dem_2011

Categories:

Михаил Пришвин. ЛЮБОВЬ (14)

Михаил Пришвин. ЛЮБОВЬ

Пришвин. Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.) Любовь. 1908 г. 

[1912]

17 Января. Ночью я думал об этапах с почти десятилетними промежутками: уверование в Маркса, уверование в женщину и спасение ею, приобщение к жизни. Было ли хоть раз тут «второе рождение»? Так я и не решил ничего. Но все-таки остановился на следующем: в моем опыте бездна материала для мысли. Если я когда-нибудь задамся вопросом, что все это значит, то глубокая откроется тайна, но мне хочется нового опыта, жить дальше. Я был рожден для жизни (после того), и с тех пор медленно, но живу...

Так ясно думалось: вот теперь конец «ей», как и Марксу; когда наступил робкий конец, взрыв опрокинул все. Теперь наступил конец – не перед новым ли взрывом.

Нет, еще не самый конец: ночью приходила, была похожа на переписчицу с М. ул., но я говорил себе: узнал же-таки, вот думал, что не узнаю, была она бледная, худая, в темно-малиновом платье; виднелись какие-то темные спины, похожие на спины картежных игроков при свечах; я смотрел, что они делают, и кто-то меня целовал, и поцелуи были именно те, я их совсем забыл, и изумительно, как через 9 лет они так точно вспомнились во сне: поцелуи тонких губ и холодных и... Но я ничем не отвечал. И она вдруг заболела и ушла в другую комнату. Говорит: потому заболела, что я не отвечал ей, что ее забыл. Но немного спустя я попал в ту комнату и тоже заболел страшной болезнью, лежал и не мог двинуться с места, лежали и другие в этой комнате...

Проснулся: весь дрожал, будто по всему телу на маленьких детских тройных лошадках скакали. Холод проник под одеяло.

И думалось: да, ей конец, конец переживанию, наступило время мысли – но что-то все-таки прежнее милое оставалось в сердце к тому существу, которое я не принял во сне.

Это даже не любовь была. Какая же это любовь без тела, без конкретной души, любовь безликая, любовь к женщине без имени.

Только по всему опыту (11 лет) вижу, что она неистребима, на место ее ничего не становится, все остальное только навык, привычки, жизнь обыкновенная. А оно произошло из уединения и отчаяния весной, когда вокруг было так много искусства, природы, людей. Костер вспыхнул большим пламенем, дождь пошел. Не сразу большой костер заливает, и зола надолго остается горячая... Так вот и теперь зола горячая... как забыть мне пламя, создавшее меня?

Виден смысл, значение каждого цветка, каждого глаза животного, тонкие желания, затаенные мысли всего на свете... Это ли Бог? Этому ли молиться?

Хочу быть!

Раскрываю Евангелие:

Что легче сказать: «прощаются тебе грехи твои», или сказать: «встань и ходи»?

И коснулся руки ее, и горячка оставила ее, и она встала и служила им.

Когда же взошло солнце... увяло и, как не имело корня, засохло.

И вот, какое дерзновение мы имеем к Нему, что, когда просим чего, по воле Его, Он слушает нас. А когда мы знаем, что Он слушает нас во всем, чего бы мы ни просили, знаем и то, что получаем просимое от Него.

Есть грех – не к смерти.

18 Января. Русская жизнь: в ней слишком много греха против Отца для того, чтобы говорить о Сыне.

Записать правило: мои несовершенства и недостатки (например, сознание своего невежества), которые мне кажутся роковыми и непобедимыми и оттого ложатся бременем на душу, – на самом деле не непобедимы, ощущение угнетения получается не от их непобедимости, а от других причин. Каких?

Нужно смотреть так, будто все победимо: напр., нет самой трудной для понимания книги, которую не прочтешь, как стихи, если в ней есть ответ, если есть нужда в ней.

Пишется легко и свободно то, что пережил. Значит, нужно писать как можно точнее и меньше сочинять. Но если так, то как возвыситься от формы дневника и записок до художественной формы.

Покорны солнечным лучам,
Так сходят корни в глубь могилы
И там у смерти ищут силы
Бежать навстречу вешним дням.

(Фет).

Если я принимаю хаос и живу в нем, и смысл моей жизни и деятельности есть достигнуть смысла, то как моя литературная деятельность может исходить из чужого смысла... Я так близко стою к природе и участвую в ее хаосе, и так искренно ищу смысла, своего собственного...

Я песчинка, носимая волнами хаоса, но я не могу променять свою свободную [жизнь] на чужой смысл, [данный] кем-то, кто когда-то уже принес его...

Итак, то мое чувство красоты в природе не просто так...

Если декадент раскрывает смысл раньше творчества, то зачем притягивать поэзию?

Птица случайная в вишневом саду клюнула вишню
зеленую.
Алой зарей освященная... зеленая вишня.
... ее клюнула случайная глупая птица.
... смотрели зеленые вишни на раннюю алую вишню.
И сами стали алыми. Но когда [соки стали],
та одинокая первая черною стала.

21 Февраля. Яша о Боге. Христос-то был раньше не русский, батюшка его крестил, батюшка святой.

8 Марта. Была семейная сцена, унизительная для меня до конца. И все-таки при всем своем раскаянии причина моего гнева остается: в квартире кишат клопы, тараканы падают в чай, кушанье готовится и подается кое-как... Неужели же все это бешенство от клопа? Конечно, нет... Есть основная ошибка: в неравенстве... тоже нет... Как раз как мать? А мать... отчего? От неудовлетворенности... жила с нелюбимым человеком... не было очищения души... хаос остался (и Лида!), и все в тьме бродит.

Но как же унизительно. Плачу... Тоска... Мысль о пуле... Неужто все от клопа?

Средство борьбы: клопа истребить не сердцем, а умом, и сердце направить в другое; поставить ширмы и ограды, то есть «взяться за ум».

Беру себя в руки. Не заглаживание, как мать, своего безобразия, чтобы забыть и потом начать снова, а наказание дисциплиной.

Вот наказание за свой поступок: вплоть до Пасхи, ежедневно я должен вносить в этот дневник несколько строк по поводу борьбы с клопом, как у староверов: можно ли самому на себя эпитимию наложить? И что вперед – пост или покаяние?

Итак: несколько вдумчивых строк, а они повлекут за собой и действие.

Итак, испуг! То пулевое невозможно для меня. Что-то приводит к ужасу. Я сегодня испугался. От испуга я возьму оружие. Оно неизбежно для меня, но не обязательно для всех.

21 Марта. Программа эпитимии рушилась. Отчего? Я устал тогда так, что не мог. И не так это просто. Это в природе, в характере, это от матери, это повторение матери. Вот у «графа» нет этого в природе, оттого он такой, и такой несчастный. Ко всему этому придется не раз вернуться. Тут дело и в действительно внешне трудном моем положении: чересчур близко сошлись два круга: мой личный и мой другой (их). Между ними должно быть нечто материальное, ослабляющее передачу ударов с одного места на другое.

Трагедия «графа». Травля его (природа русская). Безликость его, некультурность извне и глубина внутри. То же и с Легкобытовым. Прикосновение культуры к этому – губит. Теперь погубило много, почти всю интеллигенцию. Остатки же еще есть, и, может быть, они возродятся. Как мелко все писательское перед этим. Если бы соединить.

Яркое солнце весной. Из дома слепых выходят двое: один молодой, привыкший к панели, другой старик, вновь принятый. Молодой идет впереди, старый назади, положив ему руки на плечи. Оба черные в весеннем свете. Из глаз солнце <1 нрзб> пустоту внутреннюю. Какой желтый мир – внутри закрытый... Жутко... Но, вероятно, они по-своему знали о весне, потому что старый вдруг подпрыгнул козлом и сел на молодого верхом.

Такса, отставшая от барыни, нюхает на панели пятно и возбуждается. Что за пятно?

Старуха-крестьянка несет мальчика на плечах, солнце насквозь пронзило окно трамвая, и все стали в нем золотыми.

В богатой квартире столько цветов, но занавеси спущены, приподнялся уголок, и мелькнула хозяйка с леечкой, она там, в глубине квартиры, от цветка к цветку. Стучали молотки в новом доме – весна!

Разговор с Фросей: она изумляется «графу»... Я говорю: да, он не знает красоты. Фрося пробормотала что-то: думаю, что-то недостойное о красоте. Ее слова о красоте: «тебе бы только было красиво!»

План. 22 еду в Москву. Устраиваюсь с «Русскими Ведомостями».

Еду к матери на месяц. Там один фельетон, один рассказ, сюжеты, etc. В мае ехать в Петербург и в Олонец. Или поехать к Саше. Будет видно.

Это несчастье... значит, я-то сам и хорош, и прав, да вот – мне судьба такая назначена, чтобы унизиться. А счастье бывает и дураку, и неправому человеку, и можно со всякими пороками, и тоже судьба. Счастье и несчастье – это две богини, – как их назвать! Такие богини, которых держат в уме, чтобы объяснить непонятное. И тут как-то все около случая: вышел случай, и дурак на посту, но нет случая, ты хоть голову расшиби себе – ничего не будет. Ничего не поймешь, если этими мерками по счастью и несчастью разбирать человека: выходит, будто человек тут и не при чем, а только один, значит, подсчет его судьбы, аршин такой: сколько отмерено человеку в ширину – столько и счастья, сколько в глубину – столько несчастья. Итак, счастье иль несчастье – это зависть наша – одного человека перед другим. А так нет ничего: счастье и несчастье – это только две меры судьбы: счастье в ширину, несчастье в глубину.

Причина всех причин – есть собственная моя личность (перенесение веры с внешнего вовнутрь).

Спиридон-солнцеворот. Поездка в Гатчину: леса возле Петербурга, снега и жар-птица.

Мир как горизонт в ветреный день – облака несутся: то откроется на горизонте лес, и закроется, то церковь с горящим золотым крестом – и закроется, то город, белый город – и опять пропадет...

Стояли сильные морозы, а свет был весенний, и город, белый, засыпанный снегом, сверкал так сильно, что вечером, когда закроешь глаза, перед сном, отчетливо показываются дворцы один за другим по линии набережной Невы, и Адмиралтейство, и Петропавловка, и Невский, и так весь город белый, волшебный, прекрасный и страшный сиял днем, сиял ночью.

Была борьба, и на душе было тревожно. Теперь зима разбита...

Какие прекрасные люди собрались вокруг меня: люблю «графа», старуху, Аннушку, детей – ведь все на подбор и все несчастные и сильные.

Некрасивая горбатая девушка, бедная – кажется, это вот зачем она? И вот если и ее наделяю я чувством жалости, то не хочу ли этим я перешагнуть через перерыв в роде человеческом – связать ею в узелок оборванные концы – нити рода человеческого. И сколько же людей обиженных, заморенных существует для того, чтобы связать эти концы – в них красоты не может быть. И перейти в эту жизнь, решиться на это, но это невозможно, они к этому постепенно подошли, и их много, они вместе, а я один: я из себя живу, они – от судьбы.

Из времен марксистов.

Прошло сколько-то лет, я – vie juvenis ornatissimus студент Берлинского университета, хожу на собрания рабочих и слушаю настоящего живого Бебеля... Это все равно, что, прочитав при свечке в ночной тишине поэму, искать потом днем между людьми ее первообразы. Прилично одетые пролетарии сидят за кружками пива, жены их, утомленные хозяйством, скучают, Бебель тоже за пивом, прекрасный оратор, прекрасный человек.

Осип и Баранова. Горбачева конец: лесная дочь, жена и курсистка-Маруха.

Осип и его «экономическая необходимость» – судьба, ничего не нужно делать, все само сделается, а мы только облегчим роды... – Зачем я буду акушером, я хочу сам по себе. – Ну и будете сами по себе. – А вы же говорили, что нельзя самому по себе: что вот придет экономическая необходимость, и кончено: я стану не я, а просто идеологическая надстройка, это как? Это кто же она, экономическая необходимость, чтобы мне подчиниться ей? Кто она? – Метафизика! – сказал Осип и обернулся к другому ожидающему юноше. – Что же делать? – спрашивает юноша. – Ничего не делайте. – Я не могу так, и, по-моему, это просто буржуйство... – Право? Какое же право? Что такое право? – и юноша осел. – Право – это я! – Ну да, ну да конечно! – сказал оробевший юноша. Третий спрашивал о золотой куколке: – Вот золотая куколка.. по Марксу, то есть я по Марксу говорю, что куколка золотая, стало быть, эти деньги, так сказать, концентрация всякого хотения, и вот они – во все можно превратить, и в духовные ценности, и выходит, что и в любовь, искусство. – Искусство есть только идеологическая надстройка. – А любовь? – Осип расхохотался, юноша покраснел... – Любовь есть абстракция полового чувства: размножение [полностью] зависит от причин экономических.

... это я считал «чудесным» – «закон экономической необходимости» я полюбил больше всего. Только теперь я понимаю, что в этой любви не было никакой экономики. Закон экономической необходимости был просто некий святой, неумолимый закон, воля Всевышнего, как сказали бы религиозные люди. Волей Всевышнего мир должен быть перестроен, близится время, мы выполняем Его волю. Как в детстве, когда, бывало, нянька крестится темному окну, освещаемому время от времени молнией, казалось, вот-вот настанет час Суда и загорится земля от края до края, – так и в юности за чтением «Женщины» Бебеля такой представлялась Всемирная катастрофа, а волю Пославшего нас мы называли «экономической необходимостью». И мы пошли за мир и женщину будущего в тюрьму. Допросы, жандармы, окно с решеткой и свет в нем... женщина будущего, кто она, мать, сестра, невеста, Мария? Господи! В сердце рядового, в его смятенной, смущенной душе рождается образ Прекрасной Дамы, нужно быть рядовым!

Вечная игрушка и золотая куколка: у юноши как у философа было врожденное чувство необходимости найти начало всего, вечную игрушку: это, в сущности, было найти себя самого, но казалось, что это в науках и на стороне ключ ко всему; золотая куколка породила его: все знать нужно... а путь такой медленный: сколько времени проходило, пока прочтешь одну книгу... Тайный пламень под золотой куколкой и началом всех начал, и он подступил к Осипу – хотел сразу спросить о всем, на все [получить] ответ, но спросить не мог и в самую полную минуту сказал: «Все превращается в золотую куколку, а любовь?» Осип презрительно посмотрел на него, Миша вспыхнул.

Осип – вокруг него Ульрих, Горбачев: у Осипа ум философский, у тех другое: ум на службе социального... Ульрих: практика есть корректив теории. Осип на глазах бедного студента съедает колбасу. Практика или теория: практика – это чужое, теория – свое призвание. Осип за теорию, Ульрих за практику. Его отстранили из-за этики, уважая за ум: теория разошлась с практикой.

Осип появляется на бирже и у колонны ведет проповедь, и юноша подходит к нему. Как Осип постепенно превращается в шпиона: Мазуренко, Земляк, Соловей, Лапин, Горбачев, Семашко, Граф, Илья, Коноплянцев, толстовец <1 нрзб.>, Богданов, Богомазов, Ушков, Балкашин, Всеволожский, Немец Кютнер, армянин с Михайловского, Добычин, Гусельников, Герасимов и личное, Казакевич и личное, Балкашин и Казакевич.

Обида. Осип говорил: – Ну что же, пусть они меня исключили, это вполне понятно: человек – животное общественное, я не подошел к ним, они меня исключили; я остаюсь я, они остаются они, общественные животные, таков закон.

Враги: Осип и Горбачев. Ясно видно, что Осип обречен на обиду – и умный, и талантливый, а будет в стороне; на этом пути и Розанов. И вопль К-а то же самое: они общественные животные.

Где первый момент этой обиды? Греха отъединения... обреченные смотреть на себя люди... Бывает, люди в сорочке рождаются, а бывают голенькие и с зеркальцем, так что как родятся, так и смотрят на себя и знают, что вот они голенькие, а другие в сорочке. Так это потом и пойдет на всю жизнь, и ничем сорочку заслужить нельзя: надень хоть царскую одежду, зеркальце это все будет показывать голого. Главное, что почет таким людям всегда чуть-чуть запаздывает и приходит откуда-то со смертью.

Вчера меня мучило – фальшивые отношения с людьми. Это оттого, что я признавал необходимость общения и руководствовался не оправданным личным должным.

Должное выходит из личного, а у меня «от ума», что, в сущности, равносильно низшим инстинктам. И вот отчего «я» мое бьется в общественности, как сиг в неводе, и вот почему писательство как выход из этого – спасение, и опять-таки не сочинительство, не умственно, а то бессознательно-поэтическое «описательство».

И вот отчего признание глупости лучше иного ума, и вообще вывод: личное постижение жизни, бытия, сущего – то, о чем говорил о. Спиридон (о. Егор). Христос сливается, утверждение сущего, Отчее. А государство будущего? Там все на отрицании и на установлении будущего. У нас (у меня) как у попов: от монашеских идеалов к жизни.

Потычка. В чем же тут потычка? Я слишком мало отдаю должного Фросе. Между ними двумя моя эта двенадцатилетняя жизнь. Одно без другого непонятно, и одно другого стоит. И вот отчего тянет меня к Розанову, благословляющему живущую собой и в Боге ощутимую жизнь. И возмущение Марухой, и тяга к ней не есть ли отображение любви к этой женщине (В). От одной (Ф.) я получаю жизнь и смиряюсь, другая отрицает меня живого... Как это вышло? После объяснения на лавочке я пришел домой и стал писать, унижая себя, казнил свою «непосредственность». В сущности, это не была непосредственность... а что-то другое. И ей я не то, что она есть.

До сих пор казалось, что я ее не могу себе представить в действительности, но то ли пережилось наконец чувство, то ли так под влиянием чтения «скелетного письма» я увидел снова ее: глаза у нее карие, этим карим заполнено все в глазу, карие на розовой коже, розовое круглое лицо, а лоб высокий, волосы, как глаза, маленькая, склонная к полноте – ничего особенного! И все-таки...

Письмо, которое не будет послано.

В наступающем нашем русском снежном Рождестве поздравляю Вас, чтимая мною женщина.

Прошлогодние свои письма и Ваше письмо я сохранил и теперь, краснея за себя, вообще с великим стыдом перечитал: не понимаю, почему же это я к Вам всегда обращаюсь глупой своей стороной, с претензиями на героя, на поэта и проч. и куда девается обыкновенный человек, настоящий, живой. А потом еще меня больно поразила в моем письме нотка почти наглости: ведь если допустить в действительности (а не воображении) все мои мучения от любви к Вам, то ведь Вам-то что? Единственная цель этой жалобы – если Вы только человек очень чувствительный, это и Вам доставит боль. И это все, что я после многолетнего опыта мог принести на алтарь моей богине!

Поверьте, что мне очень стыдно. Одна надежда, что Вы, проницательная и умная женщина, сумели прочитать в неправде правду: если я через 11 лет не погиб от любви и не сошел с ума, значит, ничего тут особенного, а больше от воображения и литературности. Если Вы сделаете эту скидку с моих африканских чувств, то останется все-таки нечто, что должно быть только приятно всякой женщине. Вчера, например, приходит одна почтенная мамаша и рассказывает, что дочка ее (институтка из Смольного) в восторге: учитель их весь час посвятил Пришвину, а она знает Пришвина лично. А я тоже был в восторге: из Смольного вышла моя литература и в Смольный возвращается! Это, по-моему, и вам удовольствие. Еще я хотел бы в этом письме успокоить Вас относительно того, что я, будто бы, создам какое-то гениальное произведение – не подумайте, что я воспользуюсь какими-нибудь, касающимися Вас лично фактами или Вашими письмами: описывать я буду в «гениальной» книге, конечно, только себя, а Ваш образ я создам при помощи народных верований, легенд о некой женщине Марухе (корень «мар» значит «смерть»), объясню Вам, почему это «мар».

За эти 12 лет, как мы с Вами расстались, я, конечно, создавал себе обыкновенную жизнь, подобную другим, и не могу сказать, что я был несчастлив, – наоборот, я, скорее всего, счастлив был в смысле удачи. Но все это время я чувствовал, что если бы Вы, эта самая таинственная Маруха, одним только пальчиком поманили меня, я все создаваемое во всякий час и минуту бросил бы. Но важно не то, что я бросил бы, – что в этом нового, – а что всегда сознавал это и жил не как все прочно, а вроде как на вулкане. И это меня заставляло часто как-то необыкновенно сильно любить обыкновенное в жизни человеческой, все обыкновенное часто доводить до необыкновенного в моих чувствах, как будто остается жить минутку: и тут эта минута была началом почти великого чувства, почти религии. Вот для изображения этого всего мне и нужно будет воспользоваться той частицей Вашего существа, воображаемого мною имени с корнем «мар», значит, «смерть».

Смотрите, что же это: я опять перед Вами почти что герой! И это неизбежно, как неизбежно то, что никогда, никогда с Вами живой я не могу встретиться, и если встречусь, то не узнаю, и если даже узнаю, то наговорю пошлости – вот Вам и весь романтизм, а Вы в Смольном учили, что есть школа такая литературная. Но если не романтизм, то что же остается: неужели директор банка в Англии есть большая реальность, чем женщина со слогом «мар» в небывалом имени.

Последние слова, которые меня окончательно придавили и показали невозможность нашей обыкновенной встречи, были в Вашем письме из Стокгольма. Вы писали, что я какой-то средневековый рыцарь и что тюрьма нанесла мне вред... «Не какой-нибудь необыкновенный, а просто физический...» Писали Вы это от страха, что я приеду в Стокгольм изучать маслоделие. И представьте себе, что все было налажено, мне даже была ассигнована какая-то значительная сумма для изучения скота в Дании. Тут получается Ваше письмо, и все мое скотоводство проваливается – да как! И потом много, много таких крушений – оказывалось, я все любил только из-за Вас, но что-то оставалось все-таки: я помню цветы, было какое-то весеннее безумие в цветах, я бросил агрономию и стал ботаником: занимался цветами, жил в какой-то избушке, и вокруг меня были люди с сокрушенными сердцами. Теперь я хорошо понимаю, что спасение... 1912 год [1].

  •  [1] Позднейшая приписка М. М. Пришвина.

Молодой человек П. Н. Прокопов сказал мне, что ищет место в банке. Мне пришло в голову попросить найти адрес В. П., которая тоже некогда служила в банке, ссылаясь на то, что она, может быть, поможет ему устроиться.

Спустя несколько дней П. Н. достал мне адрес и сказал, что она занимает большое место в английском банке. Тогда я послал ей свои книги с такой надписью: «Помните свои слова: "Мое лучшее, да, лучшее навсегда останется с вами!" Забыли... А я храню ваш завет: лучшее со мною. Привет от Вашего лучшего».

Ответа на посылку книг не было. И через некоторое время я посылаю Ей письмо такое:

«Я вернулся в Петербург, В. П., и узнал, что адрес Ваш мой знакомый нашел и отправил по нему приготовленную Вам посылку с книгами. Теперь меня беспокоит мысль, что вся эта затея покажется Вам лишней и странной.

Вот как все произошло. Этот П. Н. Прокопов служит где-то в банке и слышал, что Вы сделались директором банка в Англии. Очень это меня поразило: моя Мария стала директором банка! Если верить, что дважды два – четыре, то мы с Вами совершенно незнакомые люди. Я верю, что дважды два – пять в некоторых случаях, но не хочу навязывать свою веру другим. Поэтому было очень трудно мне написать Вам что-нибудь, а книжки послать гораздо легче. К сожалению, я до сих пор так и не смею написать ничего по существу. Но я непременно это сделаю, потому что чувствую в себе призвание. Поэтому теперь Вы меня не судите строго.

Впрочем, книжки эти не суть дела, они интересуют меня лишь в то время, когда я их пишу. Чудо в том, что я сейчас Вам пишу, Вам, живому директору банка! И разве это не дважды два – пять? И, Боже мой, как я буду счастлив, если получу от Вас "исходящую": любезный, хороший, хороший М. М., я очень тронута, книги Ваши интересны, продолжайте меня любить и будьте счастливы.

Как же мне подписаться? Ах, да, как Максим. Наш Максим писал Маше бесчисленные письма и подписывался: "Ваш вечный, Мария!" Потом он ей наскучил, она отвергла его, а он все писал: "Ваш бывший, Мария!" И когда она вышла замуж и много, много у ней было детей, он все писал и писал: "Мария, ваш бывший и будущий". Вот и я так подпишусь: "Ваш бывший и будущий, вечный, Мария!"»

С волнением я дожидался ответа на свое письмо, в промежутке у меня произошел роман с маленькой девочкой, которая ходила в нашу квартиру лечить зубы. Девочка, увидев меня, перепугалась сначала, а потом привыкла и прислала такое письмо:

«Мишка (посвящается писателю Михаилу). Однажды у меня заболели зубы, и папа послал меня к докторше, у докторши жил один писатель по имени Михаил. Однажды я сидела, ожидая моего приема, как вдруг из комнаты вышел один господин. Волосы его были взъерошены и довольно длинны и черны, борода его тоже была черная, но не такая длинная, ресницы у него были черные, как уголь. Я так и присела от страха, так как я еще никогда в жизни не видела таких людей. Как только я вошла в лечебную комнату, так и спросила: "Кто это такой был раньше меня?" Докторша отвечала: "Это был писатель". Тогда я рассказала ей, как я испугалась его, и докторша передала все ему.

С тех пор я начала называть его "Мишкой", так как он, по-моему мнению, похож на Михаила Ивановича Топтыгина, стихотворение о котором я только что выучила наизусть.

На другой день я пришла к докторше и сказала: "Все Мишки любят сладкое, так я этому Мишке положу коробку конфет на зеркало". Как только Мишка это услышал, так он сказал: "Посмотрим, кто раньше положит, я или Марися, посмотрим, ведь не только Мишки любят сладкое, его любят и маленькие девочки". Как только на другой день я пришла, так я увидела на зеркале коробку конфет. Сперва я не взяла ее, но, идя обратно, я взяла, и на другой раз положила ему карточку с мишками.

Как-то раз, придя к докторше, я раздевалась в прихожей, как вдруг услышала, что кто-то стучит, я оглянулась и увидела (у докторши было над дверью оконце), что из этого оконца смотрит Мишка. Я так испугалась, что прямо сказать не могу, но зато когда я уходила, тогда я крикнула: "До свиданья, Мишка", и ушла. Марися Еленская. 8 декабря 1912. Санкт-Петербург».

Вскоре... после этого письма было получено и от настоящей Марии, я узнал его по английской марке и такое испытывал волнение, что долго не мог распечатать и носил в боковом кармане. Целых десять лет прошло с тех пор, как я получил от нее такое же письмо, а волнение по-прежнему было сильное. Наконец я распечатал письмо и решился на чтение, как решаются в жаркий день сразу броситься в холодную воду.

«Я получила Ваше письмо и книги, но не ответила Вам сразу, потому что надпись на одной из книг возмутила меня. По какому праву берете Вы на себя монополию на то, что есть во мне «лучшего»? Поверьте, Михаил Михайлович, мое «лучшее» осталось при мне, и было, и будет со мною всю жизнь, потому что не может один человек отнять у другого то неотделимое и невесомое, которое называется «лучшим». И разве может женщина с седеющими волосами быть ответственной за слова и поступки двадцатилетней полудевочки? Годы, пропасть, Михаил Михайлович, и если бы мы с Вами встретились теперь, то мы друг друга не узнали бы. Но не для того, чтобы сказать Вам это, пишу сегодня, а для того, чтобы рассеять смешное недоразумение. Хоть Ваш знакомый и служит в банке, но, по-видимому, сведения были получены из недостоверного источника, потому что я вовсе не директор банка, а весьма скромная рядовая работница. Видите ли, я имела несчастье родиться женщиной и потому навеки осуждена на ничтожество и работу под начальством людей, которые не стоят моего мизинца. Напрасно Вы думаете, что быть директором трудно, – я наверно была бы им, будь я мужчиною.

Про Вашу книгу ничего сказать не могу. Мы с Вами говорим разными языками, и мне, при моей крайней утилитарности жизни, трудно даже настроить свою душу так, чтобы читать с пониманием о психологии людей, столь далеких от меня во всех отношениях. Я ничего, кроме английских газет и книг, теперь не читаю.

Почему Вы не пишите о чем-нибудь более ежедневном и близком?

В. П. Лондон. 4/17 дек. 1912».

Продолжение

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded