dem_2011

Categories:

Михаил Пришвин. НАЧАЛО ВЕКА (12)

Михаил Пришвин. НАЧАЛО ВЕКА

Наша литературная эпоха начиналась борьбой мистиков с  рационалистами и позитивистами: Волынский, Мережковский, Метерлинк,  Ницше, прагматист Джемс, Бергсон, Бердяев, Карташев, Рудольф Штейнер.  Розанов – язычник, Мережковский – светлый иностранец. Все – как  магазин с цветами. «Я это Ты в моем сердце Божественный». Брюсов под  Пушкина. Вырождение в эстетизм. («Аполлон» и педерастия – аполлоническое  просветление).

Рел. -фил. общество в Петербурге ничего не имеет общего с  Московским Соловьевским обществом, тут были богоборцы. Розанов и  архиереи, и православные, и старообрядцы, епископ Михаил и люди прямо из  народа: рабочие, баптисты, штундисты, хлыстовские пророки, раза два я  встретил там знаменитую Охтенскую богородицу, Мережковский, Гиппиус,  поэты Блок, Кузмин, писатели 1-й г[ильдии], художники Бенуа, Добролюбов  поэт, Белый.

– Вы на какой платформе, христианской или языческой?

Горький был на Капри, но о Горьком были доклады: поклонимся народушке.

Русский Бог: как связано все и мрачно (Горький и Капри).

Мережковский и Легкобытов: Антихрист.

Стихия красоты стоит выше человека, и она может быть  очень недоброй к человеку. Ручной, человеческой, доброй, домашней она  становится через поэта-художника, через его страдание она делается  родником для всех.

И если человек из чана говорит поэту о страдании,  искуплении, то это вполне понятно – законно; но непонятно,  неестественно, что, приняв на себя страдания, поэт погибает как  художник, и остается только человек, и красота через него не становится  нашей, доброй, ручной...

Не знаю, как это назвать – чан, пропасть или пасть,  поглощающая художника. На одной стороне – пасть религии страдания, на  другой – эстетизм бесплодный, беспочвенный (группа «Аполлон»). Третий  выход: приспособление к новой социальной демократической религии (напр.,  Горький: назвался груздем – полезай в кузов) – не полезли, а живут  хорошо, и дворец искусств – министерство изящных искусств.

Оккультизм. Мы удивляемся доброте членов различных сект,  но красоты мы не видим: красота будет пленена и приручена, когда весь  мир человеческий освободит цельную душу, а секты – часть, партия. Секты –  это собственницы Бога, божественные товарищества на паях. Мужики  кричали: «Земли, земли!» Интеллигент кричал: «Бога, Бога!»

Труд по призванию – охота, не труд. Собственник –  охотник: идеал рабочего – быть всем собственниками. Труд и необходимость  (экономическая необходимость): болезнь, беременность, стальные узы,  стена, то, что разделяет барина и мужика, мужчину и женщину, мать и  проститутку. Мужчина в сравнении с женщиной – вечный барин. Социализм  требует всеобщего брака: т. е. признает материю как жену. Избегает  рабства, плена индивидуального: это врата, через которые можно пройти  поодиночке, врата в радость на земле – земные врата в Царствие Божие,  есть ли врата общие, чтоб всем сразу: откройте же врата!

Индивидуальность – билет на право разового прохода через земные врата в Царствие Небесное без передачи другому.

Собственность – это материал, из которого построен домик  личности, называемой индивидуальностью. Собственник – это пленник,  привязанный к колу с заповедью: ходи вокруг на привязи, пока не полюбишь  и не познаешь вещь, как самого себя. Дырочка в Царство все-таки одна, и  секрет Спасителя общества – разместить всех в порядок, в очередь.

– Я согласен, что всем есть место в Царстве Небесном или,  если хотите, в Земном, только вход туда по порядку, по очереди, нельзя  туда войти всем сразу. Потому создается общественный строй, то есть  хвост в Царство Небесное, охраняемый попами и жандармами. – Нельзя  даром! – кричит жандарм. «Терпенье, терпенье, – уговаривает батюшка, –  не торопитесь, – все там будем».

Так было, и вдруг Красная Армия повернула фронты в  Царство Небесное. Итак, по социализму, каждая личность, заключенная в  индивидуальности, сознает свое единство с соседней личностью и согласует  с нею жилище свое – индивидуальность. Связь личностей: пути и дорожки  от одной личности к другой – любовь. Люби ближнего, как самого себя –  закон духовный. Материальный закон: люби вещь, как самого себя.

Футурист огромным булыжником кидает в Толстого и кричит: чебулдыр!

Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуризм и есть революция.

Я хочу жить – я сам народ (против «долга», «покаяния»).

Закон познания материи: люби вещь, как себя самого; он  существует как закон, как правда жизни до тех пор, пока не встретится с  законом душевного человека: люби ближнего, как самого себя, – и не  вступит с ним в противоречие, в борьбу, из которой побежденный выходит  калекой – буржуем, мещанином.

У каждого человека в душе целый погреб взрывчатых  веществ, и он часто умирает, так и не узнав ничего о них, но – толчок  бывает извне, и погреба взрываются. Из общества бывает толчок, и пламя  человека возгорается (один идет на баррикаду, другой давно собирался  съездить в Крым и не решался, но как все решилось, так и он в Крым  поехал, потому что началась революция). Точно так же коммуна вызвала  тысячи людей скромных сделаться буржуями: сорвался с крючка – так с 1905  г. литература наша сорвалась с крючка и дошла до футуризма.

Удовлетворение потребностей – это социализм.  Мережковский: «Вы, социалисты, говорите о земле без религии, но то же  говорит и анархизм, а социалисты и анархисты исключают друг друга».  Виноградов: «Я буду заключать блоки...» – «Отрадно: мы и Виноградов –  значит, есть мы». – «Я хочу обнажаться».

Мейер успокаивает строптивого: каменные истуканы сильнее  живого человека, живой приближается к каменному, но каменный выше. Ярое  око, каменный. Мейер каменный. Виноградов живой.

А как Мережковский кричал Виноградову: «Вы падаль!» (то  есть умрете) – с негодованием, и было в нем что-то удивительно  благородное, в этом серьезном крике, философски принципиальное – в ответ  на «мать!» кричать философское «падаль!»

Слабое место: когда Мережковский против индивидуализма  кричит, то аргумент – смерть. Но ведь это ощущение смерти, ядовитое  дыханье, оно сокрушает молодое... Это борьба с молодой природой...

Виногр. [со] своей землей стоит у порога религии...  второй Адам... религия новая должна взять и второго Адама... Тут где-то  близко и Михаил: если чувствуешь кровь Голгофы, то нужно взять на себя  всю полноту страданий... Михаил и Виноградов – два острия друг против  друга... второй Адам и Христос.

Обработка предыдущего. «Начало века».

Где теперь красота жизни и все те, кто пишет лицо нашего  времени и творит цвет нашего века? Невмоготу: лица не видно, а зад  времени засыпает нас своими отбросами; хоть бы кто-нибудь помог  выбраться из-под груды вопросов дня сего о продовольствии, питании и  эпидемических болезнях.

Накануне революции пророк секты Нового Израиля («Начало  века») говорил мне: «Теперь осень, время жатвы, смотрите, нивы  побелели». И началась жатва, настала зима, – где же теперь закрома,  наполненные хлебом, кто его ест, кому достанется, где лицо нашего  времени?

Временное бывает возбудителем гения; раз возбужденный, он  творит вне времени, и в гениальных творениях его нельзя увидать, какое  временное толкнуло его. Это мы вырастили дерево в нашем саду, крона его  свесилась к другим, и плоды падают за ограду нашего сада.

Идет мальчик за куском черного хлеба, обещанным ему по  случаю праздника Революции. «Нет, мальчик, подожди, еще у нас не  оказалось черного хлеба, подожди, милый, скоро ты будешь учиться во  дворце и сидеть на шоколадной скамейке!» Но мальчик умирает от тифа.  Плоды жизни падают за ограду нашего сада. Закрома наполняются для  будущего, здесь нам нет ничего, мы ворчим, мы бунтуем, как поденщики,  лишенные заработка, и сомневаемся во времени, говорим: «Нет времени, нет  лица, красоты нет, смысла нет, это не творчество – смута, а не  революция».

И все-таки, вот эта старая женщина, потерявшая все,  приходит ко мне на квартиру за картофельными очистками. «Вас какая-то  старуха с ведрами спрашивает, – говорят мне во время обеда. – Спроси,  чего ей надо. – Отвечают: – Картофельные очистки».

Входит бывшая богатая помещица с двумя «погаными»  ведрами, старуха в рубище нищего, и с нею две козы. Получает очистки,  идет в следующий двор с «погаными» ведрами, покрикивая на коз: «Мильда,  Матильда!» Старуха, я знаю, не верит, что ее имение вернется ей и в нем  ей можно будет по-прежнему жить, и не верит в коммуну, – у нее только  две козы, Матильда и Мильда... И все-таки она живет, и все хотят жить,  хотя бы этой жизнью без красоты, подземной корневой [жизнью], в поле,  засыпанном снегом.

Ничего нет кругом, только снег, все замерзло, все  [застыло] – нет-нет! палец высунулся из дырявой рукавицы – нет!  спрячься, отмерзнешь! Закутался в шубу – сыпная вошь, сыпной барак,  сыпная могила. А там, в холодной подснежной глубине земли, в молчании  корни растений живые хранят, копят наше будущее.

Так мы живем бессловесной корневой жизнью в молчании  подснежной глубины: вот почему теперь нет у нас слов, цвет увял, крест  земли, бремя страшное задавило все пущенные когда-то стебли наших  корней, цвет увял, крест задавил. В морозной снежной пустыне я слышу  крик старой помещицы: «Мильда, Матильда!»

И мне чудятся два креста снежной Скифии.

Тот знакомый вольный крест Христов: я как жертва иду на  распятие, – сладостный вольный крест. И другой, подневольный крест  земли: ты, как цвет [летний] отцветешь, и не увидишь и не познаешь [там]  места своего. Крест земли не как Христов крест: там крест для человека,  тут человек для креста, там целью бывает для меня цвет, тут для меня  только крест, и вокруг все бессловесное, пустыня, снег: не я иду, а меня  куда-то ведут.

Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей  земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога, и не слыхали вы  разве крик младенца, у которого трещат косточки, и не говорила вам  тоже, как и мне, родственница-курсистка, что тьма эта от народного  невежества и народ надо учить? Нет, это дальше и больше ученой и доброй  курсистки: это бог наш черный и его крест земли. Наши человекоборцы  никому другому – ему, ему отдают свой народ на пожрание. Это туда и Лев  Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой  великий дух, когда пророчил: «Константинополь будет наш».

И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда  некто из народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство,  братство, коммуна, экономическая необходимость и пролетарии всех стран,  объединяйтесь.

Повторяю известное: временное бывает побудителем гения,  но, раз возбужденный, он творит вне времени и не для времени. И тот  маленький гений всякого человека, заключенный в скорлупу его  индивидуальности, совершает поступки, с точки зрения идеи возбудителя,  совершенно невероятные: на наших днях мы видим, как при диктатуре  пролетариата и лозунге коммуны, в дни гибели бюрократии и буржуазии на  место одного чиновника становятся тысячи новых и на место одного буржуя –  тысячи мелких и цепких, – всю эту бесчисленную свору коммуна переносит с  собой в будущее. Так, я недавно нес с собой тяжелый хлеб из деревни в  мешке и думал про себя, устало оглядываясь из-под мешка на голые поля:  сколько зерен было в полях, и теперь вот они собраны, измолоты и стали  хлебом – коммуна у меня за спиной. Я устал, сел на камень, и стало мне  представляться, будто вдруг из моего мешка из хлеба все зерна сбежали,  рассыпались.. Так в наши дни поразительно наблюдать это обратное  действие лозунга.

А когда в 1905 году началась революция, я помню, как один  маленький чиновник, всю жизнь мечтавший съездить в Крым, вдруг поднялся  и поехал – такое было действие революции на этого маленького чиновника.  И так наше искусство после «пятого» года, когда после мгновенной  вспышки искры свободы снова показался на горизонте лик старого черного  бога, вдруг оно оставило свой старый народнический крест, как чиновник  свой письменный стол, и самостоятельно на свой страх и риск отправилось в  какой-то свой солнечный «Крым».

Литература после 1905 г. была как женщина-мать, не  знавшая любви: вдруг посредине строительства почтенной семейной жизни  вырывается пламя личного чувства – вулкан извергается и засыпает пеплом и  лавой приютившиеся у его кратера селения. Пепел непонятных ощущений,  идей, образов – порнография, наглость, претензия засыпает читателя, как  засыпает нынешнее комиссародержавие от глаз народа идею коммуны.

Точь-в-точь как теперь перед лицом обывателя  какого-нибудь уездного города проходит наше, быть может, великое время:  лица не видно, а зад времени засыпает его своими отбросами. Так засыпала  всего читателя вспышка свободы искусства начала нашего века, получившая  позорное название «декадентства и модернизма».   

Так всегда было с русской волей к личному счастью –  всегда оно было как ясная заря перед ненастным восходом, блеском огня,  зажигающего костер новой жертвы. Чуть показалось счастье – сейчас же  отделяется из личного двойник и слуга того большого черного русского  бога – и так портит все вокруг личного дела, что другому и не пройти, и  остается неузнанным зерно общей свободы, заключенное в личном цветке, и  на месте изгаженном воздвигается, как виселица, громадный крест общего  дела, безликий, черный и страшный.

С детства чувствую, как надвигается страшное, черное –  бьешься, бьешься, пока не затвердеет в жизненной скорлупе свое великое  вольное «Я».

Я – скромнейший участник и свидетель революционной  вспышки нашего искусства – мечтаю сейчас рассеять завесу дыма, навеянную  декадентством и модернизмом, и показать всем «тайны образующее».

Плохо помню, кто начинал это дело освобождения Слова... я  знаю, конечно, что был Пушкин, как чудо, но после, когда на  освобожденное слово навалилась вся тяжесть государства, церкви,  общества... Я говорю не о силе самой стихии поэзии, а о сознании, когда  началась у нас борьба с позитивизмом, рационализмом. Кажется, во главе  этого движения был Мережковский со своей проповедью религиозного  сознания, Розанов со своим православным язычеством.

Два светила восходят в сознании русского мальчика конца  прошлого века: Маркс, а потом Ницше. Одно, Маркс, стоит во главе  движения, цель которого есть счастье среднего человека. Другое, Ницше,  представитель иной цели – сверхчеловека, личности. Мы видим, как при  помощи «Капитала» Маркса он борется с последними народниками, как  Михайловский, задавленный лилипутами-марксистами, все еще вскрикивает:  «Нет, я жив, жив!»

В чем спор и чего хотелось мальчику? Ему хотелось найти  формулу для всего человечества, чтобы такое непонятное, как личность и  герой, подчинилось закону экономической необходимости. В этот свой  период марксизма он пишет трактат о рынках. В 90-х годах прошлого века с  ним совершается внезапный переворот, он делается неокантианцем и пишет  трактат «от марксизма к идеализму». Через несколько лет он становится  приверженцем Ницше, яростно вступает в бой с рационалистами,  позитивистами, материалистами, изучает славянские мифы, воскрешает  древнее народное язычество. Пробует писать стихи. После 1905 г.  становится богоискателем, соловьевцем и, наконец, когда юношеские его  идеи восторжествовали на родине, во время III Интернационала,  постригается в священники и проповедует Христа восточной церкви.

Товарищи его: один замер на своем юношеском марксизме и  теперь стал честным комиссаром. Другой, пройдя с ним весь путь до Ницше,  остановился на эстетизме («красота спасет мир») в редакции изящного  декадентского журнала. Третий во время религиозных исканий сделался  основателем одной секты; четвертый стал профессором ботаники,  приверженцем витализма Бергсона и Джемса. Пятый пишет стихи о Прекрасной  Даме. (Характер Блока.)

Судьбу нашего мальчика уже предрек Достоевский, он  сказал, что, куда бы ни бегал такой мальчик, в конце концов он прибежит  ко Христу. Почему так? Верно, потому, что самый исходный пункт его  исканий есть утрата родного Бога, на место которого последовательно  становятся на испытание все господствующие учения века.

Над черной бездной русской неволи павлиньим хвостом раскинулось искусство модернистов, декадентов, футуристов.

Недаром мальчик наш восстал в самом начале на гения, на  личность (Христос есть высочайшая данная сознанию личность). Недаром он,  будучи марксистом, вначале ожидал всемирной катастрофы. Быть может, это  чувство конца и соблазнило его стать марксистом, а чувство конца света  им воспринято от русской старухи, когда, указывая мальчику на хвост  кометы, она говорила ему: «Вот начинается, скоро загорится земля».

Чувство конца и окружающей тебя мерзости и своей неудачи:  быт России разлагается, семейная жизнь теряет всякий образ... На пустом  месте становится идеал общего счастья и мыслимая близость с несчастными  всех стран – пролетариями. Мать – универсальная формула человеческого  счастья, отец – заговорщик и цареубийца, братья, сестры – вот они возле –  такие же мальчики и девочки, готовые идти в тюрьму и на казнь, как на  крест... Наш мальчик был готов на вольный крест, и вдруг случилось  такое, как бывает у староверов: в старинной иконе с черным, страшным  ликом Христа белый поп приписал третий пальчик – вся святыня рухнула.  Так у нашего мальчика вся система рухнула, когда появились  «ревизионисты»: не все верно у Маркса, вся революция, значит, обман...

Она встретилась ему как от века предназначенная, та  лучшая, желанная, и стала единым образом красоты и добра, она  единственная, Прекрасная Дама. И он стал единственный, не средний нищий  марксист, а собственник единственного своего «Я» – он стал ницшеанец и  больше не заключает себя в черную скорлупу, а раскрывает свои  способности, ищет призвания: «Будем как солнце, забудем о Том, Кто нас  влечет по пути золотому».

Метерлинк всколыхнул в нем инстинкты, ощущение  прирожденного ему с детства, с колыбели; откопал он их, и земля родная  вся зацвела ему в это время разнообразными цветами: не общая всем  красная гвоздика в петличку, не каменная казарма с желтым забором, а  душистый забор, анютины глазки, кудрявая мурава на большаке,  можжевеловая изгородь, крытая соломой изба – родная, просветленная и  любимая риза земли. Ницшеанец оброс родными скромными цветами и травами и  вдруг узнал в своем боге-сверхчеловеке родного православного Бога –  Христа. «Я – это Ты в моем сердце Единственный...»

Вот пример: Булгаков стал священником, Добролюбов –  основателем секты, Семенов помазался на подвиг в Оптиной пустыни. Максим  Горький преклонился перед народушкой. Никогда не было литературное  мастерство на такой высоте, как в этот период эпохи... литераторов.

Короткое счастье скоро окончилось: на горизонте опять  показался черный лик, крест общего дела, как виселица, и Прекрасная Дама  Блока потускнела, померкла и стала блудницей.

Явился вопрос Слова и Дела. Слово – литература стало  одно, дело – народа другое. Прекрасная Дама Блока стала блудницей, новый  Пушкин – Валерий Брюсов – затерялся в романах падения Римской империи.

Вы спросите меня, какие же цветы выросли на литературной  ниве в это декадентско-революционное время? Отвечаю: никаких. А сделано  очень много: нива вспахана, теперь у нас есть литература.

Странствуя по Руси в это время, странную я вижу картину:  высшая часть народа, цвет его, просвещенная интеллигенция (ибо есть и  непросвещенная интеллигенция), задыхаясь в смраде русской жизни, ищет  Бога, вопит: «Бога, Бога!» А вся многомиллионная масса народа  земледельческой страны от Дуная до Алтая, от Амура до Днепра вопит:  «Земли, земли!» И в то же самое время всем известно, что хлеба так много  в России, что он вывозится за границу. Вывозится избыток хлеба при  вопле «земли, земли!», и то же о Боге: нет страны, где бы столько было  людей, живущих религиозным сознанием, нет народа, творящего столько  религиозных сект, европейские религиозные писатели смотрят на Россию как  на единственную хранительницу Бога: Россия в Европу и хлеб свой, и Бога  своего... без преувеличения: вспомните, когда печаталась  морально-религиозная повесть Толстого «Воскресение» в «Ниве», в то же  самое время каждое слово ее при громадных издержках передавалось в  Америку. Русская литература вся исканием Бога была, о Христе:  Достоевский...

Что наш черноземный край, оскуделый центр, где на душу  крестьянина, правда, приходится так мало земли, нет! – я был в Сибири  среди необъятного простора, и там одинаково я слышал все тот же самый  крик «земли, земли!» Что же это значит? А что народ наш рос, все ширясь,  ширясь – настало время роста в глубину, но там, в глубине, громадный  слой, и на помощь народной сохе нужна машина, капитал, чтобы пробиться в  более глубокие пласты. Народ, ширясь, привык к этому крику «земли!», а  нужно ему кричать «капитала, капитала!» И «Бога»? О, конечно, и «Бога»!  Будет капитал, будет и бог [1].

  • [1] с маленькой буквы. – Примечание М. М. Пришвина.

Я это хорошо помню, как стрельнуло мне в сердце, когда  однажды из своей бедной лачуги-квартиры на Малой Охте в далекий путь на  ту сторону Невы, в Петербург, на заседание религиозно-философского  общества я купил «Новое время» и прочитал в ней насмешливую статью  жирного человека про этого интеллигента в рыбьем, подбитом ветром  пальто, идущего с Охты пешком в рел. -фил. общ-во. Я очень хорошо помню,  как издатель-немец моей первой книжки «В краю непуганых птиц», споря со  мной о гонораре, сказал: «Россия – не Америка, где автор может пить  шампанское, вы русский – довольствуйтесь малым». И вот такое получается  положение: нет капитала – народ кричит: «земли!» Нет средств  существования – интеллигент кричит: «Бога!» А буржуй-иностранец знает,  где собака зарыта: нужно включить отсталую страну экстенсивной культуры  (расширения) в систему интенсивную, чтоб человек русский не думал о  широком просторе Божьей земли, а каждый копал, копал бы свою норку под  землей через гранитный ее подпочвенный слой.

Я видел умного иностранца в Сибири, и он мне говорил,  глядя на работу там крестьян-переселенцев: «Нет в мире народа, более  неземледельческого, чем русский». Видел я иностранцев, которые говорили о  русской интеллигенции, что в России образованный человек всегда не на  своем месте и занимается в свободное время совершенно другим, чем его  дело.

Так выходит на взгляд постороннего человека, что люди,  ищущие Бога, не делают по своему призванию, а ищущие земли – не умеют  пахать ее.

Цивилизация несет нам завет свой: люби и тем познай  материальную вещь, как самого себя. Культура наша обращена к человеку:  люби ближнего, как самого себя. Цивилизация создавала до сих пор у нас  кулака; привязанный к колу собственности, он ходит вокруг своего  владения, повторяя завет: «познай вещь, как самого себя, и умри в вещах  своих». Культура в России создает странника с его заветами: «ни града,  ни веси не имам».

Так мы ставим вопрос: спутанный проволоками цивилизации  мир Антихриста... наш кулак доходит до последней своей вещественности, а  странник – до последней духовности (кулаки и странники: симбиоз –  хлысты), и все разрешается революцией, которая хочет заключить дух в  форму материальной коммуны. Как это должно разрешиться? Ответ: эта  борьба разрешиться не может, так как противники равные, она может  принять только универсальные размеры, захватив в себя весь мир. Русский  вопрос сделается вопросом всего мира и даст нам возможность  существования на земле только тем, что будет принят на плечи новых  свежих масс.

И так в будущем наш русский кулак-мешочник сделается  американским капиталистом, а странник града невидимого – каким-нибудь  новым Ницше.

Источник: http://prishvin.lit-info.ru/prishvin/dnevniki/dnevniki-otdelno/nachalo-veka-materialy-k-zadumannomu-romanu.htm

Продолжение


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded