dem_2011

Categories:

Михаил Пришвин. 1914 (7)

Михаил Пришвин. 1914

20 Октября. Второй день во Львове.

Гимназист рассказывал, что всегда жил мечтой о России, потихоньку учился русскому языку, учил сам в нелегальном кружке. Не думал, что победят, потому что читал Вересаева и составил представление о русской разрухе. Прислуга спрашивала его, правда ли москали одноглазые и с хвостами. Был революционер, сжег всю русскую библиотеку (250 т.), не имел права иметь карту России. Занимается музыкой: сочинил литургию. Хотел быть филологом, теперь ему предлагают поступить в семинарию, потому что священники должны быть галичане. До 21 августа в Львове думали, что русских прогнали на 150 километров. 22-го вступили три казака и потом еще, и наконец войска. Встреча: цветы и виноград, но надо было видеть рожи. Я сам, глядя на войска, первый раз увидел, какие крепкие здоровые воины. Песня в Львове: «Кому мои кудри» со свистом.

Рассказ М., что в П. были дети повешены вокруг церкви, в Жолкове расстреляны и пр. Бобринский сам освободил 75-летнюю старуху из тюрьмы и женщину с ребенком и проч., что за паломничество в Почаевскую Лавру сажали в тюрьму. Из всего этого складывается, что действительно есть в народе Галиции какая-то вера в Россию.

Подволочиск.

Экипаж наш обыкновенная фура, широкая вверху, узкая внизу. Полицейский надзиратель, два подрядчика и я сели в солому, и вышло очень неудобно.

– Ничего,– сказал хохол,– пожахнет.

Правда, солома скоро пожахла, и мы съехались все нога к ноге в узкой части фуры; в таком положении мы и поехали «на Львов».

Версты четыре мы ехали частью домами местечка Волочиск, частью полями и так прибыли на границу России и Австрии: граница естественная, речка, направо широкая – пруд, мельница, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не бывало войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломанная «рогатка», сломанная граница, и мы в завоеванной стране. Вот где начинается картина разрушения: сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах, следов пуль везде много, но странно, хочется видеть больше, больше, и когда встречается стена без пуль, то с досадой переводишь глаза на другую. Большие разрушенные дома, как нам потом рассказали, погибли не от снарядов, а просто были сожжены руками местных грабителей, заметающих следы своего воровства. Вслед за войсками явились, Бог весть откуда, банды грабителей и тащили все, частью сбывая в Россию, частью зарывая в полях. Это как у нас на обыкновенных пожарах, когда являются существа с какой-то подземной душой и у до конца несчастных, до конца разоренных людей тащат последнее.

Первая увиденная мной униатская церковь была как будто слеплена из западной и восточной глины и до того искусно, что просто теряешься: что это, костел или православная церковь. И я сказал бы, что скорее костел, если бы не показался настоящий костел, пробитый двумя снарядами.

По улицам, пустым и разрушенным, там и тут бродили кучки евреев, по случаю праздника Кучки (Кущи) одетых в особые блинообразные отороченные хорьковым мехом шапки.

– Фанатики! – сказал наш полицейский. На вопрос, почему они кажутся ему фанатиками, он ответил:

– Хасиды и цадики.

Что такое хасиды и цадики? он пояснил мне:

– Фанатики.

И так потом это продолжалось всю дорогу, при виде этих действительно своеобразных настоящих евреев в необыкновенных шляпах, с пейсами, в длинных черных сюртуках, надзиратель неутомимо восклицал: фанатики, и потом пояснял: хасиды и цадики.

Было неудобно встречаться глазами с этими хасидами и цадиками: как встретишься – поклонятся, приветствия людей побежденных. У одного из них мы спросили, где полицейский участок, и нам показали на ратушу. И в голову не приходило, что мы со стороны полиции встретим затруднения в пропуске, что нас могут здесь задержать, но вышло иначе. Перед ратушей стояло много подвод, таких же, как наши, и нагруженных товарами. В ожидании чего-то по лестнице стояли разные старые люди, купцы русские, русины, малоросы, молдаване, турки, армяне – все они, как оказалось потом, ожидали уездного для пропуска. Внутри самой думы этих людей было еще больше, и за столиком сидели два молодых человека, оба еврея, один инженер, другой коммерсант, теперь они за отсутствием своего дела исполняли обязанности полицейских писарей и получали какой-то процент с пропущенной подводы.

Наше ожидание было больше чем долгое, мы сидели с утра и до самого вечера и в этом томительном ожидании чего-чего ни переговорили. Турецкий подданный ехал во Львов бузню открывать, немножко халвы, немножко винограду, яблок, изюму, чего-то еще, и поехал.

Молдаванин, желтый, с горящими черными глазами, ехал пробовать счастье по ресторанному делу. Ехали с бакалейным товаром, с чаем, сахаром, мукой, больше с мукой, ехали всевозможные подрядчики для армии и госпиталей, настоящие старинные малороссийские чумаки.

Как бывает иногда на ходу, где-нибудь в провинциальном городе по пути сядешь на берегу текучей реки закусить, бросишь остатки пищи в реку, и Бог знает откуда появляется птица ворона, и, смотришь, крадется в воздухе другая, третья – как они чуют, как они сговариваются - удивительно! Такие некрасивые, отвратительные существа, а поговорить бы с ними – ничего, просто есть хотят, как и прекрасные певчие птицы. Сколько их, как они все узнали, как быстро приспособляются. Я спросил одного чумака с простецким лицом, почему и как и с чем он собрался на войну.

– Цибулю везу,– ответил хохол.

Услыхал, что война, собрал цибулю, купил немного муки, немного сахару, запряг лошадь и поехал. Он еще говорил о Новой России, что какая-то Новая Россия открылась, так хотя бы ее посмотреть, больше хотел бы посмотреть, а там уж само дело укажет.

Начальство наше все не приходило.

– Придет! – говорили писаря из евреев – разница с Россией.

Мы, готовые ко всему при поездке в военное время, покорно сидели, но полицейский надзиратель, судьбою превращенный из принца в нищего, волновался и кипятился.

– Придет,– успокаивали его писаря.

Никто из них не решился сходить за начальником.

Под вечер, когда уже ясно стало, что нам не управиться сегодня, что наша подвода, нанятая до Тарнополя, пропала и пропал драгоценный для подрядчика день, наш старый подрядчик взбесился, и это нас погубило.

Когда явился начальник, подрядчик что-то сказал.

– А есть у вас свидетельство о неподсудности, нет? – Представьте свидетельство. Следующий.

Я попал уже на рассерженного: у меня тоже нет такого свидетельства, мне тоже нет пропуска. И никаких разговоров. Едва, едва проскочил наш полицейский, но не ехать же ему одному. И мы все вернулись назад, опять через австрийскую границу в эту грязную Фридриховку. Теперь мы ехали, не глядя на сожженные дома, на пробитые пулями стены, на деревья с обломанными от снарядов сучьями.

– День стоил двести рублей! – говорил подрядчик.

Что делать? – я уже был уверен, что возвращаюсь в Россию совсем как неудачник.

– Что вы! – сказал подрядчик, а штабс-капитан (1 нрзб.) комендант?

Мы пришли к штабс-капитану, прекрасному усатому офицеру с хлыстиком.

– В канцелярию! – сказал капитан,– пусть напишет пропуск, только поскорей!

И махнул хлыстиком.

Сердце мое сжалось, когда я увидел бегущего нашего старого подрядчика, бегущего стремительно впереди с детской радостью на лице. Мы все бежали и через десять минут были опять у капитана и у него уж был в руке карандаш.

– Извините, у меня есть чернила.

– Ничего, это чернильный карандаш.

И капитан подмахнул.

Потом по грязной Фридриховке в темноте, попадая в грязь по колена, бежали мы, повеселевшие, в грязный спальный номер, голодные, но радостные, проклиная уездного, прославляя коменданта.

Как спокойно на душе, когда пропуск в кармане, а что вчера, то забыто.

– Бог с ним, со днем! – вспомнил только старый подрядчик и сейчас же прибавил: – Историческое место.

Полицейский надзиратель встрепенулся:

– Место! Что вы говорите?

– Приеду, посмотрю, а может быть, и место выйдет.

5 Октября. Спрашиваю поляка, где церковь.

– Вот,– говорит,– это русская.

– Тут,– спрашиваю русского солдата,– наша церковь?

– Нет,– говорит,– это церковь не русская.

Ищу униатскую Преображенскую церковь, попадаю в костел и опять в костел и опять, наконец, в единственную православную Успенскую церковь. Дьякон, облачение. Сияние.

В униатской: разнообразие обстановки, от католической до православной. Католическая (1 нрзб.) Шептицкого. Преображенская: сидения, на стене хоругви на своих местах, редкие фигуры ангелов, хор позади, молитвенники в руках, кафедра, священник в малиновой шапочке, бритый, как папа, а дьякон, как Шаляпин и Собинов, диакон говорит проповедь о мире тонко, умно, изящно: «Человецы!» – украинским языком, молитвы украинского языка. Первый раз услыхал законный существующий украинский язык. Чудесное «Примите, ядите» – утешение, сложение рук священника, певчие и продолжение пения народом, причастие: круг причастников. Что, если бы сюда старовера? Как он ужаснулся бы! Мне тоже было наслаждение возможности единения, даже выше, просто это было очень, очень красиво. Рабы и утешительный обряд. Многая лета Николаю Александровичу, Всеправославнейшему императору.

Львов: барометр войны – шло, должно быть, плохо: мне сдачи не дали и сказали, что мелкие деньги я должен просить у правительства. Жуткое чувство. Права собственника. Огрубление нравов: дурное у русских. Неметеные улицы: сор. Завелся в городе сор.

Женщина разбирала забор, солдат сказал, что будет стрелять.

– Стреляй! – сказала женщина.

Герои тыла. Управление Красного Креста – богема. Илья Львович Толстой, гр. Дима и А. Стахович (...).

Путешествие (продолжение)

Чернозем, глубокий сильный, леса, заботливо окрашенные перила на бочках дорог не трескаются, почему: края дегтем вымазаны.

Чем дальше, тем озими меньше, у Тарнополя еще только что взошли, пейзаж – чернозем, взволнованная русская губерния. Следов боя нет, только у самого Тарнополя у дорог братские могилы, убранные цветами. Где-то выехала в поле паровая молотилка: это так не був пан, пан утик.

Тип нашего старшего подрядчика: знает все языки, изобразить его, как дорогу, по которой проходят войска, война слова, воюют слова, а купец, как проезжая дорога.

Дорога со следами консервных коробок и махорочных пачек по бочкам дорог и всегда статуи святых и ни одной статуи не сбито.

Тарнополь – взорванные казармы, следы пуль. Город как город, но вот по движению этих странных кучек людей на улице вдруг догадываешься, что пусты дома.

Спор с дамой из Песта в вагон-ресторане: как немка сцепилась с околоточным и подрядчиком: через две недели будем в Песте: виноград, цветы, немецкая официальная любезность и всколыхнувшееся нутро, все были убеждены, что Австрия первая объявила войну, за старого императора.

На рынке мы видим, как первый русский городовой тащил кого-то за шиворот, околоточный поймал его и спрашивает: кто градоначальник, городовой рекомендует австрийскому городовому, тот ведет в манеж и велит старику русину ехать, любезно, но повелительно, страх русина.

Война слов: парук – махер, приказ, объявления о вступлении войск русских, русский губернатор, а фотографии австрийских офицеров и барашки, каких уж нет и не увидишь в городе.

Один процент остался жителей в городе: (3 нрзб.) бежали.

6 Октября. Открытые врата (у нас при архиерейской службе), пение в деревнях народа. Во время причастия пели Почаевскую молитву «Пречистая матерь русская на земли и небеси тя величаем». Орден Базильяков, враждебный православию. Собор св. Георгия.

В нескольких десятках верст от Львова находятся места грандиозных сражений, за этими местами и теперь идет непрерывный бой. Для нас, живущих далеко от места сражения, что значит, если телеграмма известит о небольшом отступлении или о нашем движении вперед? – ничего особенного. Здесь совсем другое. Вот прибегает ко мне мой экспансивный товарищ и говорит взволнованно:

– Сдачи не дали в лавке, говорят: попросите мелких денег у вашего правительства.

Небольшое пояснение: в Львове сейчас большой недостаток в мелких деньгах. При хорошем высоком русском барометре нам очень вежливо с улыбкой дадут сдачи русскими или австрийскими деньгами, или пошлют в соседний магазин, или даже просто попросят занять денег после. При плохом барометре такой прямо невероятно дерзкий ответ: попросите деньги у вашего правительства.

Я подчеркиваю невероятный, потому что мой товарищ, наверно, что-нибудь прибавил от себя, я даже склонен думать, что в значительной степени стрелка барометра дрожит от нашего собственного чувства.

Я говорю не о том примитивном и естественном чувстве своего владения, с которым успели сжиться люди, пробывшие хозяевами уже около двух месяцев в Галиции. Нет, я по человечеству: мне страшно за моих друзей из русин, которых непременно австрийцы перевешают, если только снова станут жить в Галиции.

Много я слышал с самого начала войны о зверствах, но, признаюсь теперь, я мало чувствовал: до меня долетали какие-то чужие чувства и самое большое, я только принимал это к сведению. Теперь, когда я попал в Галицию, совсем другое, я почувствовал и увидел в пластических образах времена инквизиции. Это не корреспонденции, это не рассказы людей, потерпевших от германского плена, это люди, потерявшие все... из-за чего?

Да, вот как это было. Австрийское войско занимает, например, какое-нибудь поле, принадлежащее русинскому священнику. Понятно, что батюшка беспокоится, идет посмотреть «як так». Приходит на место, его арестуют, находят в кармане письмо от сына с войны, в письме описывается местность. И этого довольно: священника вешают. Теперь села опустошены. Священники сплошь арестованы и отправлены в глубину страны. И вот почему в некоторых местах села переходят в православие: в Галиции народ еще более, гораздо более религиозен, чем в России, при таком великом несчастьи потребность эта еще больше растет, обряды православия мало разнятся от униатских – и вот почему переходят.

Конечно, всех этих людей, обиженных в своих чувствах (1 нрзб.) спасти, всех перевешают, но, пожалуй, даже не это так меня волнует. Мне жалко мечту... В Галиции есть мечта о великой чистой прекрасной России.

Откуда-то слышится солдатская песнь. Но будто из глубины этой неподкупной России:

– Кому мои кудри, кому мои русы Достанутся расчесать!

И вот, если стрелка нашего барометра падает, (1 нрзб.) больше болит, чем в России. Это понятно. И горько за творческую мечту, больно со всех сторон.

Гимназист, семнадцатилетний мальчик, гулял со мной по Львову и разговаривал на чистом русском языке. Он мне рассказывал о преследовании русского языка, не позволяли даже иметь карту России, перед войной он принужден был сжечь Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского. Преследовались даже слова, к завтраму он приготовил мне список слов, запрещенных для употребления гимназистами, слов русских.

– Как же вы научились русскому языку?

– Меня потихоньку учил дедушка – дедушку взяли в плен. А я учил других, и так шло. Мы действовали, как революционеры, мы были всегда революционерами.

А вот другое... Старый семидесятилетний священник рассказывал, как он всю жизнь мечтал побывать в Киеве и достал пропуск, а в Киев его не пустили, в Киеве так и не удалось побывать.

– Кто же вас не пустил?

– Русские не пустили: тогда почему-то боялись униатских священников.

Сколько бы я мог привести таких рассказов.

Холм высокого замка господствует над всем Львовой – насыпан в память Люблинской Унии.

Русские на улице, только начнешь – и пойдет про жидов: вот жид купил, а вот пан свою корову продал (дом с коровой), жид текал. Как русские воспитали еврейского мальчика, и он им потом давал деньги без процентов.

О. ректор рассказывал, какое было состояние сыска перед войной: страшно было ходить по улице, все было предопределено кем-то, кто-то говорил: «О. ректор, доставайте себе легатимацию.– Я возмущаюсь.– Говорю вам, доставайте! – Меня призывают свидетелем по одному делу на суд, я даю показания по-немецки, а судья спрашивает: – Почему вы говорите по-немецки? – и попал в список опальных».

Доктор сидит в кабинете, влетает барыня, собирает на польское войско: «Я не поляк, я могу дать на австрийское,– она начинает кричать, а на другой день опять один дружески говорит: – Ищите легатимацию».

Я думал, неумно все это, как мы, русские, богаты, как счастливы, что можно жить и не думать о национальной (1 нрзб.) работе, счастье быть выше (1 нрзб.).

Трагедия: старик священник, сторонник русской партии, сын его на войне против России.

С двух сторон бьют: русские увезли митрополита, австрийцы – монахов-студентов, учителей школы Шептицкого.

Неподвижно. Спущены тюлевые занавески. Лики икон, единственные лики, и вдруг догадываешься, что пусты дома. Цветы возле домов, куст жасмина, и розы, и сор возле.

Страх русских. Каких русских? где пан? – Пан текал.

Село в лесу: были сады, люди строились, потом заборы свалили, стали как в лесу.

Ночевка в Зборове: ночь, евреи, корчма, околоточный чуть не лег в постель хозяйки, знание языков купца, ночевка в лошадином стойле, мазаный дом для людей и лошадей, язык купца, язык русина.

7 Октября. Офицер пахнет землей, три месяца провел на войне, раненый, идет, опираясь на австрийскую винтовку.

Читали газеты, хорошо обедали в офицерском собрании. Как устраивается телефон. Окопы: ямки на расстоянии. Люди (1 нрзб.) перебегают под пулеметами, а когда пробегают немногие счастливцы к окопам – нет ничего – сдаемся.

– Ничего не боюсь, пулемета боюсь.

Шрапнель не страшна: лежал на большом расстоянии, и поражения в частях мало, в общем-то и много, а так мало, на глазах.

–– Видел раненых?

– Нет, они остаются позади.

– Убитых?

– Мало.

В общем, мы гораздо больше видим в воображении смерть, чем на самом деле. Самое ужасное – вокзал: на полу множество, один сидит на шинели и все старается отодрать влипшую на коленках марлю, другие лежат на носилках без движения, «в себе», стоит голый и на спине его красный кружок, садится на стул и рукой нащупывает красную ранку. Сестра милосердия аккуратным квадратиком залепляет, чинит людей, и люди «в себе» (1 нрзб.). Казак кубанский в папахе с нагайкой пронзительно смотрит на женщину. Его боятся, ничего не выходит. Солдаты и офицеры вместе, и не так солдаты отдают честь, и простота разговоров, вообще простота – кавалерия, пехота, чины все перемешались в защитном цвете. Пущенный председателем слух о Миколаеве и о бегстве: жидок трус и благодаря самоуверенности, на почве своей трусости создает легенду трусливую. Вообще, уйдешь с вокзала – кажется, мы победим непременно, солдаты ничего не знают, но чувствуют, что победим, жидок тоже ничего не знает, но говорит: нас победят и как бежать.

Впрочем, конечно, там, на поле сражения, сами не знаем мы, сколько раз была наша судьба на волоске.

Маклаков вернулся из Миколаева, как ударила бомба с аэроплана, как на волоске от взрыва пироксилина и к вечеру стрельба замолкла. По Карпатам два ряда огней – выше австрийцы, ниже наши, днем и утром пальба много Дальше Вечер: махорка – коробки... ямы – развалины. Перемыш... Окрик часового: – Кто? – Свои. Прожектор автомобиля. Крик полицейского: – Направо,– а русин налево, потому что здесь обычай налево сворачивать. Почему это? И мало-помалу я начинаю замечать, что все сворачивают влево, я объясняю полицейскому – мол, (1 нрзб.) всё больше и больше на дороге, всё ямы? Всё окопы. Темнело, темнело: всё были ямки, как они могли быть друг против друга? Поняли: русские гнали, когда русские были против, тогда, против австрийцев, потом окопы переменились, мы присмотрелись и (7 нрзб.) в русских была махорка, в австрийских консервы. Все темнело и темнело, а окопы не кончались, показался Млечный Путь, Медведица и около Медведицы...

– Что это – не комета? – спросил старший надзиратель (1 нрзб.) офицер...

– Комета! Посмотрите, комета... Да, комета, я не раз это видел (1 нрзб.).

А все мы посмотрели, кончились ямы... кончились, вправо такая была сила взрыва, вправо пошла война, и (1 нрзб.) комета шла вправо, и вправо шла война.

Крестик, квадрат земли рыхлой,– мы косимся, как лошадь, как животное, на кровь.

(1 нрзб.) – роскошные парки (1 нрзб.). Львов – сказочный солдатский город... поздно ночью остановка (1 нрзб.), вот Львов (1 нрзб.), милиционер показался. Русские первый раз в Львове. Спящий пустой город. Костел в развалинах. Уснули в роскошных постелях, ночью дров не было, зябли, но под теплыми одеялами хорошо.

Ночью приехал офицер с денщиком, за стеной разговор.

Кому как хочется: русскому – русское, похоже на Киев, поляку – на Варшаву, немцу – на Лейпциг...

Приветствие гуцулов: миром мир вам!

9 Октября. Странное чувство я переживал, когда в Галиции приближался к местам недавнего сражения. Мне сейчас же вспомнилось в мельчайших подробностях все мое домашнее в тот момент, когда получилось известие об этом сражении, и устанавливалась какая-то новая точка зрения с высоты воздушной разведки на то домашнее и на это военное.

То же самое встречаться с каким-то новым ощущением жизни, когда начинаешь входить в местную жизнь Галиции и кто-нибудь из переживших войну, постоянно путая слова «наше правительство», «ваше правительство», «наши – ваши войска», начинает рассказывать, как они жили во время боя.

Третьего дня мне рассказывал один гимназист польской гимназии, вчера старорусский священник, сегодня галичанин профессор. От этих рассказов у меня получилось полное представление времен инквизиции. Конечно, тут не было физической жестокости в той чудовищно утонченной степени, как в те времена, но зато унижение человеческого достоинства в националистских тисках было достигнуто в высокой мере.

Мне было очень интересно выслушать от профессора историю одной социалистической партии, похожую на нашу народническую, как и она постепенно перед войной уступила (1 нрзб.) и неминуемо должна была уступить.

Как-то совестно говорить слово «интересно», когда в нескольких десятках верст гремят пушки и на вокзале в несколько раз более широкая, чем знаменитая теперь река Сан, иногда вплотную человек к человеку, бывают раненые.

– Интересно? – каждый раз спрашивает меня при встрече один мой знакомый, увлеченный государственным строительством в завоеванной стране – как, интересно?

Конечно, интересно. Я не могу ни с чем сравнить это удивительное воскресение мертвых: кто интересовался, например, каким-нибудь орденом (1 нрзб.), теперь это необходимо, чтобы понять хоть сколько-нибудь унию, и понимается так легко: просто идешь в церковь, и там на месте всё рассказывают.

Профессор, с которым мы беседовали, кажется, начал свой рассказ именно с того момента, когда иезуиты завладели В... орденом, а кончил тем, что он женат на москвичке. И как же не интересна жизнь, когда самый, кажется, обыкновенный факт женитьбы на москвичке становится историческим фактом: из-за москвички профессор чуть не сделался жертвой австрийской инквизиции.

Еще года за два до войны профессор начал чувствовать ее: прекратились самые необходимые и обычные предметы. Потом началось все больше и больше бродячих собак. Сараевское убийство вдруг представилось как дело русских. Потом сыск вины и, наконец, та ложь правительства, которая держалась в том обществе вплоть до вступления русских в Львов. Очень любопытно представить все это в живой полной действительности. Профессор имел обыкновение по утрам заниматься в музее. когда (1 нрзб.). Теперь он стал гулять с женой. Прислуга ушла. Сам стал ходить на базар. Победа, ликование: ни одного москаля не будет в Галиции... Между тем (3 нрзб.) переход всего в беспорядок (1 нрзб.) Бог знает что. И при всем этом ликование... Начались аресты, сыск... Доктор по-немецки заговорил и стал подозрительным субъектом. Сыск перешел в (1 нрзб.), угрозу, вешали, стреляли. Повесили 300 священников, расстрелы. Священник – огород, письма в кармане... Москвичка жена... шепотом. И то услыхали. Официальная линия. Гимназист сжег библиотеку. Запрещение русских слов. И вот возникла война. Легенда об одноглазке (6 нрзб.) такие же люди, как и мы. Воскресла легенда об одноглазке: москале одноглазке (1 нрзб.).

Суть – слово (1 нрзб.) в устах священника, говорящего по-русски. Священник и (1 нрзб.) – одно и то же. Поборы с народа.


Источник: http://prishvin.lit-info.ru/prishvin/dnevniki/dnevniki-otdelno/1914-stranica-4.htm

Продолжение


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded