На одном из перекрестков сельской дороги встретился нам по виду крестьянин с палкой и мешком за плечами, бородатый человек лет 50-ти. Мы спросили его, в каком направлении находится деревня Гаражовка. А на мой вопрос, куда он держит путь, вдруг неожиданно широко, добродушно улыбнулся и звучно, с большим чувством произнес: "И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать, но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать".
Я была потрясена тем, что он как будто угадал во мне человека, причастного к искусству, способного чувствовать язык поэзии. Долго я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Кто он? Сельский учитель? Партизан? Художник? Не знаю. Но необычность этой встречи взволновала меня. Какое мгновение! Война, чужие дороги, неведомое будущее, все вокруг враждебно, страшно, и вдруг – поэзия Пушкина из уст прохожего, возникшая как привет друга.
Дороги, дороги, поля… а вот и холм. Мы поднялись на него и остановились, потрясенные.
Вся земля была покрыта телами убитых, мы медленно спустились с холма в долину и пошли, в великой тишине, мимо тех, кто отдал свою жизнь. На холме – командир. Казалось, он спит, лежа на спине и раскинув в стороны руки. Вот девушка, она в военной форме, на шее цветной шарфик. Ветер шевелит его концы и завитки светлых волос. Молодая, красивая… Возле сгоревшего танка два обугленных танкиста, их динамичные, трагические позы говорят о страшных предсмертных муках.
Мы онемели от всей этой картины. Скорбь сжимала горло. Молча мы вышли из этой долины смерти, и не скоро обрели дар речи.
Почему же тела только наших воинов там лежали? А где же трупы немцев? Ответ мог быть только один: после боя немцы зарывали трупы своих воинов, а наших должно было хоронить местное население. Создавалось впечатление, что немецкая армия не несет потерь.
А вот возле дороги – перевернутая автомашина, из которой вывалилась целая гора медикаментов, ваты, бинтов, а рядом, наполовину погруженное в глубокую лужу меховое одеяло. Я оторвала кусок от него, и эта коричневая овчина в дальнейшем так хорошо служила мне. На ней приходилось и спать, и укрываться ею. Я пронесла ее через все мои скитания, и даже впоследствии, уже в Москве, сшила из нее себе зимнюю шапку.
Многие вещи таят в себе сложнейшие биографии.
Мы шли в Гаражовку. По слухам, там близко фронт. С нами плелась маленькая собачка, пристала по дороге. Она придала нашей группе домашний характер. У одной из девушек нашлась какая-то потертая бумажка с немецкой печатью. Наш беспечный вид и эта печать сделали свое дело. Безграмотный румын, охранявший вход в деревню, поверил, что мы ходили искать пропавшую корову и возвращаемся домой. Пропустил нас. Как помню, там две деревни – Большая и Малая Гаражовка. Одна продолжала другую и заканчивалась рекой Донец. Кое-как мы расселились по хатам у добрых людей. Не вдруг это и не просто было, но все же удалось. Затаились. Старались поменьше попадаться на глаза местным жителям. К счастью, староста в момент нашего прихода отсутствовал.
Хозяйку, приютившую меня, звали Мария Бурова. Муж ее был на фронте, она жила одна с двумя детьми – мальчиком лет девяти и годовалой девочкой. Делила со мной последний кусок хлеба и не побоялась дать мне приют и ночлег. В благодарность я нянчила ее дочку и помогала по дому. Сойти мне за украинскую крестьянку было трудно. Говорила я по-местному плохо, а когда Мария попросила растопить печь, обнаружила полное свое неумение. Конечно, она поняла, что я городская, но не досаждала вопросами. Вероятно, догадалась, что я одна из тех, кто попал в окружение.
Изба Марии находилась в центре деревни. По утрам я брала на руки ее дочку и выходила с ней на улицу погулять, а сама разглядывала расположение деревни, пыталась подойти поближе к реке, но всегда румынский часовой гнал меня обратно. К реке подходить не разрешалось, а как раз она притягивала к себе всех нас.
Деревня стояла на пригорке, под ним расстилался прибрежный луг, а дальше, прикрытая деревьями, была желанная река. За рекой Донец в лесу находились наши части. Все убеждало в этом: и усиленная охрана берега, и застывшая фигура румынского офицера, прильнувшего к полевому биноклю, когда ежедневно, спрятавшись за стволом ивы на краю деревни, он часами наблюдал за лесом, и ежевечерние выстрелы румын в том же направлении, а особенно случай, невольной свидетельницей которого я однажды оказалась.
Гуляя с девочкой, вдруг услышала крики, выстрелы. Смотрю, по лугу о деревни бежит к реке наш военный. Его белая рубаха распахнута на груди, рукав порван, похоже, он силой вырвался из чьих-то рук. Бежать за ним румыны не решились, их пули его не достали. На моих глазах спасался человек и, вероятно, спасся. Хотелось верить, что он благополучно переплыл реку и вернулся к той жизни, о которой мы непрестанно мечтали. Вероятно, так и было.
Вечером я рассказала об этом случае своим попутчицам. Две из них, шустрые, бывалые девчонки, приняли решение ночью переправиться через Донец. Предложили мне присоединиться к ним. В то время я едва умела держаться на воде и быстро выбивалась из сил. А ведь предстояло в одежде бесшумно переплывать речку, ширину которой нам не удалось установить. Эти обстоятельства порождали неуверенность. В самом деле, одно мое неловкое движение, малейший шум (а он был неизбежен при моей неподготовленности) мог завалить весь план. Я могла крепко подвести девчонок. Схваченные румынами, они понесли бы суровое наказание. Видя мои колебания и узнав их причину, они категорически отказались брать меня с собой. Я не могла винить их за это.
Наступила ночь, я часто просыпалась, думая о затеянном, желая его осуществления. Утром у колодца я услышала разговор двух крестьянок. Одна сообщала другой, что ее жилички внезапно исчезли. Вечером легли спать, а утром их не оказалось. Куда делись – неизвестно!
Я-то знала, куда они делись! Больше мы их не видели. По-видимому, они перебрались к нашим. Как я им завидовала! И как ненавидела себя! Их пример послужил толчком к действию, придал всем оставшимся решительности. После тяжелых раздумий я созрела для безоговорочного риска. Договорились следующей ночью собраться в ближайшей к реке хате и оттуда переправляться через Донец. Разработать план действий не было возможности. Мы не имели сведений, в каких точках расположены на лугу окопы охраны, но что они существуют там, мы знали. Через луг предстоит ползти до реки. Место открытое, спрятаться негде. Все эти обстоятельства усиливали опасность. Но отказать от намеченного было уже невозможно.
Наступил вечер. Я собрала свой узелок. Простилась с Марией. Она все поняла. В темноте удалось благополучно проскользнуть к месту сбора. В полутемной хате, кроме нас, были какие-то мужчины, по-видимому, переодетые красноармейцы. Обстановка была весьма напряженная. Хозяйка выпроваживала всех нас, боясь проверки, мы не дождались полной темноты. Наконец, еще не зная, с чего начать и что предпринять, мы вышли из хаты, и тут же я услышала из-за леса отдаленный, постепенно усиливающийся рокот приближающегося самолета. Вот он смутно обозначился над верхушками прибрежных деревьев. Мы узнали наш самолет, "кукурузник".
Какая паника началась у румын! Они высовывались из своих окопов, как суслики из нор, что-то кричали друг другу, палили их винтовок в воздух. Мы, как зачарованные, смотрели на самолет. На бреющем полете он пересек луг и скрылся за деревней. Невозможно передать чувства, переполнявшие нас. Это была и радость встречи, и горечь разлуки, и смятение, и растерянность, все вместе в один этот миг. А надо было не переживать, а действовать! Действовать! Ведь наступил момент для осуществления нашего замысла. В шуме выстрелов надо было проскользнуть на луг, припасть к земле и поползти к реке. Но момент для действия был упущен. Румыны овладели собой, заметили нашу группу в недозволенном месте, и повелительными криками погнали нас обратно в деревню. Пришлось подчиниться.
Я не решилась постучать в свою хату, залегла в сарайчике на земле, и, конечно, всю ночь не сомкнула глаз, наша неудача не давала мне покоя.
Утром увидела взволнованную Марию, она шепнула, что по деревне начался обыск. Приехавший староста ведет по хатам румын и вылавливает всех, кто пришел после окружения в Гаражовку.
Я вырвала из своего паспорта листок со штампом "Москва, Центр, Театр Красной Армии", спрятала его в узелок, смастерила подобие прописки в городе Харьков (дескать, я из этих мест), и тут пришли и арестовали меня.
Всех нас загнали в одну большую хату, вероятно, бывший клуб, и начали составлять списки. Мой изуродованный паспорт не вызвал осложнений: у других не было и такого. Я посмотрела вокруг. Оказывается, человек сорок собралось за эти дни в Малой Гаражовке. В мужчинах угадывались переодетые красноармейцы, в женщинах – медсестры, радистки, связистки… Бросалось в глаза ярко-красное платье одной из них. Это была полная, коротко стриженая блондинка, фигура которой была искажена зрелой беременностью. Ее кричащее платье, казалось, было наспех сшито из первомайского стяга, и резко выделялось на фоне серой толпы, неумолимо подчеркивая то состояние организма, которое обычно женщины стараются маскировать. Трудно было понять, как в таком положении эта женщина среди нас, то есть среди тех, кто был на фронте, попал в окружение и пришел в Гаражовку, чтобы вырваться с оккупированной территории.
Нас вывели под конвоем из хаты. В толпе жителей стоявших на улице мелькнуло лицо плачущей Марии. Добрая женщина, вероятно, провожала нас на расстрел. А нас отгоняли в тыл, значит, румыны ждали наступление Красной Армии! Как тяжко было нам удаляться от линии фронта!
На привале была раздача хлеба. В стороне от нашей группы я заметила румынского офицера, который задумчиво разглядывал нас, небрежно опершись на соседний плетень. Изящная фигура, тонкое лицо, щегольская форма и стек в руке, которым он слегка похлопывал по своим высоким ботинкам, все это было таким контрастом с тяжелой, полной горя и лишений военной действительностью. Я украдкой наблюдала за ним. Поза офицера беспечная, как на приятной прогулке, но выражение лица задумчивое и даже с оттенком печали. Он смотрел на нас, изучая, и как будто жалел нас, испытывал сочувствие к нашей беде, и вдруг, задержав свой взгляд на мне, жестко подозвал к себе. Я подошла. Он взял мою руку, перевернул ладонью вверх, внимательно посмотрел на нее и как бы про себя сказал: "Интеллигент!" Вот оно что! А я то думала, что замаскирована блестяще!
Потом был длинный путь до вечера. В темноте нас загнали на ночевку в амбар, уже наполовину заполненный людьми. Тут я и встретила тех молодых женщин, которые сделали мне много добра, и с которыми я некоторое время была тесно связана узами дружбы. Прошло 30 лет с тех пор, но благодарные воспоминания о них не тускнеют.
Не помню, с каких слов началось наше знакомство. Знаю только, что после бессонной ночи в амбаре, где рядом со мной легла на земляной пол та самая, замеченная мною Мария в своем нелепом красном платье, прошептавшая мне на ухо всю ночь воспоминания о своей громадной фронтовой любви, от чего мне делалось душно, и жалость к Марии смешивалась с чувством брезгливого раздражения.
Наконец, наступило утро. Мы вышли на солнечный воздух, чтобы идти под конвоем дальше в тыл, и тут я обратила внимание на двух девушек. Держались они в стороне от других и деловито о чем-то тихо переговаривались. Оценивающими взглядами время от времени они охватывали окружающую их толпу. Одна– высокая, статная, черноглазая красавица, брюнетка лет 18-20, типичная "Наталка-Полтавка". Другая – маленькая, подвижная блондинка, неяркой внешности, постарше первой. В пути они оказались рядом со мной. У нас возник нащупывающий друг друга разговор. Выяснилось, что я тоже была ими выделена из общей массы, и не случайно они приблизились ко мне.
Обе они были в каком-то активном, приподнятом состоянии, что так контрастировало с общей тупой подавленностью. Выражалось это в их шутливом, доброжелательном разговоре со мной. Я не сразу им открылась, так же, как и они мне. Но на мой вопрос: "Кто вы?" – маленькая блондинка, загадочно улыбнувшись, ответила: "Артистки". Сразу можно было понять, что это вымысел, в который она даже не пытается заставить меня поверить. Я насторожилась: "Уж не разгадала ли она, кто я?" Но вскоре поняла, что нет, ответ блондинки возник просто как уклончивая шутка. Однако выбор именно этой профессии показался мне знаменательным, и повысил мой интерес к нашему сближению.
Маленькая назвалась Надей, высокая – Пашей.
Всех нас румыны расселили по нескольким деревням без права самовольного ухода в другое место. Втроем мы попали в хату гостеприимных, хлебосольных стариков – мужа и жены. Мы сели за стол, на котором были холодное молоко, хлеб, гора горячих вареников с творогом и даже густая сметана. Не сон ли это? Ночевали на сене, покрытом чистым рядном. Вместо хозяев днем мы работали на свекольном поле. С непривычки я доходила до полного изнеможения, но вкусная, обильная пища быстро восстанавливала силы. Так продолжалось дней пять, и вдруг оборвалось.
Неожиданно с маленькими детьми и ручной тележкой, нагруженной вещами, к ним пришли родственники из Харькова! Наше блаженство кончилось. Переселили нас по два человека к другим хозяевам. Меня разлучили с Надей и Пашей, и попала я в общество Марии к старику-бобылю. Скупой ли, бедный ли, но кормил он нас только хлебом и молоком. Был, как немой, ни слова мы то него ни разу не слышали. По-видимому, очень досаждали мы ему своим принудительным присутствием, не знал он, как избавиться от нас. Не так уж, видимо, была нужна ему моя работа в поле, как желал он с нами расстаться.
Эти дни вспоминаются мне как унылые, безнадежно-тоскливые: не в том дело, что я очень уставала и жила впроголодь, а в том, что моя сожительница была всегда унылая, жалующаяся на свое тяжелое положение женщина, претендующая на то, чтобы мы ее спасали, требующая от нас каких-то безотлагательных действий. Она доводила меня до отчаяния. Ей действительно было тяжело и страшно в таком положении оставаться на оккупированной Украине. Я это понимала. Но и всем было несладко. Перспектива перебраться через линию фронта далеко отодвинулась от нас. Мы были заперты в этой деревне. Требовалось какое-то время, чтобы разобраться в создавшейся ситуации и снова начать действовать. А Мария, взваливая на меня груз своих переживаний, была бесцеремонна и эгоистична. Сожительство с ней было для меня моральной мукой. Каким мрачным контрастом была она по сравнению с Надей и Пашей!
Так прошло недели две. Немцы не выпускали нас из деревни. С темнотой все затихало, ходить по улице не разрешалось, за нарушение – расстрел.
Тем не менее, все взвесив и кое что разузнав, мы собрались бежать, догонять удаляющийся фронт. Помню, как наметили одну из ночей. Бесшумно прокрались в комнату, где спал хозяин, взяли краюху хлеба, вылезли из хаты через окно. Впереди под луной белела дорога и плотина. Вдруг полное безмолвие и тишина. Как в холодную воду, бросились мы бежать по дороге. От страха душа ушла в пятки. Перебежали плотину, вошли в тень кустарника. Ждали долго Надю с Пашей, но они не пришли. Мария уговаривала меня бежать из деревни вдвоем, но я не согласилась. Надо было возвращаться. Уже не было пережитого страха, а только подавленность и усталость. Опять дорога и плотина, освещенные луной, через окно влезли в хату, положили на место краюху хлеба и легли спать на свой жесткий топчан. Днем узнали, что в ту ночь у хозяев Нади и Паши кутили староста и немцы. Выйти моим подругам к условленному месту было невозможно.
Так сорвался наш побег.
По полученным сведениям, фронт отошел далеко, вторично рисковать нам не было смысла, да к тому же через 2-3 дня всех нас и отпустили. Свобода пришла тогда, когда ее уже нельзя было с успехом воспользоваться.
Мы вышли из деревни группой человек девять-десять, и вскоре решили остаться втроем, отделиться от остальных, т.к. считали, что любое мероприятие обречено на провал при подобной численности. Собрали всех, объявили о своем решении и ушли. Вдогонку сыпались на нас проклятья Марии, обвинения в измене и даже в том, что мы, вероятно, собираемся остаться с немцами и служить им.
В садах Украины поспевает вишня, лето в разгаре. На пригорке возле дороги сидим мы – Надя, Паша и я. Со стороны может показаться, что мы местные крестьянки, такова наша одежда. Сидим и мирно разговариваем, но это только видимость. Мы ведь ряженые, мы в пути, нам нужно перебраться через линию фронта. Шли целые дни, Устали. Вечереет. Хочется сближения.
Вот тут мы, наконец, и открываемся друг другу. Надя – разведчица, Паша – связная.
Самолет доставил Надю на оккупированную Украину. Ночью она благополучно приземлилась на парашюте в лесу, пошла к сброшенной рации, но услышала голоса. Рация была обнаружена немцами. Наде удалось уйти незамеченной. Где-то в заранее условленном месте ее встретила Паша, являвшаяся связной и проводником. Вместе они пошли к линии фронта. По дороге их задержали румыны, погнали в тыл и, так же как и меня, поместили на ночлег в тот амбар.
Я рассказываю о себе. Читаю им свой фронтовой концертный репертуар. Мы полны решимости идти и идти, пока не переберемся к своим. Ведь наши близкие ждут нас.
Но скоро вернуться нам не удалось, а сколько было попыток! Приближались к фронту, иной раз совсем были у цели, но неизменно румыны, державшие передовые линии, отгоняли нас в тыл. Много дорог прошли мы вместе. Паша знала эти места и уверенно вела нас от деревни к деревне. Обе молодые женщины очаровали меня своим обаянием, оптимизмом и сердечностью. Меня восхищала находчивость Нади. Она не раз выручала нас из опасных положений. А ее способность быстро налаживать контакты с людьми была просто поразительной.
Вот пример: один раз мы благополучно прошли через какую-то деревню, но у самого выхода из нее дорогу нам преградил подвыпивший староста, стал расспрашивать, откуда и куда мы идем, а потом вдруг, внезапно изменившись в лице, в панике завопил: "На помощь! Партизанки! Партизанки! Держи партизанок!" Мы пытались успокоить его, но наши объяснения его не останавливали. Вцепившись в нас и продолжая звать немцев, он был в невменяемом состоянии. Что делать? И тут я стала свидетельницей таланта Нади. Спокойно, вразумительно и тихо она стала объяснять старосте его ошибку, ловко экспромтом сочинять нашу историю, даже шутила с ним, даже вроде бы сочувствовала его панике. Наконец, показала ему какой-то "липовый" пропуск, и негодяй на наших глазах стал меняться, приходить в себя. Закончился этот опасный эпизод тем, что староста пожелал нам счастливого пути! Потрясающе! А ведь мы были на волосок от большой опасности. Если бы не Надя, нас, возможно, замучили бы немцы! Вот какова была Надя Беребень!
Паша привлекла красотой, ровным характером и доброжелательностью. В ней чувствовалось здоровая, сильная натура. Однажды она рассказала нам, что перед войной принимала участие в одном из спортивных праздников в Москве, изображала Украину. В национальном костюме стояла где-то в поднебесье на каком-то колышущемся сооружении. Полученный Орден Ленина она закопала перед приходом немцев в землю возле хаты своих родителей в селе Чапаевке.
Во время наших странствий мы зарабатывали свое пропитание работой в огороде или в поле. Иной раз Паша начинала гадать на картах, превращаясь в настоящую цыганку, и довольные ее предсказаниями крестьянки несли нам молоко, хлеб, яйца.
Почти по всем деревням, за редким исключением, стояли не немцы, а румыны. У меня создалось впечатление, что они не бесчинствовали так, как бесчинствовали немцы. Я не видела, чтобы румыны обливали друг друга водой и после этого разгуливали абсолютно голыми по улицам деревень, как это часто делали немцы, не признававшие украинцев за людей, или чтобы гонялись за гусями и курами с дикими криками обезьяноподобных. Может быть, мне просто везло в этом смысле, а может быть, это действительно было так.
В конце концов, мы, женщины, были совершенно беззащитны. Никто бы заступился бы за нас, вздумай румыны нас обидеть. Однако этого не произошло.
Один только раз я испытала настоящий страх. Было это в самом начале, когда только что вырвалась из плена и пробиралась одна к линии фронта. Шла полевой дорогой, и вдруг вдалеке с косогора раздался смех, свист. Группа румынских солдат что-то мне кричали, махали руками, а один из них бросился ко мне бежать под усиливающийся смех своих товарищей. Я поняла, что мне угрожает, и метнулась в сторону, где были густые заросли кустов, добежала туда, проползла в колючую гущину и замерла там, еле дыша. Поленился ли искать меня этот румын или совесть заговорила в нем, только он бросил меня преследовать, и, далеко не добежав до кустов, вернулся обратно. Румыны о чем-то спорили, потом их голоса стали удаляться, и, наконец, совсем затихли. Убедившись, что они ушли, я вышла из своего убежища и пошла дальше.
Второй случай был значительно позже, когда мы шли уже втроем. В одной деревне, под вечер произошел разговор с румынскими офицерами, которые заинтересовались, кто мы такие и куда идем, все вылилось в требование переночевать с ними. Видя, что мы сопротивляемся, один из них перешел к угрозам, стал пугать, что запрет нас в сарай и вызовет немецкого коменданта для выяснения наших личностей. Ничего не стоило приписать нам связи с партизанами и разведывательную деятельность. Становилось опасно. Мы продолжали держаться спокойно, но на душе было очень тревожно. Приветливо улыбаясь, мы незаметно перевели разговор на семью. Спросили, есть ли у них дети… и постепенно под влиянием этой темы офицеры стали из скотов превращаться в людей. Мы ночевали в сарае, но немецкий комендант не был вызван, и ни один из румын нас не потревожил.
В другой деревне Надя даже пошла к офицерам в гости на разведку. Узнала о положение на фронте. С ней обращались уважительно и не позволили себе никакой грубости. Мы с Пашей, признаться, беспокоились, как пройдет Надин визит. Но все обошлось благополучно. Вернувшись, Надя сообщила, что на днях ожидается наступление наших. Надо было, во что бы то ни стало задержаться нам здесь. Это была последняя наша надежда. Я сказалась больной, и таким образом мы застряли на несколько дней.
Приходил к нам поболтать румынский офицер. Я даже говорила с ним по-французски. Мои лохмотья его не удивляли. Мы объяснили, что пережили пожар, в бомбежке все сгорело, и теперь идем к отцу Нади в город Купянск. Мы действительно туда собирались.
Прошло несколько дней, но… наступление Красной Армии не состоялось. Фронт прошел стороной. Последняя надежда оставила нас. Блуждания наши не приблизили нас к желанной цели. Надя начала нервничать. Кончился лимит времени для ее задания. Так я поняла из ее скупых высказываний. Она вытащила из резинок своего пояса листочки папиросной бумаги с микроскопическими записями и сожгла их, говоря, что теперь они уже потеряли свое значение и могут только подвести ее.
И предложила нам новый план действий, новый маршрут: Паша и она едут в Киев, в подпольный центр сопротивления, а я должна отправиться к матери Паши в село Чапаевка, чтобы дождаться возвращения последней из Киева.
Двинулись на Купянск. К вечеру были там. Осторожно постучались в один из домов. Нам открыл дверь пожилой мужчина, которого Надя назвала отцом. С ним она долго о чем-то шепталась. Заснули мы на дивной перине, на полу, и впервые за долгие недели безмятежно окунулись в глубокий сон. На рассвете двинулись дальше. Помню вокзал Изюма. Товарный поезд. Мы едем "зайцами" в пустом вагоне. Без Паши и Нади я бы ни за что не решилась это сделать! Прибываем в Полтаву.
Вот с Полтавы и начался новый этап моего существования. Милые мои подруги дали мне несколько советов да старое зимнее пальтецо (как оно потом меня спасло!). Паша просила меня скрыть от ее матери, при каких обстоятельствах я с ней встретилась. Пожелали мы друг другу удачи и расстались.
Помню первую минуту моего одиночества. Незнакомый вокзал незнакомой Полтавы. Малолюдно, знойно, пыльно. Чахлые акации уныло высыхают на солнцепеке. Издалека доносится лающая немецкая речь. Безысходная тоска охватывает меня. Пытаюсь освободиться от нее и найти душевное равновесие. В самом деле! Нечего киснуть! У меня есть еще маленькая связь с покинувшими меня подружками, я поеду в Золотоношу, в деревню Чапаевку, к Оксане Федоровне и подожду у нее возвращения Паши. Не так уж все плохо складывается. У меня будет крыша над головой. Я укроюсь от опасности.
Договариваюсь с водителем попутного грузовика, довозит он меня до Чапаевки. Спрашиваю ребятишек, где хата Оксаны Федоровны Пилипенко. Вхожу в нее. Мать Паши, нестарая женщина, живет одна. Отец Паши – в партизанах. Я нескладно вру Оксане Федоровне, что знакома с Пашей по Киеву, но слишком мало знаю подробностей для того, чтобы мои ответы удовлетворили законное любопытство матери, и чтобы она с доверием отнеслась ко мне.
День проходит напряженно. Я всегда испытываю отвращение к лгущим людям, у меня нет навыка даже для необходимой, даже для "святой лжи". Естественно, что Оксана Федоровна замечает мое замешательство и не знает, за кого меня принимать. А тут еще староста на следующий день спрашивает Оксану Федоровну, что это за женщина пришла к ней. При рассказе об этом лицо у нее встревоженное. Есть от чего! Ведь ее муж – партизан. Не в радость ей мой приход. Опасно мое присутствие. Она не гонит меня, но я чувствую, что я в тягость ей. Не в моем характере навязываться. Должна я освободить ее от возможных опасных осложнений, должна я уйти.
И я ухожу. На рассвете прощаюсь с ней. Она меня не задерживает.
Вот так была оборвана последняя связь, последняя опора, последняя моральная поддержка. Я осталась опять одна, как тогда, в первые дни после побега из плена. Одиночество на оккупированной врагами земле особенно тяжело, если наступает оно внезапно, если рядом нет не только друга, но даже просто знакомого, если для всех ты чужой, неведомо откуда пришлый человек, каким оказалась я. Одиночество тогда охватывает как тяжкая болезнь. С каждым днем моральные и физические силы убывают, нервная система истощена от постоянного ощущения опасности, неуверенности в своем существовании, полной беззащитности, и человек становится похожим на загнанного, отовсюду гонимого пса, который попал в незнакомую, враждебную обстановку и мечется в поисках любимого хозяина, или безостановочно бежит, бежит в далекие, родные края.
Я метнулась в Золотоношу.
Город как будто вымер. У домов на лавочках не сидят говорливые старушки, нигде не видно бойких украинских женщин, не слышно веселого смеха молодежи. Двери домов заколочены или наглухо закрыты, окна занавешены. Вероятно, правду сказала мне встречная женщина. Город парализован зверствами карательных отрядов. Она рассказала мне о том, что идут аресты партийцев, комсомольцев и всех, кто вызвал малейшее подозрение в причастности к ним. Арестованных содержат на территории, окруженной высоким забором, и ночами из-за города слышны залпы расстрелов. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что я видела этот высокий забор и заплаканные лица женщин, стоявших возле него с передачей для своих близких, но, по-видимому, это не так. Вернее всего, эта скорбная картина возникла только в моем воображении, только мысленно, но настолько ярко, что стала для меня реальностью.
Целый день я прослонялась без цели и смысла по Золотоноше. Слышала обрывки тревожных разговоров редких прохожих, ощущала всеобщую подавленность и не понимала, что мне надо предпринимать. В этой зловещей обстановке я не могла рассчитывать на чью-либо поддержку, уходить же отсюда не считала возможным, думала рано или поздно встретимся с Пашей.
От голода и усталости меня охватывало полное безразличие, какое-то отупение, апатия. Хотелось прилечь, где попало, закрыть глаза, не быть. Время перестало существовать. В полутьме просидела я перед каким-то домом, из которого слышался стук молотков и раздавались молодые голоса. Зашла туда. Это была сапожная мастерская. Видя мое бедственное положение, один из мастеров безвозмездно прибил отвалившуюся подметку моего ботинка, и заодно посоветовал пойти на биржу труда. Мне и в голову не приходило, что на оккупированной территории могут быть подобные учреждения.
Посетителей на бирже принимал немец в военной форме. Рядом с ним молодая, строгая русская. Я не решилась быть с ней откровенной. Если работает с немцами, значит, мой враг. В то время я только так и думала. Неуверенно я что-то врала о себе, отвечая на их вопросы, и уже, была готова к тому, что меня сейчас схватят и толкнут туда, за тот высокий забор… Но этого не случилось, а получила я направление в подсобное хозяйство дома престарелых. Мой паспорт немец положил в ящик своего стола. Это меня обеспокоило, но я решила, что, вероятно, таков порядок.
С этого дня я стала работать. Сперва на уборке картошки, потом ячменя. Научилась вязать колючие снопы. Спала в конторе, за работу получала скудное питание в общей столовой. Через несколько дней эта работа кончилась.
Я вернулась на биржу труда за новым назначением. Там было большое оживление. Как я поняла, производилась какая-то регистрация. Когда подошла моя очередь и последовало выяснение личности, немец вынул из ящика мой паспорт, посмотрел его, вернул мне, что-то сказал переводчице, и меня внесли в списки. "Нах Дойчланд" – услышала я. Это была мобилизация рабочей силы для отправки в Германию, обязательная трудовая повинность.
Первая мысль была: бежать! Но куда? К кому? Стучаться в чужие дома? Кто примет меня в этой опасной обстановке? Даже к Оксане Федоровне я не смела вернуться. К тому же я была настолько физически истощена, что не было сил что-то предпринимать. Не было для этого и времени: во дворе биржи уже формировались подводы с отъезжающими.
Круг обстоятельств, стремительно сомкнулся.
В состоянии тупой обреченности я заняла указанное мне место на подводе. Рядом сел немецкий солдат. В последнюю минуту я написала несколько строк на клочке бумаги для Паши. Женщина из Чапаевки обещала передать эту записку.
Нас повезли к поезду.
Я плохо помню последовательность дальнейшего. Бывают мгновения, когда человек так подавлен, что на время как бы глохнет и слепнет. Помню себя уже в товарном вагоне. Он переполнен людьми. Вокруг и слезы смех, молодые голоса. Эта рабочая сила хорошо одета. Девчата и парубки едут в Германию из своих семейных, родительских домов. Многие запаслись корзинами и чемоданами с носильными вещами и домашним питанием.
Я, пожалуй, единственная без вещей, в ветхой одежде и с пустым желудком. Все, что есть у меня ценного – это паспорт и доставшееся от Нади пальто, которое не даст мне страдать от холода, а паспорт не позволит стать "человеком ниоткуда", призраком, нереальным существом, каким временами я начинала себя чувствовать.
Поезд увозил меня на Запад.
Каждый вагон охранялся одним-двумя немецкими солдатами. На остановках лязгали тяжелые засовы раздвигаемых дверей, и на чистые тихие перроны станций лавиной вываливалась вся наша масса восточных рабов. В гуле множества голосов, в мелькании людей, спешащих напиться, оправиться или просто размяться, создавалось ощущение какого-то взрыва, чего-то нового, дерзкого, опасного для местных жителей.
Особенно остро чувствовалось это на территории Германии. В глазах добропорядочных немецких мещан мы были варварами, и наши вылазки на из мирные станции расценивалось ими, вероятно, не менее, как набег войск Чингисхана или Батыя. Те из них, которые в момент остановки нашего состава оказывались на перроне, шарахались в сторону и где-то из укромных уголков со страхом, любопытством, а то и с брезгливостью неотрывно смотрели на нас, на всю эту хаотичную, стихийную суету. Сигнал на посадку загонял всех нас обратно в вагоны, а станция после нашего набега становилась неузнаваемой. На перроне, покрывшимся лужами, продолжала хлестать вода из незакрытых кранов, и ветер перекатывал обрывки бумаги, окурки, разный мусор.
Можно ли винить нас за это? Везли ведь нас как скот, спали мы на полу вагонов в неимоверной тесноте, загруженность была сверх предельной нормы, нас мучила жажда, остановки на станциях были короткими.
В Перемышле нас высадили.