Михаил Пришвин. ХРУЩЕВО (9)
- Начало здесь
Жабынъ.
13 Марта. Потемнело, невидимые раньше тропинки как веревочки протянулись по двору. Далеко за белыми полями показался синий лес и будто говорил: «я жив!»
Причащают в церкви массу младенцев, от их крика кажется, будто не в церкви стоишь, а в юрте, окруженной стадом ягнят и козлят.
13–17 Марта. На снежном поле грачи прилетели, побеждают светлые горячие полдни, чернеет на полях больше и больше.
<Приписка: Жабынь: монастырь и деревня под Белевом>.
Держит морозец, держит, держит, да как пустит. Мужики ждут, готовятся, едут в город сошники чинить, телеги собирают. Настанет пахота, <1 нрзб.> там краснеет, там синеется.
– Ну, поезжай! Ишь, разломались!
В снежных сугробах то пропадает, то показывается дуга, едут, будто плывут. Все голубое, ослепительно белое, больно смотреть.
– Вот-вот оборвется и отрежет деревню разлив.
18 Марта. Солнце – [днем] все вышеет и вышеет. – Вода гуляет? – Нет, еще держит.
Поехали и провалились: только спинки лошадей видны. Рано, заря не колыхнулась еще.
Город весной: вечером пошел снег, так стало темно, звезды яркие, как в пустыне, едем по грязи вечером на санях, натыкаемся на что-то белое, [слышно] ругаются: это три мужика пихают лошадь. – Отчего лошадь не идет? – Не емши, сено 75 к. пуд, лошадиный пост...
20 Марта. Мелкие, серебряные на солнце птицы летят. – Какие птицы?
21 Марта. Серый день, вчера мост развели. Едут мужики еще на санях, останавливаются у Святого колодца, поочередно погружают в ведро свои лохматые головы, а лошади пьют из корыта.
Типы монахов. Братец Иванушка. Рыженький монашек с собачьим лицом в веснушках. Хитрый гостинник, на вид очень ласковый. Тупой и злой монах возле купальни. Монах-карьерист в сером подряснике катается на велосипеде: жених. Ермолай – рыбак.
23 Марта. Начало ледохода. Я сидел неподвижно на пне у реки и вздрогнул: там, где тропинка была черная через реку, блеснул ручей, и другой, и все шире и шире, и один громадный белый стол отделился и двинулся, а по краю стола будто белая лебедь сидела, сосны же наверху оставались неподвижными, рыжими...
Еще немного спустя пошел дождь, и река пошла по-настоящему, вся река, как громадная серо-черная движущаяся дорога. Старое уходило, и Бог с ним. Тихо, и только чуть слышно, будто где-то кипит большой самовар, и время от времени в тишине кажется, то будто кто-то в реку свалился, то стрельнуло.
Чешутся льдины одна о другую, то скрипнет, то вздохнет, льдины плывут за судьбой. Завтра река выйдет из берегов, снегу много, подземная вода пойдет из жил земли. Все серо, влажно, орут петухи.
Река разлилась, мост сняли, нет сообщения, горюет гостинник: остались богомольцы без калачей.
24 Марта. Весь луг сняло, остались только две сумежные гривки, и по ним вороны разгуливают. Проплывают дворы, изгороди, избы и даже бабы. Через реку хотят докричаться мать и дочь, водой разделенные.
Запел скворец на березе. Кулик пропищал. Щука икру мечет. Утка за водою летит.
Монах идет в теплом [пальто] с поднятым воротником, будто больной, а на самом деле самый здоровый и самый хитрый. – У вас лавочка была? – спрашивает женщину. – Нет, у моего мужа живот больной, служит, а теперь хочет полечиться. – Хорошее дело. У нас тут генерал жил с больным животом, восемь лет одну рыбу ел и уехал здоровый, благодарил.
– В урожай больше богомольцев, в плохие годы богомолец не едет, а впрочем, Бог его знает почему: бывает, в голодный год вдруг повалит народ, будто щука полой водой. Река ушла в берега, на черном лугу беспорядок: там грязная льдина брошена, там бревно, там забор, там лужа. У хозяина с перепоя голова болит, вышел было, хотел Богу помолиться, зашептал молитву, а жена ворчит. – Не бреши! – крикнул он и продолжал молитву...
Утиный охотник залег в шалаше, привязал свою подсадную утку «Крякуху» и уснул. И привиделось ему, будто селезень прездоровенный плывет мимо шалаша, изловчился и схватил этого селезня между крыльями; бьется в руках селезень, скользкий, юркий, и вот-вот выскользнет, схватил его охотник покрепче и вдруг проснулся от боли: сидит он в шалаше один и крепко держит свою коленку, а на реке не то что селезня, а крякухи нет: по реке густо второй лед идет: с самого верху.
Река ушла в берега. На черном лугу беспорядок: там грязная льдина брошена, там бревно, там забор, там лужа. У хозяина с перепоя голова болит, раскидался и лежит в грязи, отдыхает...
Как лед пошел, баба на льдине проплыла, кричит, визжит... Потом корова... Потом забор....
За водой утка летит. Утиный охотник залез в шалаш, смотрел на свою кряковую утку и уснул, и привиделось ему, будто селезень здоровенный-прездоровенный плывет возле самого шалаша. Захотелось охотнику поймать селезня живым, растопырил ладони и хватил в заплечье между крыльями. Бьется селезень, скользкий и юркий, и вот-вот выскользнет, а охотник что есть мочи впивается в селезня и шепчет: «нет, голубчик, не уйдешь, задушу, а не выпущу, лучше живым сдавайся!» Очнулся охотник от боли в коленке: ни в селезня он впустил пятерню, а в коленку. Глянул на реку, а утки нет, и где была утка, лед идет, густой, серый и грязный, последний лед; вчера пруды разорвало помещичьи...
Утку затерло льдинами и понесло. Дня три она плыла, голодная, подо льдом. Рыбаки запустили сак под льдину, и вдруг выскочила утка прямо с веревкой на лапе, худая-прехудая. Принес утку мужик с бараньими глазами и монашек длинный, худой и черный, как угорь... Пятерик. Столковались за рубль. Посадили утку на пол, посыпали хлеба, овса, налили воды. Она и не прикоснулась, а стала на одну ногу, загнула голову и уснула... Выспалась, поклевала овса, попила и крикнула.
В теплые полдни монахи зашевелились, [поднялись] и пошли гулять по полям, как черные грачи. В полдни веселая тишина в лесу, ручьи журчат, вечером подмораживает. Месяц среди неба, последний перед Пасхой, как лезвие источенного топора с закругленными краями. Вдруг где-то разбиваются, как стекло, лужи, выходит чудовище: грива лошадиная, а морда наполовину только лошадиная и наполовину старушечья, подошла, кивнула головой и дальше прошла, разбивая вдребезги лужи. Ах, опоздал, опоздал: швырнуть бы что-нибудь, и рассыпалось бы чудовище золотом. И только промелькнула в голове детская сказка, выходит из леса человек в овчинной шкуре и спрашивает: лошадь не проходила тут, лошадь потерял. Тени леса неодетого при месяце паутиной [черной, тонкой] раскинулись по снегу.
26 Марта. Из гостиницы мы переехали на дачу. В избушке пахло соломой.
<Приписка: фигуры на сучках и в струйках – вся жизнь.>
Легкий ветер сбивал шишки с елок и сосен, и они, падая на крышу, пугали нас. Избушка под соснами, внизу монастырь и река и сбоку тропа богомольная. Для странников изготовлен сахар: по кусочку на странника. Будет тепло, когда зацветет черемуха, а черемуха, когда будет тепло. Съютились в одну комнату, как пчелы, как рыбы в лазах. Холодно: пчела не летит, рыба тоже в лазах. Вода спала, и льдины остались на лугу изнывать. Весь луг покрыт этими льдинами, а вечером, при заре, кажется, находишься в какой-то стране полуночного солнца. Дуб один, самый старый из четырех братьев, громадными корявыми лапами захватил большую льдину, и она повисла в воздухе и капает, будто плачет, в горячие полдни. (Развить: когда растает льдина, позеленеет дуб. И еще: разлив как преображение планеты, вода гуляет).
Ледяная весенняя дорога по талому полю. Все небо завешено. Березы белеются, ветви их сильно забурели. Летела кукушка и на лету куковала – сколько еще времени пройдет, пока она закукует в зеленом отзывчивом лесу. В лесу на подсохшем листу ожил комар и зашевелился, и расправил крылья, и полетел.
Дубы позеленели (а тот, что со льдиной был, еще не [позеленел]; дуб и дубиха, он зеленеет, а дубиха стоит с желтыми листьями, старая, значит, дубиха... зазеленеет...
Первые горячие искры огня солнечного в мартовский полдень и первая капля воды из желоба... Капля первая из поломанной ветки березы. Краснеют свежие пни зимой срезанных берез, краснеют как кровь, и вот перед нами кровавая порубь березовая.
Лесное, водяное, охотничье, сказочное.
Чтобы лес понимать, нужно уметь замереть на ходу и быть неподвижным, как дерево. Деревья – живые неподвижные существа – друзья животным. Ветер – их враг. В тишине выходят животные между деревьями, когда зашумит ветер – прячутся. Прислушайтесь к тишине, и у вас будут глаза как у них и уши зашевелятся.
Чистое поле глазасто, лес темный ушаст.
Редки сухие березовые, ольховые оболоночки, сосны, заметные на высоком кряжу – место прозорина, заблудиться нельзя.
У каждого была своя весна, но не каждый сохранил о ней живое воспоминание; кто забыл ее, тот разорвал связь с природой. Природа – это вечная память любви.
Весну все-таки помнят многие, но осень переходит немного людей: осень – смерть, умер в малом кругу и воскрес в большом. Нет! без осени и зимы нельзя сохранить весеннюю память.
Весна была ранняя, затрубила в лесу пастушья труба далеко до Егория. Бабы заголосили на заре далеко до соловья. Комар закусал. Заяц белый успел вылинять. Распушилась озимь.
Гуси летят, журавли. Со стороны деревни послышались какие-то дикие крики, и мало-помалу из этого узналась песня: нутром заголосили бабы.
1 Апреля. Вербная суббота. Земля отходит. На дороге водой налились колеи, блестят, как мокрые рельсы. В каждой луже видно молодое весеннее небо и облака. Невидимый где-то свистит пролетевший кроншнеп, певчие дрозды поют, вальдшнеп тянет, бекас и божий баранчик кричат. Вечерняя голубая и малиновая дремы. Мало-помалу ночь оживает, и начинается таинственная жизнь болот. Летает много жуков, а лягушки из воды все еще не выходили.
Когда умер Христос, то содрогнулась вся природа, а теперь у нас когда умирает кто-нибудь, то содрогаются только близкие: волна недалекая. Чем жизнь моложе и цельнее, тем сильнее ответит волна. Но природа стоит, кажется, равнодушная. И кажется, что это отдельный мир, это хранилище общего мирового начала никогда не поколеблется от нашего горя. И там бывают бури и плач, но живым [людям] мало понятные. Умер человек и перешел туда, в мировое хранилище. Если он своего здешнего не дожил, за него мы доживаем своим горем. А он там со всеми, то мчится ураганом на верху леса, то плачет дождем, то улыбается солнышком, и мы узнаем тогда свое в этом общем. Рыдай, мать, над свежей могилой: сына убили японцы. Рыдай! – волна дальше идет, там другая мать, третья, но хранилище общего семени неколебимо. Мы горем своим доживаем, чего человек не дожил.
На западе вечером играли зарницы. Шел золотой дождь. Дождь был сначала у нас, а над городом сияло солнце, потом у нас стало светло, а город закрылся. Вдалеке – там шел дождь, а потом когда проходил, то словно занавес отодвигался и медленно показывалась церковь за церковью
6 Апреля. Ходил пешком в Белев. Славно было утром, шел по морозцу как по мосту, а теперь разогрело, распарило, липко. – Николай, пощупай как путь, ты в сапогах. Сухо? – По самое ухо! Влип. – По травке держись!
Промыло славно, прочистило луг, только самая большая льдина осталась, лежит, изнывает на солнце, да, та самая большая, обнятая дубом все висит.
– Изнывает!
И заговорили о дубе, что их тут стало четыре, раньше и звали их «четыре брата» (Маша-бомба).
Озимь зазеленела, лозинки зеленые задымились, березка сережки выкинула и побурела, почки набухли, время настойку делать и птица теперь всякая прилетела, кроме ласточек: те прилетают, когда муха вольная станет. Дуб же все черный стоит и по черному стволу его ручейки бегут. Эх, кабы земля – набил бы овин, кабы луг – посадил бы сена угол.
У ствола липы, погруженной в золотой ручей, на закате солнца танцевали комары. Козодой прилетел, все птицы запели и даже дятел – птица смерти – не забивает гвозди, а тоже сидит и как-то со всеми поет. И везде-то, везде дрозды трещат и поют в ожидании вечерней звезды.
Маленькое озерко, в которое погружено теперь каждое дерево, теперь заблестело из леса в полумраке множеством светлых глаз.
Выставил раму, попробовал выйти из дома без пальто – хорошо! Началась большая красная теплая заря. Земля вовсе растаяла. Пашет мужик– и за пахарем [летят] грачи. Везде дрожит марево, зеленеют озими, в лесу пахнет новой корой, березовым соком. В березовой вырубке стали кровавыми пни. В лесу почки лопаются, замираешь, слушаешь, стоишь как во сне и вдруг просыпаешься от свиста крыльев: две птицы неслись одна за одной в любовном <зачеркнуто: экстазе>, не отставая, не цепляясь за стволы и ветви, не задерживаясь глухими зарослями.
10 Апреля. Березовая пасха в лесу. Одна большая береза вышла на озимое поле из леса и, высокая, остановилась в своем брачном наряде, <приписка: сережках>, стыдливая, живая и такая красивая, что все вокруг от нее стало красиво: так всегда с настоящей красотой бывает: все хорошеет вместе с ней. Кровавые старые пни сочатся <зачеркнуто: даже старые пни сочатся>, и пчелы, и бабочки садятся на них. Орех и ольха цветут, и луг, промытый, чистый, мужает, и к нему теперь даже заметно ластится речка. По зеленой озими по меже влекут мужики крест, и далеко раздается вокруг: Христос воскрес!
Девочка Наташа принесла мне похристосоваться красное яйцо. Хотел ей дать в обмен, отказалась: – У вас яйца покупные. – Хромой монах-рукоделец пришел тоже похристосоваться: и даже теперь все озирается, не подслушивают ли сосны и березы: у него в уме всегда что-нибудь – понаушничать на игумена.
Вечером в лесу было слышно с одной стороны хороводные песни, а с другой долетало: «Христос воскресе из мертвых».
Когда умер Христос, то вся природа содрогнулась. Когда мы умираем, то содрогаются только близкие, а природа стоит равнодушно.
17 Апреля. Красная горка. Под ивами старухи закусывают, молодуха под елью зеркальце повесила и оправляется. У ручья девочки в красном, одна одной меньше, как матрешки складные. По краю зеленого поля на окопе сидит черный странник в скуфье и с собачкой, будто неживой, единственный пень среди поля.
Рождение месяца. Месяц недавно родился. Вечером не долюбил на звездном небе, немного обошел: когда ночные лягушки запели, стал спускаться [медленно] ниже, ниже, покраснел и скрылся, когда ночь еще едва началась. За ним все время неотступно следила большая звезда, и, когда он скрылся, она еще ярче засияла и светила много ярче молодого месяца.
Родительская – праздник, спешит народ к родителю на погост. Погост наш веселый, сосны высокие, летом всякая ягода и цветы, внизу песочек – лежать хорошо; в других местах в воду хоронят, а у нас песочек, помирать не страшно: лежат себе, ничего не знают, сядешь на камушек, поплачешь и разгадаешь.
Далеко от кладбища вокруг по полям разносятся голоса: под каждой сосной голосит женщина. Одна, молодая, обняла сосну и ревет, а на сосне свежие зарубинки крестиками, чтобы могила не потерялась. Молодую отрывает старуха от сосны: очень уж заревелась, без памяти воет. – Чего ревешь, перестань, не воскреснет от воя, один Господь воскрес. – Бабушка Федора на голом месте и не плачет: давно уже померли все, и могилка с землею сравнялась, и в той могилке, может быть, человек уже двадцать чужих лежит. А осталась у Федоры только зарубинка на сосне, и вот она тут против зарубинки крошит теперь яйца для покойников, кладет блины и поминальники; батюшка с пономарем обходят, собирают поминальники, а потом бежит Пономарев поросенок, собирает остатки, и после поросенка слетаются птицы доклевывать крошки.
Дожидаются батюшки: не путем идет батюшка, могилку Федоры пропустил. Камушки и отметинки на соснах – памятники. – У нас в деревне крепче плачут, у вас в городе духу не хватает. – Старушка веселая, курносая, блудница старая, потеряла могилу своего мужа: в деревне так водится – пока баба молодая, все таится, а когда постарела, всем открывается в своих грехах, потому что тут расскажешь людям, там легче будет, люди грех снимут.
<Приписка: Погост сырой – покойники стали ходить, лежат в воде>.
Роса! Не утренники, не морозы, а роса настоящая на молодой траве. Скоро Егорий. Егорьевская роса лучше овса. Скотина и теперь в поле, а [дома] только овца.
19 Апреля. Зелень лугов слилась с зеленой озимью. «Ежи ежатся». Пескарь пошел. Батюшка их вершами, но на удочку падуста и шелеспера. – Что художник! – философствует он опять, – он все общее, общее, а вот взял бы как-нибудь, что-нибудь и пошел, и пошел бы! Да что тут: тут Великий Художник трудился. Смотрит, серое пятно, что это? от облака тень, а как изобразить? невозможно изобразить. Вот рыба пошла, кругом пошла и вглубь забрела, вот полоска светлая, ловко! А там, гляди, еще, где тут художнику!
Коровы переплывают Оку. Плывут, как идут. Ужасно орет свинья на деревне, все время орала, а когда смолкла, взвился костер над рекой, и в костре у светлой воды показалось черное животное <2 нрзб.>, и вокруг черного бороды, руки, лохматые головы.
Вечереет... – Батюшка, налим уснул! – Встрепенулся: это верши его вынимают. – Художник, художник, а как же сама-то река? – спрашиваю.
А река теперь коленами раскинулась, прижалась к луговой груди, широкой, могучей, будто верная жена ложится верно спать на широкую постель; так у темного берега что-то нашептывает одним лицом, а другим переглядывается с молодым месяцем, и чем дальше ночь, чем крепче луг уснет, тем ярче второе лицо реки и месяц ярче, и в этом лунном союзе выступают высокая колокольня и толстенькая церковка. (В это время, когда крепко спит батюшка со своей матушкой, прежний батюшка церковь открыл, и с кладбища собираются покойники, и им служит лунную обедню...)
Богатые купцы ездили в монастырь из-за леса: очень хороший был лес, хорошо было здесь и согрешить, и покаяться, но какому-то настоятелю пришло в голову лес свести возле монастыря, думал, что вырастет опять, а он не вырос, возле каждого пня теперь выросли только кусты бузины. Купцы стали ездить подальше в другой скит, а сюда приходили бабушки набрать бузины: бузиной хорошо самовары чистить. И монастырь обеднел, и сложилось в народе поверье, будто оттого монастырь обеднел, что леший с водяным поругались: леший увел лес подальше от воды, и купцы ушли к лешему.
Возле винокуренного завода есть пруд, куда стекает барда и всякая дрянь, так что даже вокруг озерка осоки пожелтели и вся земля отравлена. В этом вонючем черном затоне поселилась лягушка-ухалка и так ухает, что кажется, днем на ясном живом небе от каждого уханья остается мертвое пятнышко, и ночью не верится, что солнце опять взойдет. (Букольница краснопузая, поймаешь – богатство, а поймать нужно так: броситься за ней, не глядя, не видя ничего, зажмуря глаза, в пруд. Один сумасшедший монах и бросился.)
Птицы не летят, не поют, и одно только продолжается – воронья неуклюжая любовь.
23 Апреля. Егорий. Соловей запел. Хорошо стало вечером из-под сосны с крутобережья смотреть за реку, на луг. – Здорово, черт знает как здорово! – твердит батюшка. На западе разгорается небо после заката: Бог чертит тут план будущего дня. Кобчик возвращается с луга сюда и засыпает где-то на сосне. – Здорово, черт знает как здорово! – говорит батюшка и догадывается по кобчику, что перепелки еще не прилетели: кобчик пустой вернулся. Ворона нечаянно налетела на спящего ястреба, спугнула его и погналась за ним. Батюшка смотрит за ними внимательно и удивляется: как это ворона обижает ястреба, а он их боится. Когда в мраке наступающей ночи и ворон, и ястреб скрылись, батюшка решил: – Вязаться не хочет с ними. – В зеленом сумраке на лугу быстро мчится какая-то точка, и еще много, это мчится, играя, табун лошадей: луг еще не заказан. Вдруг клюнуло. Батюшка дернул и вытащил порядочного падуста и все забыл прежнее, и снова началось: вот что-то горошком катится вдоль крутобережья, что это такое? Смотрит внимательно батюшка, хочет узнать непременно, какая это птица летает-катится; на повороте реки птица взмыла и сверкнула крылом. – Утка? Ишь, как ловко! Какой это цвет? Как это определить? Серебряный? Нет, не серебряный. А ловко, черт знает как, куда тут художнику. – И начинается новый поток мыслей, и вот, вот батюшка уж добрался до самого большого Художника, и вот уж хочет сказать свое любимое, что душа – поэтесса, как вдруг опять клюнуло. Раз! Двухфунтовый головель!
А Великий Художник за это время изменил все свои планы, бросил оранжевый цвет и чертит на западе новые планы в малиновом цвете с пламенем; на востоке, где день прошел, все голубеет, голубеет, [становится] спокойней, спокойней, и вот она, первая за день сотворенная, показывается звезда. И батюшка ее увидел и подумал, что недаром прошел [день].
Потянули над лугом туманы, пахнуло сыростью, вот когда река подняла свое второе лицо навстречу месяцу (лунная обедня).
Березы опоздали и празднуют Пасху на Фоминой: только теперь стоят во всем наряде над купелью, и с каждым днем все больше и больше теперь под ними против купальни поднимается странников. Приходят купаться и часто спрашивают: есть ли стежка в Оптину пустынь? Пришли как-то три женщины с Чернигова: у одной сердце болело, у другой голова, у третьей озноб; вошли в купель они и стали визжать, выть, рыдать. Принесли они сюда все свое горе, нужду, нищету; все дома терпишь, и не видно боли, а тут у святой воды оказались. Одну вынесли замертво и положили под березами. Пел соловей, а полумертвой, задыхающейся женщине вливали в рот воду и тело окуривали ладаном.
Солнце село, ушли кликуши, опять спокойно журчит ручей и поет соловей, и хорошенькая гимназистка [вышла] к реке, поет: «Ночь», и, словно в ответ ей, издали откуда-то слышится турлыканье и курлыканье журавлей, и, наконец, там где-то, очень далеко, на заре вечерней показываются ряды темных крыльев.
И кажется теперь, что два бога управляют на свете: один, молодой и зеленый, слушает пение девушек и смотрит на журавлей, другой заведует святой водицей и купальней и курит ладаном возле воющих кликуш. <Приписка: Бог счастья, надежды, жизни, радости и Бог [страданья], неминучей судьбы, греха>.
Егорьевская неделя – первый звук трубы пастуха, первая песня хоровода на селе. На болотах зеленеют осоки, зеленая трава из воды, сверлят воду разлива бесчисленные зеленые сверла – подводное дыханье растений – пузырьки. Идешь к токующему тетереву по зеленеющей луже и на ходу замечаешь, что раньше тебя тут лось прошел. По сухому теперь смело бегают ежи – пригнутые к земле старички со своими рыльцами, испугаешь – не сразу спрячется, а угнет голову и смотрит искоса, будто скряга согнулся над сокровищем и трясется, тронешь – свернется в клубок и, словно бомба, шипит и трясется, и вот-вот взорвет ее... Везде на кочках клочки белой шерсти линяющих зайцев, но еще запоздалый белый пробежит по зеленому, будто живой снег. Тетерева, совы, лягушки, бекасы – Божьи барашки. Задумчивая заря – время освящения почек. Хорошо, если к этому времени приходится Страстная, и потом, когда первая зелень, – Пасха.
Озимь в собачью лапу. Грязная прежняя большая дорога теперь вся зеленая, как зеленая река, и по бокам зеленые ракиты, и все теперь зеленое, даже изгородь, сплетенная из срезанных сучьев, зеленеет. А сосны теперь стали ароматные. Везде поют хороводы: и за рекой, и тут, позади, и в Б[елеве], и в Снохово, но лучше всего поют за рекой.
Сгорбила цапля крылья, опускаясь на луг, моргнул поплавок. Клюнула рыба. Раз!
У св. колодезя. Больной монах чахоточный всегда лежит на одном и том же месте на лужайке против [колодезя], все один. Теперь он залучил к себе мальчика, показывает ребенку ветку трилистника и учит: – Этот листик во имя Отца, этот – Сына, а этот – Святого Духа. – А где же мамин? – спрашивает ребенок, – где мамин листик? - Маминого листика монах не показывает.
Скрипнуло что-то. Мужики везут огромное бревно, дуги, оглобли, бревна, борода. А бабы-богомолки идут, разговаривают про о. Петра:
– Чаю не пьет! На досках спит! Служба долгая, а сам веселый. Батюшка помогает, но есть такие вещи, от которых только поможет колдун: вот носит детей мать к колдуну: умается и кончено: умереть назначено – умрет, выздороветь – выздоровеет.
В угловой башне монастыря жил раньше старый монах-пасечник, пчелиный мудрец, а потом, когда рамочные ульи пошли, позвали ученого-пчеловода, и тот объявил всю мудрость пасечника глупостью.
11 Мая. Рожь и кузнечики. Река засыпает, а луг прощальную песню поет: кузнечики, перепела, коростели.
У кряжа чей-то разговор: – Кто ты? – Чиновник без должности. – Куда идешь? – На должность иду: ищу. – Почему же ты без должности? – Из-за батюшки Талона.
Первая весна – разлив, преображение планеты, вторая – когда лягушки запрыгают, зашлепают тяжело, заквакают, запоют, откроется лягушье царство, и тут вместе с ними совы. Третья – Егорьевская, когда раздастся в лесу первая пастушья труба. За это время бывает и очень тепло, как летом, и вдруг холодно, и непременно вьюга со снегом, дыханье зимы. Холод и ветер, и всё такое медленное: безвременное.
Разлив – гуси и кряква: над водами крик птиц пролетающих, свист куликов. Разлив – дубы, до крон погруженные в воду разлива. Разлив спал – и лужи прорастают, дубы поднялись, льдина в объятьях дуба. Развертывается старый дуб.
Разлив – преображение планеты, расширение души, русское явление, как большие колокола. Русские люди в разлив: мать и дочь разделились – Ока и Жабынь.
Следующий после Егорьевского период – валы комариный и соловьиный: хорошо поют соловьи, но и тут же комар кусает, болото – не липовый сад.
Запахи – снежный, разливный и потом до гниющего болота.
Можжевельник-кипарис ночью будто человеческая фигура тебя подстерегает. А ночи светлые, рождаются от светлой зари, придет такая заря и не кончится. А заря начинается в мартовском горячем полдне... Зори – это время, когда облака громоздятся, и в них в золотых венцах, с бородами, в кудрях старцы Патриархи сидят на своих креслах и воздают хвалу Богу Сидящему, и мимо них проплывает успокоенная голова Прометея.
Озимь зазеленела. Лозинки зазеленели чуть-чуть. Береза побурела в почках, почки набухли, время настойку делать. Птица всякая прилетела, только ласточки нету. Ласточка на Егория прилетает. Ласточка летит, когда мушка вольная.
Эх, кабы земля – набил бы овин! Эх, кабы луг – посадил бы сена угол.
Кроты заработали. Водяная крыса переплывает весеннюю лужу, голова маленькая, следы как от парохода, далеко слышно шлепает заяц, спугнул – и мчит по лужам, брызги летят белые, и в брызгах радуга, а он мчится, мчится.
Разлив. Под кустами разостланы белые скатерти, с каждого сухого бугорка хочется красное яичко скатить. На березке высоко над [землей] показался мальчишка. Он залез, а другие вместе с лошадьми и собакой смотрят на него. Зачем он залез? Посмотреть, как хозяин гуляет, как он раскинулся на широких заливных лугах... – Здорово хозяин гуляет! – говорит он сверху. И другие следуют за ним. Присматривается к городу... – Дома залило! Лавки залило. По улицам на лодках ездят... Вот как разгулялся хозяин, из домов, из лавок всех повыгонял! – Всю березку облепили мальчишки и девчонки, и вижу, лошади смотрят на них и завидуют. Собака-овчарка лапится.
На берегу Оки в роще у монастыря на пне – у самого края пень – и на пне монашек черный, неподвижный, сам как пень, смотрит за реку в деревню. Велика тяга монаха куда-то. Когда спадает вода. Эта сила – магнит.
В теплый полдень монахи повеселели и пошли в поле гулять, снизу я видел, как наверху один за другим в колпачках, тонкие и широкоплечие, шли один за другим черные монахи.
Внизу вокруг церкви с плащаницею на голове и большим хвостом народа обежал батюшка и опять в толпе исчез в церкви, и оттуда чуть слышно пение и видны огни через окно. Когда-то, где-то люди уловили правду Христову и устроили церковь. (Не помещается в старые мехи новое вино, проливается.)
Маша-бомба. Прозвали потому, что она в рот песку набирала и говорила: бом, бом... (История Маши... за Осипа, полная кадушка, замуж выдавали, она к Амвросию, тот ей велел в монастырь, она под диван, напугала жениха: бом, бом). У Маши (юродивая) дар Иисусовой молитвы. Твердит сначала всегда, а потом в сердце уходит и вместе с толчками сердца стучит молитва.
Главное ее свойство: тоска. Два года камень с горы на гору катала (убивала плоть?). Но тоска схватывала, заглушала Иисусову молитву, и тогда она шла к людям и говорила: Бога потеряла, Бога потеряла. Собирала кузнечиков, стрекоз, червей, все это жалела. Раз ее пустили ночевать, она червей развела... Конец ее: тоска необъятная... В Киев идти! У нее всегда была в руке ветвь большая... и Пахомий говорил ей: под деревом! И вот вышли они на большую дорогу и пошли к Киеву. Гроза... Она бежала под дождем в [тоске] в безумной, так бежала к тому месту, где «четыре брата» – четыре дуба – стоят, и стала под деревом... Дуб упал и раздавил ее... И теперь на дороге там три брата стоят.
<Приписка: рано умерла>.
Источник: http://prishvin.lit-info.ru/prishvin/dnevniki/dnevniki-otdelno/hruschevo-1910-1913.htm