегут. Отчего полодни? Это лес впереди у большой дороги или стадо? Стадо. Рожь и рожь зеленая... Было, что рожь из поля прет, а теперь в эти холода завострилась. Видны пять церквей города. Видна Пальненская церковь. Не прозевать сверток с большака. Спешить некуда, покурим. Тпрр... тпр... Ей говоришь «тпр», а она все толкает, бестолошная! Брось вожжу – и пошла незнамо куцы... Бестолошная!
Что-то там чернеется возле церкви? Ложок? Народ? Скотина?.. Останавливаем верхового, спрашиваем:
– Говорят, у вас кулачный бой сегодня, правда?
– Бьются, жестоко бьются. Вот там пивнушка на лугу сделана (балкончик), там и бьются. Порядочное собрание будет.
Ну, вот... стало быть, правда же. Недаром говорят: язык до кабака доведет. Спускаемся с горы в большое село на берегу реки Пальны. Оно дальше переходит в село Аграмач. Спрашиваем:
– Где живет кровельщик Яков Федоров?
– У самого Аграмача на пригорке.
– Этот?
– Этот.
Домик на пригорке. Цветущие вишни. Внизу лозиновая роща с грачами. Хорошо живет кровельщик! У него есть стулья, есть настоящий мягкий диван. В чистоте живет! Ему и можно жить в чистоте: ни у него детей, ни телят, ни птицы, одна только жена. Такой человек Яков, никого не обидит. Маленький белесый мужичок, и уважительный, вот какой уважительный!
<Приписка: испугался меня сначала, конфузился: барина принимает! А под конец напился и выругал>.
Жена его похожа на него: всегда-то одна, всегда одна, дом стережет, кружева плетет. Белые лепестки вишни влетают в окно... Видно, как пчелы ползают и гудят. Трава высокая в саду до самого столика, лавочки почти скрывает.
– Хорошо в саду чаю напиться!
– В саду, так в саду... – Разговор идет за чаем сначала о самих хозяевах. Этот дом чуть не съел кровельщика: 700 р. стоил дом...
– Хорошо так жить, когда ребят нету.
– Что ж тут хорошего, без детей? Кто будет кормить под старость?
– Наживешь до старости.
– Да и так как-то... Живешь, будто ни к чему.
– А этот мальчик?
– Это племянник, мой ученик, 60 р. в месяц получает!
И много уже выучил таких мастеров Яков Федорыч. Дела только теперь стали хуже, некого крыть: помещики не строятся, мужики не платят.
– Но другой мужик лучше барина живет. Только редко. Вот наш балаганщик... Умный мужик, развитый... Всю деревню в руках держит. Очень хороший мужик, все понимает, а отчего? Оттого, что там, в городе, у него знакомства всякие, и жандармы, и полиция. Сколько он в тюрьму пересажал!
– Что же здесь хорошего! – Яков понимает, что мы не сочувствуем мужику, и становится искренним, принимается его ругать.
– А как вчера дрались?
– Хорошо. Но только сегодня лучше будет, сегодня будет ужасный бой. Такое кроволитие будет.
– А ничего, что мы...
– Ничего, даже за интерес сочтут... Такой будет бой, что страшно глядеть, потому все дома, день тихий и ясный. Хорошо! Вон, слышь, мальчишки гамят. Прямо после обедни и будут затравлять, сперва маленькие, потом побольше, а под конец и старики вылезут. Бой будет ужасный. Вот мало морды метить, к вечеру и побегут в реку морды мыть. Тут крови будет! Весь берег будет кровью омыт...
– А насмерть убивают?
– Вона! Но только на редкость, чтоб сразу, а так постепенно начинает после боя сохнуть и помирает.
– Не грех это?
– Грех! Какой же это грех. Это же дело любовное, не от сердца дерутся, спасибо даже говорят, что ловко ударил. Было и так, что раз насмерть убили, а он благодарит перед смертью: за смерть мою спасибо тебе.
– Отчего же это дерутся?
– У нас это вечно, от сотворения Руси. Пальна дерется с Аграмачем. Пальне помогает Касимовка и Ламские бойцы, потому что земли их к ним прилегают. Тут греха никакого нет. Ведь он же не камнем бьет, ежели бы камнем, а то кулаком. Тут честность! Хороший боец даже в морду не бьет, а норовит в душу.
– А бывает, что ребра лишаются?
– Вона! Отчего же желваки-то на ребрах. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет!..
Мальчишки сильнее кричат. Мы едем вниз в лозиновую рощу и через нее к реке, и потом направо к мельнице и через мост на ту сторону к лощине. В этой лощине сходятся оба склона луга. Здесь бывает главный бой. Пальна должна прогнать из лощины через луг к Аграмачу, а Аграмач Пальну к мельнице. Лощина внизу кончается рекой, вверху поле ржи. На той стороне длинным рядом глядят сюда домики – невинные свидетели будущего боя. Склоны покрыты белыми и синими рубашками. Это мальчишки – учатся затравлять. Происходит сражение один на один и стена на стену... Но большие только примериваются... Внизу у карусели на траве уже сидят разряженные девицы, дожидаясь кавалеров.
Рано! Чего тут гореть на солнце. Идем в холодок. Тут карусель. Тут бойцы, вышибая пробки из бутылок, мешают водку с пивом и напиваются. Парень, и глаза у него славные, будто большая волнушка. Разговор идет о церковном старосте. Первый боец был, а теперь неловко драться: староста. После будет. Зуб разгорится, и будет. Ведь тут, как глядишь, разгораешься, кровь за кровь зайдет – и, глядишь, поднялся человек и бьет. 80-летние старики подымаются... Это наперекор! Это дело по любви. Вышло – вышло, а не вышло – так дышло... Но только многие после боя в упадок приходят. Хорош моревский боец, сила в нем огромная: сорокаведерную бочку подымает, с тремя кулями пляшет. Силы в нем много, а развязки нет. Андрюшка его ударил: ухи кровью налились, и из горла ведро крови вышло. Кого-то убили и час купали в реке, потому бока были теплые...
Шумят на лугу. Выходим. Больше разодетых девиц. Порядочные парни вступают в бой один на один. Протягивают левые руки, а правой стараются цапнуть. Подъезжают бойцы Ламские на лошадках, убранных березками. Настоящие смоляные бойцы. Их встречают с уважением.
Играют в гармонии, гуляют с девками. Но время придет, и боец гармонию и девку бросит. Боя настоящего нет, а это только затравщики травят.
Мы уходим обедать... По всему видно, будет ужасный бой.
Яков Федоров опять про балаганщика.
– Недолго ему быть, зарежут. Их всех скоро порежут, а прежде порежут господ.
– Всех?
– Всех порежут.
– Но все-таки с разбором же, – говорит жена, – кого и оставят... Это дело Божье, кто больше грешил, тому больше и будет, а кто меньше, так и меньше. Без разбору нельзя.
– Какое же это Божье дело?
– Божье... сказано в Писании – в геенну огненную.
– Божье дело, Божье, – подхватывает Яков. Шепчет: – Многие даже за границу уходят, во Францию и в Англию.
– Что же они там?
– Бог весть... Уехал и пропал... Разве можно из-за границы писать? Господа и могут, а нам разве можно? Уехал и пропал. Крышка! Совсем, совсем теперь другой народ стал... Чегой-то ищет. Ищет и ищет... И вот какие задумчивые стали! Вот какие задумчивые. Бывало, выпьет и развеселится, а теперь нет, все чегой-то ищет. Какой-то неуловимый стал народ, текучий, все перемешалось. Кажется, кончится это страшно (сюда: господ вперед порежут).
Доносятся страшные крики... Бой начался, скорее туда!
Было первое легкое сражение. Аграмач прогнал Пальну к лощине. Оба враждебные лагеря сидят на склонах в молчании, отдыхают. Мальчишки-«затравщики» напрасно стараются вызвать в бой...
Сходятся со всех сторон расфранченные девушки. Женщин мало... Некоторые пришли с ребенком на руках. Одна несла ребенка и картуз мужа в руке, нашла его... Другая жалеет рубашку с мужа – новую рубашку разорвали: вон, голый сидит, глаза подсинили. Над ней смеются – не мужа жалко бабе, а рубашку...
Шумит мельница. Солнце склоняется. Тени удлиняются. Один склон стал темным. Другой сильнее сияет... Сияют домики на другой стороне... Я думаю... Вот бы нарисовать картину этих лагерей. Качаются внизу качели. [Стоит несколько] женщин. Но это не «улица». Это не война... Это особое затишье перед кулачным боем... Не разойдутся так?
– Нет, не может быть. Будет страшное кроволитие. Это что было!
– А урядника нету?
– Нет тут урядника. Разве можно такой народ остановить.
– Десять казаков остановят.
– Остановят, – соглашаются для приличия. И вдруг сразу голосов десять:
– Нет, и двадцать не остановят! И тридцать не остановят... – И развивают: как можно стащить казака. – Суд остановит... Да... А не казаки.
Возле меня молодой симпатичный парень с балалайкой. Другой тоже блондин, с невинными голубыми глазами. У них такие кроткие лица. Хорош Парис: на руке его пальто, а на плече другое, покороче. Шляпа, ходит пружинясь... зубы сверкают из-под черной бородки... улизывает с «монашками»... Какие монахи размонашиваются, так вот и он... Какой же он монах? Кто он? Не монах, а так зовем: «монах»... а эти монашки настоящие были... он не женится, живет так, улизывает за девками, нонче неохота пахать, так вот на великую хитрость пускаются... Лысый боец: ему всю макушку обили, и стал лысым... Длинный боец в белом – и дерется... Толстый немец, изысканно одетый, с товарищем... Тоже мужик был... а потом в пивную лавку, и стал помещиком и немцем... Но во время боя не удерживается и превращается в мужика. С ним жена, которая останавливает... Красавец Андрюша, великан, русобородый, стройный, ходит красиво, затравщик: в белой фуражке, вечно на виду... Настоящие бойцы прячутся в народе. Вступят, когда поднимется страшный бой. Я подхожу к одному знаменитому. Ему 60 лет, но глаза, как у юноши.. «Я был первым, теперь...» – а сам так и рвется... зорко вглядывается в положение боя... Тут тонкий расчет... Рядом старик с веткой... очень старый Приам, был седой и теперь желтеть начал... Он первый затравщик. Без него бой не может быть... Он измерял поле сражения: теперь только бы какой случай, один кто-нибудь сурьезно начал, и все подымется...
Боец тоскует, что долго не начинают...
– В наше время так не боялись. Теперь народ мельче стал, больше криком и стеной берет... Чуть что – и врассыпную. Отчего? Да свиней продавать стали... Раньше все сами ели, а теперь продают. Теперь народ чаевный пошел... Мертвый народ...
Его поддерживает захудалый земледелец: – Может, и не начнет, год тощий, народ подтощал... – затянул волынку.
Старый боец недоволен, спорит с ним: – Вот тебе покажут...
Выходят два бойца, один пьяный, в красной рубашке, другой в желтой... Затравщики... Дерется молочник... Один ударил здорово... Вдруг перед ним вырастает с Аграмача вдвое больше и – раз... И с Пальны вдвое больше этого и – раз! и вот затравщики... Красный притворяется, когда ему дали в душу, высовывает язык, закатывает глаза, а другой – он падает... красный – раз! того, тот упал... он лежачего... Лежачего! Первый с веткой Приам... Лежачего... За ним Андрюша и вся гора, и с той вся гора.. Господи... Взрыв крика... Перекаты... Крики на волне... Рукопашная-Громадная стая птиц кричащих. Блестят волоса и руки... Аграмач бежит, уж бегут вперед, девушки и женщины в стороны в рожь, по ржи дальше... Рожь покрывается народом, впереди шесть парней с монашками... Пальна гонит Аграмач к стене...
Я стою высоко на дровах. Вокруг меня бойцы... У немца лицо все в крови: курице клюнуть негде... совсем измотался... Андрюша весь в пыли... Рассеченная бровь у старика. Мирно беседуют... Дело любовное... Парис возле балочки с монашками... В ожидании нового боя... Выпивают... Умываются в реке...
Приходит чужестранный боец... в высоком английском крахмальном воротничке и в жилете... Затравщики опять начинают... И вот бросаются на чужестранного... На чужестранного всегда бросаются... Через мгновение он без воротника... Высоко его котелок... Бьют, падают, кричат... рвут рубашки. Скатываются в обрыв к реке... пыль столбом...
По камушкам уходят через реку... Мирно кричат в лозиновой роще грачи... Мужик спит под лозиной... Пьяненький Яков заглядывает: нет, не наш...
Разговор с кровельщиком о кулеше. Какая упрощенность! Сколько хлопот из-за пищи у нас... Почему Мих, Ник. упростил себя?.. Боец... Греха нет убить. Это дело любовное. И сердца нет. Любец (охотник, боец)... даст ему еще, у него сопля во какая выскочит... увезли... а там не знаю как. Какой грех убить? Ежели бы камнем, а то кулаками, это дело любовное.
Бока [намнут], зубы выбьют. Вона!
Если бы следовать одному добру без греха... кто эти пресные люди молочного цвета? – Чужеумы... без греха – значит, без сознания... люди грешны... перед тем, кто знает грех... сознается... убийство на кулачном бою безгрешно, убийство в родовой мести безгрешно, это природа... и есть зло, но нет греха...
«Смотрители». На пригорке в вишневом саду стоит супруга Якова, и возле нее два поросенка... Едем... Тревожно следят за боем оставшиеся люди: чья возьмет... Для угощения бойцов (Ламских), заступавшихся за Пальну, продан луг за 15 р., всю ночь будут угощать бойцов... и катать на лошади, разубранной березками. Одного, который насмерть положил, три дня катали (к беседе с бойцами).
Конец Весне.
26 Мая. Петербург. У Игнатовых. Я рассказываю Тане о мареве, а она: везде же марево...
Сумасшедшие весны. 1. Сумасшедшая весна в Хрущеве. 2. Клинская весна. 3. Петр. -Разумовская. 4. Лужская. 5. Петербургская. 6. Архангельская. 7. Хрущевская – Бал.
Сырые леса, хвойные, с почками... На севере стволы деревьев чернее, но зелень ярче, и воздух не тот, и свет... светлее... Высокие дома, гуляем, и тень от них... Ощущение между высокими домами... В воскресенье гулял я на острове... Липы только распускаются... Я слышу и чувствую страшно сложную жизнь... Солдат с барышней в шляпе отдает честь офицеру в автомобиле... В автомобиле букет дам... Убитая собачка у воды... Бока теплые... Старушка укрывает травой... Скворцы... Пения птиц не слышно... Природа перегружена людьми. Лодки и парусные шхуны... В ресторане цинические разговоры, и о закате: любуетесь закатом. Все было бы хорошо, но слишком много людей.
При выезде в Петербург: спасибо Петру... Новая Левушкина речь: много говорит на своем языке... Между своими.
Не забыть последний день в Хрущеве: пришел в лес и вдруг заметил, что все цветы цветут. Запах ландыша... Не отгадать... Чуть-чуть, и отгадаешь... Все цветы – о чем-то... А вот розы...
У Саши: молчание и хождение. Отчего все это? Не может подчинить? В больнице: селение Сорочий куст... Семья 15 человек – все чешутся.
У Саши: приходит женщина, просит лекарства. «Хрусталь»: хрусталь солонит, а стекло кислит. Стихотворение Штейна: «Политика мне ужасно надоела, пусть черно то, что бело, мне нет дела, держусь я для формы одной платформы, и с утра танцую я матчиш».
Маня рассказывает. Моль летит. Она ее ловит рукой и продолжает. Я вам доложу... жу, жу, жу. Ах! Сказал Сирах. Вот так кондистория (история).
В вагоне: – Вы сутолитесь, а без толку. Вот попросят удалиться. – Что за птица такая? Не ваше дело. – Садитесь, не торопитесь, не ваше дело рассуждать! – Я говорить с вами не хочу. – И я не хочу. – Заглушили: ничего не слышу. – Которые ненужные вещи – наверх! – По вашему рассудку и очень просто. – Николаевка, как она была грабиловка, так и есть. Коклюш. Чайничек. Я боюсь. Чего? А как пересадка будет.
28 Мая. Прогулка на Стрелку. Такса... переливается... красиво?., да... трамваи... котелки... городское... сад с лягушкой... с черепахой... городское: такса.
Господин остановился, соловья услыхал, в кустах над рекой, моторная лодка и экипажи заглушили... может, это была свистулька?
А насколько моторная лодка элегантнее парусной! Мчится по заливу, приподняв нос... красиво... Похоже на подстриженную бобриком голову.
Источник: http://prishvin.lit-info.ru/prishvin/dnevniki/dnevniki-otdelno/lyubov-1908-stranica-3.htm