Праздники и страхи детства
Борис Сандлер

В честь Рош ха-Шана – возобновляем публикацию будущей книги коротких рассказов. Часть 5-я
Мои еврейские ботинки
На древнееврейском языке моя фамилия означает «сапожник». Да, мой прадед Залман Сандлер, царство ему небесное, действительно зарабатывал на жизнь сапожным ремеслом. Он жил в Одессе на улице Бебеля, но старожилы, в основном евреи, еще помнили ее прежнее название – Жидовская. Эту пару ботинок он то ли смастерил сам, то ли получил в наследство от предков, может, даже от самого рабби Йоханана Сандлера, ученика рабби Акивы и великого мудреца, по профессии тоже сапожника. Семейная легенда гласит, что в октябре сорок первого, когда румынские жандармы ворвались во двор, где у своей дочери жил старик Залман, он кинулся на них с сапожным ножом…
Потом эти ботинки попали к моему деду Авруму Сандлеру, тоже сапожнику. В гетто, где он оказался со всей семьей, они буквально его спасали, но когда его сын Исруэл с двумя друзьями, братьями-близнецами, несломленные, решили бежать, мой дед без колебаний снял ботинки и отдал сыну. Исруэлу удалось бежать, может, именно благодаря ботинкам, а братьев схватили румыны и повесили на одной виселице.
Почти три года Исруэл скрывался в окрестных деревнях. В конце июня сорок четвертого Красная армия освободила Молдавию, и Исруэл в свои неполных восемнадцать лет ушел на фронт. По фронтовым дорогам Европы ботинки довели его аж до Праги, где для него и закончилась война, но не военная служба. Домой ботинки привели его только в конце сороковых. Как утверждает семейная легенда, демобилизованный Исруэл Сандлер встретился с бельцской красавицей Генендл Котик посреди улицы, когда шагал со станции к своему дяде. В тот вечер Генендл шла с работы, и молодой демобилизованный сержант именно у нее спросил, как пройти туда-то и туда-то.
Под хупой с Генендл он стоял в этих же ботинках, начищенных так, что в них можно было смотреться, будто в зеркало. В этой прекрасной, счастливой семье я и родился. Как-то раз, еще совсем маленьким, едва научившись ходить, я попробовал примерить отцовские ботинки: подошел и сунул в них свои худые детские ноги. Ботинки стояли в углу полутемного коридора, отдыхали после тяжелого рабочего дня. Я попытался сделать шаг, но они были словно прибиты к дощатому полу. Я упал, набил шишку на лбу, а потом оглушительно ревел, когда мама прижимала ее оловянной ложкой. Так я познакомился с семейным наследством.
Позже я понял, что ботинки не подчинились мне не только потому, что мои ноги были для них слишком малы и слабы, но еще потому, что свое предназначение в отцовской жизни они исполнили не до конца. Им еще предстояло пройти с ним через арест, суд и провести четыре ужасных года в советском трудовом лагере.
Отец мечтал достичь в этих ботинках Израиля, взойти на Землю Обетованную, но не успел, не дожил. Ботинки проводили его в последний путь, уже на моих ногах.
Много лет ботинки, доставшиеся от предков, верно служат мне в моих странствиях – от Бельц до Америки. После отца, земля ему пухом, наша семья перестала зарабатывать сапожным ремеслом, но древняя еврейская фамилия сохранилась. И, слава Богу, есть кому передать ботинки по наследству. Да не сотрутся их подошвы, и пусть только счастье и радость встречаются им на пути.
Пуримский ягненок
Короткий месяц февраль пролетает быстро, как короткая пятница. В Америке есть обычай второго февраля смотреть, что предскажет сурок. В этом году конец зимы выдался снежный и даже морозный, но уже подтаивают сосульки, и звонкая капель предвещает теплые весенние деньки.
А для нас начало весны – это веселый праздник Пурим. С детства он приносил мне весть, что серая зимняя мгла начала рассеиваться в прохладном весеннем воздухе, и в нем разливаются свежесть и мамина песенка. Она врезалась мне в память на всю жизнь, эта песенка на нашем бессарабском идише:
Радостные лица:
Пурим к нам пришел.
Петь и веселиться –
Это хорошо.
Хоть ты беден, хоть богат,
На-ка гоменташ!
Гоменташей все хотят
В любимый праздник наш…
Толпа ребятишек из нашей квартала Цыгания в самодельных масках и вывернутых наизнанку отцовских тулупах с визгом и криками ходила по домам, и хлебосольные соседи не скупились на «шалехмонес» – лакомства, которые в Пурим посылают родным и знакомым. Кстати, у нас произносили не «Пурим» и «шалехмонес», а «Пирим» и «шолхемунес».
Для каждого еврейского праздника есть особые лакомства, у каждого праздника – свой вкус. Но самый вкусный – Пурим. Из печных труб с дымом разносятся дразнящие ароматы корицы, ванили, карамели, жженого сахара, одним словом, всех секретных ингредиентов, которые хозяйки добавляют в тесто. Именно теперь мама достает хранившуюся между оконными рамами айву, крупные, золотистые плоды, а бабушка нарезает их дольками и варит компот. По правде говоря, такой компот варили и в другое время, но этот был особенный, пуримский, потому что бабушка, пока варила, приговаривала: «Наш компот, наш компот не попал Аману в рот!»
Еще одно лакомство, которое не давало мне покоя всю зиму, – это ягненок из сдобного теста. Мама пекла его в специальной чугунной форме, которую занимала у соседки. Форма состояла из двух половин. Мама смазывала их внутри растительным маслом, наполняла тестом, соединяла и задвигала форму в печь. Я едва мог дождаться, пока мама ее не достанет. Когда видишь, как форма снова разделяется на две части и осторожно выпускает на полотенце, расстеленное на столе, подрумяненного ягненка, – аж дух захватывает. И опять надо ждать, когда новорожденный ягненок остынет. Он еще слеп, но мама знает, что делать. В две ямки на его мордочке она кладет по вишне из варенья.
Ягненка и терпкую айву мама оставляла на хранение в большое окно в передней. Там они и ждали до наступления праздника. А чтобы они не замерзли, мама клала между рамами вату, белую, как только что выпавший снег…
И вот настает время попробовать сдобного ягненка. Даже больно смотреть, как мама его режет, как будто он живой.
Ломтик сдобного ягненка, глоток айвового компота… Этот вкус я чувствую во рту до сих пор.
Первый ханукальный светильник
Мои внуки, дети старшего сына, растут в религиозной семье. На Хануку они прислали мне фотографию: на столике перед окном стоят светильники разной формы и размера – у каждого свой. Веселые огоньки свечей дружно отражаются в оконном стекле, сливаясь в одно яркое пламя. И я почувствовал, как согревается мое сердце, и тепло растекается по всему телу. Растрогавшись, я вспомнил и свой первый ханукальный светильник.
Дед сам сделал его для меня. Разрезал пополам обычную картофелину, в каждой половинке вырезал ножом выемку и налил туда растительного масла. Из клочка ваты скрутил фитиль, окунул в масло так, что остался торчать только кончик, и поднес зажженную спичку. Огонек проворно побежал по фитилю, и масло сердито зашкворчало, как на раскаленной сковородке, когда бабушка жарила картошку.
– Повторяй за мной! – сказал дед и нахлобучил мне на голову плюшевую тюбетейку. – Барух! Благословен Ты, Господи, Б-же наш, Царь вселенной, Который освятил нас заповедями Своими и повелел нам зажигать ханукальный светильник…
Эту процедуру дед проделывал восемь дней: разрезал картофелины, менял фитили, наливал масло, и мы зажигали наш светильник. По дому разносился запах горелого масла и жареной картошки.
– Столько картошки испортил! – недовольно ворчала бабушка. – Лучше бы я латки испекла.
Да, настоящий вкус Хануки – это вкус бабушкиных латок-оладий. Я только потом узнал, что в Бессарабии их делают не так, как, например, в Белоруссии. Главное отличие в том, что литваки пекут их из сырой картошки, которую натирают на терке, а у нас – из вареной.
Я наблюдал, как делает бабушка, а когда ее не стало, уточнил рецепт у мамы.
Картошку варят в мундире, чистят и толкут, когда остынет. Отдельно жарят мелко нарезанный лук, смешивают его с растолченной картошкой. Добавляют яйцо, соль и черный перец – по вкусу. И жарят на растительном масле. Какого размера должны быть оладьи? Тут определенных правил нет, главное, чтобы после первой оладьи хотелось проглотить вторую и так далее…
Так же картофельные оладьи к Хануке пекут моя жена и обе наши невестки. И внуки, дай им Бог здоровья, уплетают за обе щеки, кто бы ни приготовил.
Горите, свечи, горите, дарите миру ваш свет…
Кедр и пеликан
Огромный пеликан сидел высоко на ветке, спрятав длинный клюв под крыло, а старый, в три обхвата кедр полоскал густую крону в небесной синеве. Птица слегка покачивалась на своем насесте, колеблемом ветром. Видно, по пути к океану усталый пеликан отбился от стаи и опустился на ветку перевести дух. Он задремал, и ему приснилось, что он качается на волнах. Пеликан вздрогнул. Проворно выхватил клюв из-под крыла, словно короткий кинжал из ножен, и, повинуясь инстинкту, вонзил в глубокую синеву, чтобы рыбой утолить голод. И, погрузив в небо длинную шею, в тот же миг замер, обманутый дремотой. Сон улетучился. Пеликан по-прежнему сидел на старом кедре, спрятав клюв под крыло, и покачивался на самом конце ветки…
Счастливый билет
Пожелтевший троллейбусный билет выпал из книги, которую я привез с собой из Кишинева. «С ярмарки» Шолом-Алейхема – моя первая книга на идише, по ней я когда-то изучал язык. Ее подарил мне мой друг, когда узнал, что я начал учиться читать по-еврейски.
– По правде говоря, – сказал он, будто оправдываясь за такой подарок, – я не знал, что с этой книгой делать. У нас дома никто на идише не читает, а выкинуть рука не поднялась. Все-таки от дедушки осталась…
Видно, я читал ее в троллейбусе и, когда доехал до своей остановки, использовал билет как закладку, чтобы знать, на чем я остановился. Так он и остался лежать между страниц.
Я принялся рассматривать тонкую, прямоугольную бумажку, откушенную кассовым аппаратом. За четыре копейки – столько стоил проезд на троллейбусе – можно было пересечь из конца в конец весь город. Как в студенческие годы, через сорок с лишним лет, после того как я последний раз ездил в кишиневском троллейбусе, я всмотрелся в шесть цифр на билете.
В наше время у студентов существовало поверье, что если сумма первых трех цифр на троллейбусном билете совпадает с суммой последних трех цифр, значит, билет «счастливый». Его обязательно надо сохранить, и он принесет удачу. Особенно актуальным это суеверие становилось перед экзаменом. Разумеется, я не верил в такую ерунду, но попробуй рассуждать трезво, когда экзамен на носу.
Цифры на билете стали почти не видны, но все-таки, вспомнив студенческий обычай, я сложил первые три, потом вторые три. Оба раза вышло восемнадцать. «Счастливый» билет по всем правилам!
Тогда я понятия не имел о такой штуке, как гиматрия[1], а то решил бы, что это не просто счастливый, а очень счастливый билет: два раза «хай»…
Да, книга Шолом-Алейхема «С ярмарки» прошла со мной все дороги эмиграции: сначала в Израиль, потом в Америку. Видно, не зря я именно этой книге доверил свой «счастливый» билет. В конце концов, я ведь тоже уже на пути с ярмарки.
Млосно…
Был у нас сосед по имени Фройка. За сорок, жена, две дочки. На жизнь он кое-как зарабатывал «на веревках»: такая профессия у него была – веревки вить, тогда, в конце пятидесятых, уже почти исчезнувшая. Целый день Фройка бродил по рынку, обмотавшись своим товаром – веревкой. Казалось, она из его худого живота растет, будто кишка наружу вылезла. Заодно веревка служила ему поясом, поддерживала поношенные, выгоревшие штаны. Если Фройка не ходил на рынок, то сидел на обшарпанной табуретке у порога дома и курил, заложив ногу за ногу. Чем-то он напоминал буровую машину, которая сверлит глубокие ямы для телеграфных столбов. Носком дырявого сапога Фройка упирался в землю, и казалось, сейчас он начнет быстро-быстро крутиться и ввинчиваться в нее: сперва ноги, потом тщедушное тело, гусиная шея, голова с острой макушкой, засаленная кепка, а заодно и табуретка, к которой прилип его тощий зад.
От отца я слышал, что дядя Фройка был контужен на фронте. «Так-то он тихий, – объяснял отец, – но когда на него находит…» «Находит» означало, что Фройка иногда закладывает за воротник.
Это от него, от нашего соседа, я и услышал странное слово «млосно». Он сидел на табуретке в своей обычной позе. Мне показалось, он дремлет, хотя сигарета в углу рта потихоньку тлела, повиснув на струйке грязно-голубого дыма, быстро таявшей в воздухе.
Фройка поманил меня рукой, будто боялся открыть рот, а то сигарета выпадет. Я подошел. Из тени под козырьком кепки сверкнули влажные глаза. Один глаз щурился от дыма и сильно слезился. Дядя Фройка качнулся на табуретке и снова замер, но тонкая шея потянулась ко мне. Острый кадык дернулся, и я услышал: «Млосно мне, малыш… Вот ту-у-ут. – Он прижал руку к груди. И совсем хрипло: – Ой, мло-о-сно…»
Я пропустил непонятное слово мимо ушей, потому что следил за сигаретой: боялся прозевать момент, когда с нее упадет медленно растущий столбик пепла. И вот Фройкины губы скривились, пепел сорвался и упал, как в бездну. Со двора донесся визгливый женский крик: «Опять расселся! Иди работай! Куска хлеба в доме нет!»
Дядя Фройка дернулся, будто сухие выкрики, как пули, впились ему в голову.
Меня они тоже испугали, и я убежал.
А через несколько дней тот же визгливый голос пронзил печальное небо над нашей улицей. Упавшую в обморок соседку еще не успели привести в чувство, а весь город уже узнал страшную новость: веревочник Фройка покончил с собой. Наиболее сведущие уверяли, что он повесился, причем на веревке собственного изготовления.
С тех пор так и осталось у меня в памяти это странное слово – «млосно». Будто бездомная собака где-то скулит холодной осенней ночью.
Перевод с идиша Исроэла Некрасова