dem_2011 (dem_2011) wrote,
dem_2011
dem_2011

Categories:

Елена Вишневская. Под счастливой звездой (стр. 6)

В следующий раз я получила хлеб, получила от нее карточку, взглянула на нее… и не поверила своим глазам! – талоны опять не были оторваны. Продавщица заметила мое замешательство. Подобие ободряющей улыбки скользнуло по ее строгому лицу, она протянула руку, вновь взяла мою карточку, вырвала талоны и… выдала вторую порцию хлеба. Я чуть не бросилась ее целовать от радости. Так систематически я подкармливалась ею. Ее благодеяние могло быть замечено хозяином булочной или кем-нибудь из посетителей, но она смело шла на риск и, как только была удобная минута, делала свое благородное дело.

Все эти люди были друзьями среди врагов. Может быть, они были коммунистами, антифашистами, может быть, просто добрыми людьми. Забыть их невозможно!

Декабрь, как и все зимние месяцы на северо-западе Германии, совсем не похож на нашу русскую зиму. Из-под тонкого слоя изредка выпадающего снега ярко зеленеет трава, воздух мягкий, всегда влажный, больших морозов нет. Мы были плохо одеты, и такой климат вполне нас устраивал. Правда, досаждали частые, затяжные дожди, когда мы насквозь промокали в своих пиджачках и курточках по дороге к заводу или к лагерю. Но так или иначе мы высыхали, и это было менее мучительно, чем если бы пришлось страдать от мороза.

Дошли слухи о великих Сталинградских событиях. Весь лагерь забурлил, возбужденный радостными известиями. Эмиль стал злым как бешеная собака. В свете новых обстоятельств немцы решили укрепить руководство лагеря. Однажды мы не услышали отвратительного голоса Эмиля ни днем, ни вечером. На следующий день – то же самое. Эмиля отозвали, переместили, а может быть, послали на Сталинградский фронт? Так или иначе, но мы его больше не видели. К нам прислали молодую фашистку – фрёйлен Анни. Она собрала нас в бараке русских и нагло заявила: «Когда с вами говорит немецкая женщина, вы должны встать!» К счастью, я не сидела. Девочки нехотя встали с мрачными лицами. Фашистке что-то не понравилось в лагере, и она не осталась командовать нами.

Вскоре прибыл новый полицай – герр Эумэ. Это был интересный тип. Лет сорока пяти-пятидесяти, плотный, энергичный, аккуратно затянутый в свою черную форму, он сразу же внес дисциплину и строгий порядок в наш сумбурный лагерный быт. Он был умен как вышколенный сторожевой пес. Его холодные светло-серые глаза успевали заметить, любую неполадку в лагере или в нашем поведении. В его действиях чувствовался опытный надсмотрщик. Вечером все бараки закрывались, во двор на ночь выпускались две овчарки. С этими овчарками Эумэ входил и к нам по утрам с возгласом: «Ауфштэен!» (вставать!) Он приблизил к себе украинца Васыля, подхалима и доносчика, который помогал ему быть в курсе всех лагерных дел. Были назначены постоянные банные дни. Регулярно проводилась серная дезинфекция бараков. К нашему питанию были прибавлены – маргарин, ложка мармелада или сахара.

На Рождество завод не работал. Мы занялись уборкой лагеря. Длительно пребывать в тесном мирке нашей штубэ было для меня тягостно. Избыток свободного времени я заполняла шитьем, мастерила себе что получалось из разных тряпок или заучивала по словарю немецкие слова.

Приближался новый, 1943-й год. Я предложила девочкам отметить его приход. Они с радостью согласились. Вечерние пайки мы отложили до 12 часов ночи. Кто работал на кухне, принес краденой картошки. Мы сварили ее. Без пяти минут двенадцать я выключила свет и предложила посидеть всем в темной тишине каждая со своими мечтами, желаниями и надеждами. В полночь я начала бить ложкой по тазу и после двенадцатого удара включила свет. Эмоциональный заряд этой скромной театрализованной процедуры превзошел все ожидания. Многие плакали. А потом мы съели свои пайки, вареную картошку, выпили по кружке суррогатного кофе, и желали друг другу счастья, возвращения на Родину, прекращения войны. Было ощущение подлинного единения, крепкой дружбы и настоящего праздника. Мы были переполнены добром и светлыми надеждами. Заснули мы с верой в близкое счастье.

Январь и февраль тянулись неимоверно долго. Вереницы однообразных, лишенных цели и мысли дней сменяли друг друга.

А тут еще новое испытание свалилось на меня. Среди моих сожительниц была некая Наташа Т. Странное это было существо: очень некрасивая, маленького роста, со старообразным, бледным лицом, на котором хитро и воровато бегали острые черные глаза, а кривые губы расплывались в улыбке, похожей на гримасу. Она очень любила рассказывать о себе разные небылицы: какая она ловкая, удачливая да умная, и конца не было ее хвастовству. Она командовала самыми безропотными из девочек, или начинала свару из-за какого-нибудь пустяка. Работала она на кухне, приносила оттуда какие-нибудь объедки и подкупала ими малодушных. За эти подачки они многое ей прощали, а она от этого все больше наглела.

Однажды она затеяла ссору с кем-то из молодых, и была так груба и несправедлива, что я не выдержала, вмешалась и отчитала ее как следует. Она затаила черную злобу против меня. И теперь каждый вечер, придя после работы в барак, она начинала громогласно честить меня. Никто ее не останавливал. Девочки побаивались с ней связываться, а я игнорировала ее полным молчанием. Выбившись из сил, она тоже замолкала. Так продолжалось добрых две недели. Нелегко мне давалась моя выдержка, но я занималась своими делами и внешне была спокойна. Наташку мое поведение обескураживало, обезоруживало. Видя, что руганью меня не пронять, она решилась на подлость.

Когда Эумэ в мое отсутствие зашел в барак, она стала доносить на меня, что я пишу для девушек по-французски записки, что через французов я узнаю новости о событиях на фронте и многое другое. Лопотала она как безумная – одно слово по-немецки, десять по-русски. Так рассказали мне девочки. Эумэ слушал, слушал ее, потом разозлился, постучал пальцем ей в лоб, заорал: «Ду – форюкт!» (ты – сумасшедшая) и, хлопнув дверью, ушел. Наташка осталась ни с чем. Еще несколько вечеров продолжала она меня обкладывать, но с каждым разом все слабее. Ее предательство глубоко возмутило девочек, многие отвернулись от нее. Видя свое поражение, она перестала меня травить. А когда появились первые весенние цветы, она собрала букет и преподнесла мне со словами раскаяния и заверения в дружбе. С большим трудом я начала с ней разговаривать, но ее подлость простить так и не смогла.

Возможно, из подобных ей получались услужливые помощницы фашистов. На групповой маленькой фотографии, хранящейся у меня, есть и эта Наташа Т. в своем детском беретике, с лицом недоброй старухи. С остальными женщинами у меня установились ровные, дружелюбные отношения. Особенно симпатична была мне Ольга П., а впоследствии и Тамара Т. Обе они сердечны, умны, и я сошлась с ними ближе, чем с другими.

Мне кажется, что режим лагерной жизни изменялся в зависимости от положения немецкой армии на фронтах войны. Малейший ее успех усиливал строгость в лагере, а поражения, как это ни странно, давали нам большую свободу. Так, по воскресеньям то нам разрешали выходить из лагеря хоть на целый день, то вдруг наступало время, когда нас на несколько воскресений подряд лишали этой возможности, и после неизбежной чистки картошки запирали в бараках. Девочки тосковали. А мне эти перемены были совершенно безразличны – лишь бы поскорее проходили дни и приближали меня к желанному освобождению. Обычно я обкладывалась словарями и погружалась в учебу. К сожалению, время от времени приходилось отрываться от этого занятия. То неожиданно появлялся Эумэ, и я быстро прятала словари, боясь, что он отнимет их у меня, то вдруг разгоралась в штубэ ссора, и мешала мне сосредоточиться, то кого-нибудь надо было успокоить, приободрить.

Ко мне часто обращались молодые за тем или иным советом, иногда более чем серьезным. Так, однажды пришли двое украинских парней из соседнего барака за советом: стоит ли им записаться в полицаи, чтобы получить возможность попасть на Украину? Они наивно рассчитывали, что смогут, будучи полицаями, переметнуться там к партизанам. Я отговорила их. Слишком слабая была надежда на то, что им удастся избежать участия в фашистских злодеяниях против советских людей.

Девушки поверяли мне свои романтические тайны, просили составить и написать им записки. Многие из них дружили с военнопленными французами, и вечерами можно было видеть трогательные, лирические сцены у проволоки. Ценой пачки сигарет французы покупали возможность на 2-3 минуты подойти к проволоке, часовой делал вид, что ничего не замечает. Через проволоку влюбленные сплетали свои руки и задумчиво стояли в молчании, зачарованно глядя друг другу в глаза, или обменивались торопливой беседой – украинка и француз на исковерканном немецком языке, или застывали в поцелуе, неизбежно одновременно целуя и разделявшую их проволоку. Передавалась записка, шоколад, пряник или сигареты, если француз успевал получить посылку через Красный Крест, а девушка, в свою очередь, дарила другу какой-нибудь сувенир – носовой платок, свое фото или красивую открытку с нежными словами. Эти свидания у проволоки были чисты и, конечно, очень печальны. Молодые сердца жаждали любви.

Обе комнаты нашего барака жили дружно. Иногда девочки менялись местами, комнатами. Так появлялись у нас новые сожительницы. Состав разнообразился. Очень скоро в украинскую речь стали вплетаться немецкие слова. Часто можно было услышать: «Дивчата, вы нэ бачылы мое зайфэ?» (мыло) – спрашивает одна. «Тю, мэнш (человек)! – Та воно у шранци (в шкафу – на украинский манер) – отвечают ей. Или: «Ой, мои шуе (туфли) повны воды!» Иногда получались очень забавные сочетания. Привилось и слово «скомсикать», что означало «своровать». Произошло оно, неведомо почему, от французского «ком си – ком са» (так - сяк, ни то, ни сё, так себе). Такие слова и примитивные выражения немецкой речи, как "прима", "капут", "шайзе", "шмэкт гут", "ви гэтс", "ганц прима", "данке шён", "бите зэр" и т.д., вошли в обиход, и многими украинками употреблялись, не скажу, что наравне с родным языком, но часто.

Каждое воскресное утро мы шли чистить картошку на кухню завода. Эумэ назначал состав человек из десяти-пятнадцати. Сидели в тесной каморке подсобного помещения над подвалом. Нас обслуживал военнопленный француз Макс. Это был красивый, горбоносый блондин, на обязанности которого была грязная кухонная работа. Он поднимал нам из подвала очередные порции картошки. Заодно мы просили его достать нам оттуда брюкву или морковь и ели их как лакомство. Макс был влюблен в Иру М. и старался чаще появляться в нашей компании. Тут шли у нас беседы, воспоминания или пелись любимые песни, в то время как наши ножи мелькали над картошкой. Два громадных котла заполнялись не скоро. Иной раз руки трудно было поднять от усталости, но так или иначе конец этой работе приходил. Перед отходом в столовую представлялась возможность немного своровать очищенной картошки, но требовалось тщательно замаскировать ее, т.к. повар Пампель и повариха Анна всегда стояли в это время в дверях кухни и следили за нами. Несколько раз девчонки попадались, получали хорошего тумака от старого Пампеля и выслушивали брань Анны: «Русишэ швайнэ! Швайнерайн» – орала она и отбирала картошку, а то еще доводила до сведения Эумэ, и тогда в наказание он заставлял чистить сортир или лишал виновниц выхода из лагеря. Эти репрессии по борьбе с хищениями, конечно, не останавливали девочек. Перед сном сваренная в бараке картошка была так вкусна, так необходима!

Я долго терпела, не решалась на подобное воровство, но один раз попробовала и о, ужас! Уже благополучно пройдя мимо коварного контроля, услышала «Хальт» Пампеля. Остановилась, спросила, чего они хотят. Оба они смотрели на мою тряпичную сумку и не отвечали. Я издали протянула им ее и спокойно спросила: «Хотите посмотреть?» Они что-то тихо сказали друг другу и ответили: «Найн». По-видимому, мое поведение рассеяло их подозрение. Как мне повезло! Помню, что я сильно переволновалась. Представить, что меня мог ударить этот повар, приводило в дрожь. Слишком это было бы унизительно!

Воскресный обед, как правило, состоял из отварной картошки в мундирах и соуса из свеклы, но с небольшим количеством мяса. Это уже было похоже на еду. Раздатчицей была Надежда К. Эта розовощекая, пухлая, хитрая девица пришлась по нраву помощнице нашего Эумэ – фрау Янсон, и пользовалась благосклонностью их обоих. Работать на завод ее не посылали. Она выполняла их поручения, убирала их помещения, и, вероятно, доносила на всех нас. Мы стали сторониться ее, но она не унывала, чувствовала себя превосходно, и на наших глазах здоровела и полнела.

Сама Янсон была неимоверно толста, тупа и груба как настоящая откормленная свинья. Она постоянно была в каком-то воспаленном состоянии, с пылающими щеками и выкриками мало понятных угроз в наш адрес своим зычным, противным голосом. Своей тупой дуростью она превосходила даже нашего безвозвратно исчезнувшего Эмиля. Это была не женщина, а разъяренный бегемот. Особенно нелепа она была, когда, напялив на себя мундир, садилась на велосипед. Казалось, что он вот-вот развалится на части под ее грузными ляжками, но каким-то чудом, прогремев трубным голосом свои последние распоряжения услужливой Надежде К., она ухитрялась без аварии пересечь двор лагеря, благополучно добраться до шоссе и за поворотом исчезнуть в направлении города. Она часто отлучалась по каким-то делам. Что за функции были у нее по лагерю – неведомо. Всем заправлял Эумэ.

Наступил март. Как-то рано утром я вышла во двор и вдруг почувствовала сладкое волнение. Отчего это? Что со мной? Что это за звуки несутся с вышины, из-под облаков? Да ведь это летят журавли! Их нежное курлыканье говорит о весне, о том, что есть на земле счастье, есть настоящая жизнь! С этого дня вся природа стала прихорашиваться, и очень рано вступила в свои права весна. Бурно зазеленели кустарники, деревья. Воздух стал прозрачным, ароматным, настроение у всех нас повысилось. Раздвижные двери цеха стояли весь день открытыми, и сосны приветливо махали нам мохнатыми лапами своих ветвей.

Однажды во время перерыва я села на пенек под лучами солнца. Подошел скромный, незнакомый француз и предложил мне сигарету. Покурили, немного поговорили и разошлись по своим цехам. На следующий день этот француз появился в цехе. Я видела, как он разговаривал со своими товарищами, а сам посматривает в мою сторону. Подойти ко мне ему не дал обход полицая, но он сделал это на следующий день.

Это был Рожэ Дессайн, военнопленный. Его жена Леон недавно умерла во Франции от чахотки, а дети – девочка Шанталь и мальчик Клод жили с родственниками. В связи с этими обстоятельствами Рожэ надеялся на свой отъезд во Францию, но единственно чего он добился – это перевода из военнопленных в группу цивильных французов. Покинуть Германию ему не разрешили. Рожэ перебрался в барак нашего двора, и теперь мог время от времени видеться со мной, передавать новости о положении на фронте, делиться своими мыслями. Так началась наша дружба.

Рожэ проявлял необыкновенно трогательную заботу обо мне. Сколько раз на него натыкался Эумэ, когда Рожэ стоял под нашим бараком с миской еды для меня! Эумэ грубо прогонял его. Я просила Рожэ не делать этого, но он не мог преодолеть растущего чувства ко мне, и шел на любые унижения ради того, чтобы хоть как-нибудь облегчить мне существование. Ко дню моего рождения он смастерил деревянную коробочку в форме книги, на крышке которой вырезал слово «сувенир» и вставил свой маленький портрет. Несколько позже преподнес такую же вторую, с моим именем, изысканно инкрустированную цветным деревом. Затем подарил рамочки для фото, одна из них представляла подкову, которую держат хоботами два слона, их клыки были сделаны из зубцов обыкновенной расчески. Работа отличалась изяществом и тщательностью, хоть и производил он ее примитивными инструментами. Эти сувениры теперь всегда находятся на моем бюро. Множество знаков его внимания согревали мои дни: нашел где-то удобную стальную ложку №00013 и подарил на счастье, купил мне ножик, кошелек, выписал из Франции два словаря, да всего и не перечтешь. Все эти мелочи так нужны мне были, так хорошо служили мне в лагере! А как приятны были его ободряющие записки! Если же приходила продуктовая посылка, он неизменно делился ею со мной, ну а я, в свою очередь, с Надей.

Я понимала, как трогательно заботлив Рожэ, какой он добрый, отзывчивый человек, но чувства мои к нему были скупые, я как бы вся душевно высохла в том огне бурных переживаний и лишений, которые выпали на мою долю. Постоянное ощущение глубокого горя не покидало меня, хотя и смягчилось заботами Рожэ.

Летом поспела земляника в лесу. Эумэ пустил нас собирать ее, мы заполнили душистыми ягодами свои миски, котелки, кружки и, предвкушая предстоящее пиршество, собрались возвращаться в бараки. Внезапно появился на велосипеде Эумэ, бесцеремонно отобрал у нас все, что мы собрали, ссыпал в большой кувшин и укатил в лагерь. Грустные и усталые, мы вернулись в бараки. Там пахло земляничным вареньем. Вечером меня вызвал Эумэ и вручил для нас тарелку этого варенья. Я отказалась брать, тогда он сам принес ее и поставил на наш стол. Как опытный надсмотрщик, он менял методы общения с нами, пытался не слишком обострять наше отношение к нему, и, я бы сказала, учитывал характер каждой из нас. Некоторые девочки, разозлив его, получали от него тумаки, пощечины, на многих он орал не своим голосом, а то, будучи в хорошем настроении, грубовато шутил и даже мог хлопнуть ладонью по заду. Но меня он никогда и пальцем не тронул. Что-то, очевидно, было во мне, не позволявшее ему этих выходок и пошлых вольностей. Много будет, если я скажу, что он уважал меня. Нет! Скорее в какой-то мере считался со мною, этого было мне вполне достаточно. Я была с ним всегда спокойна, немногословна, никогда, естественно, не зубоскалила с ним, но и не боялась его. Очевидно, все это он учитывал. Но что-то во мне интриговало его, я замечала, что он наблюдает за мной, пытается понять меня.

Однажды он вызвал меня к себе в свою комнату и стал задушевно рассказывать о себе, о том, что он был на фронте, получил ранение, задрал свой китель, показал шрам на пузе, доверительно говорил, как ему надоело работать в лагере, как ему трудно, как он хочет домой, к жене. Я холодно слушала его и думала: «А все-таки, зачем он говорит все это мне?» Оказалось, вот зачем: он хотел завербовать меня в свои помощницы, доносчицы! Как только я поняла, куда он клонит, я сделала вид, что ни слова не понимаю. Довела его своей тупостью до сильного раздражения, он даже повысил голос, но, видя, что со мной ничего не поделаешь, замолчал, успокоился и… подарил мне на прощанье батон белого хлеба! Я отдала его девочкам. Вот какой странный эпизод произошел у меня с нашим лагерфюрером. Однако, у меня было чувство моральной победы. Этот негодяй не позволил себе со мной ни малейшей грубости и понял мою порядочность.

Как-то появились в лагере два офицера СС в своих черных формах с черепами на фуражках. Заходили в наши бараки. Эумэ заискивал перед ними, что-то говорил им, объяснял, они беззастенчиво рассматривали девушек. Этот визит вселил тревогу, но завершился благополучно для нас. Молодчики уехали и больше никогда не появлялись.

На один день приезжала жена Эумэ. Она была похожа на скромную, пожилую учительницу. Странно было видеть рядом с ней воинственного ее супруга, очень не монтировались они друг с другом. Мы случайно проходили мимо их помещения – они милостиво угостили нас конфетами. Семейная идиллия!

Однажды Эумэ решил облагодетельствовать нас и повел небольшими группами в подвал завода. Подвал был завален аккуратными тугими тюками с различной одеждой. Несомненно, это были вещи, конфискованные фашистами после арестов, расстрелов, награбленные, продезинфицированные, расфасованные и разосланные по всей Германии. Каждая из нас могла взять два платья. Я горестно думала о возможной трагической судьбе их владелиц!

Подходил август месяц. Однажды меня вызвал герр Кеффель – один из многочисленных начальников завода, и сообщил о моем переводе на работу в дом директора. Эта перемена испугала меня. Но Кеффель улыбался и повторял: «Абэр, гут эссэн! Гут эссэн!», словом, ободрял меня предстоящим хорошим питанием. Что-то было стариковски заботливое, доброе в его тоне, и сам он выглядел весьма живописно в своей бархатной куртке, гольфах, пестрых чулках до колен и зеленой шляпе чуть ли не с павлиньим перышком. Этакий старик- тиролец, альпинист! Или, вернее, дедушка в маскарадном костюме!

На следующий день меня отправили в Фарель. Так началась еще одна новая полоса в моей германской жизни. Я стала работать служанкой в доме у Шнайдера.

Фарель – один из небольших городов Западной Германии. Необыкновенно чистый, нарядный, очень тихий. Автомашин почти нет. Автобусов также, только бесшумные велосипедисты снуют по улочкам. Иногда они парные, для того, чтобы ехать могла вся семья – отец, мать и в двух корзинах перед ними по ребенку. Сзади сиденья погружается багаж. Дома – одноэтажные, с мезонином, реже – двухэтажные. В архитектуре известное разнообразие по вкусу хозяев. Крыши высокие, заостренные. Под ними, рядом с чердаками почти всегда расположены спальни, а внизу у входа разбиты маленькие садики, тщательно ухоженные, с клумбами, цветы на которых меняются соответственно сезону и даже месяцу. По утрам аккуратные хозяйки в накрахмаленных передниках подметают щетками бетонированные дорожки своих владений, а иногда даже усердно трут их швабрами, поливая горячей водой с мыльным порошком. На улицах я не видела ни валяющихся окурков, ни клочков бумаги. Идеальная чистота.

Дом, где жил Шнайдер, был под самым лесом. Выйдя из калитки, надо повернуть направо, пройти два соседних дома, и через остатки белых ворот по широкой, тенистой аллее войти в лес. Лес влажный, могучий, сказочный. Громадные стволы деревьев не коричневого, а зеленого цвета, покрыты они плесенью и мхом.

Центральная лесная дорога идет мимо охотничьего домика с пивным баром и заканчивается у шоссе. Дальше в лагерь моторного завода надо идти по шоссе километра два. С двух сторон его украшает то же могучий лес, а на подходе к лагерю открываются поля, на которых разбросаны кое-где хозяйства крестьян. Их домики стандартные, из красного кирпича, под красным высокими черепичными крышами. Хозяйственные постройки сложены из крупных натуральных камней. На огородах и полях обилие разных сортов капусты. Здесь впервые увидела я так называемую зеленую капусту – «грюнколь», высокие стержни которой увенчаны как бы резиновой губкой зеленого цвета. Грюнколь чуть ли не излюбленная еда немецкого крестьянина. Возможно, что с салом она вкусна. Нам же давали ее иногда только в чистом виде. Казалось, что эта сомнительная еда тошнотворно пахнет грязной кухней.

По утрам на обочинах шоссе возле крестьянских домов можно видеть громадные бидоны, наполненные молоком. Проедет специальная машина, шофер заберет их, поставит на прежнее место чистые, да вдобавок положит на бидоны по свертку с готовым маслом. Если хозяев нет дома – ничего, никто из прохожих не тронет ни молока, ни масла. Кажется, с нашим поселением в лагере этот распорядок был нарушен. Грустно, но винить голодных людей трудно. Впрочем, молоко воровали редко, в исключительных случаях, делать это было сложнее, рискованнее, чем таскать картошку.

Итак, осенью 1943-го из казарменной обстановки лагеря я попадаю в обжитую, уютную квартиру Шнайдеров. По контрасту она мне показалась роскошной, но, конечно, это было преувеличенное восприятие. Никакой роскоши там не было. Обыкновенная квартира интеллигентной семьи среднего достатка. Карл Шнайдер был директором моторного завода. Весной 1943 года у него умерла от родов жена. В самом начале нашей лагерной жизни мы однажды видели ее, она оживленно двигалась по нашему двору и щелкала своим фотоаппаратом, делала снимки наших бараков и всей территории. Это была миловидная маленькая брюнетка лет 40-45. Было что-то оскорбительное в ее веселой, энергичной бесцеремонности, как будто она находилась не среди голодающих, усталых людей, а в зоопарке, и фотографировала экзотических животных. Возможно, для нее мы и были ими.
Теперь Шнайдер остался вдовцом с 8-летней дочкой Ирмгардт. Две старшие – Инге и Эффа учились и жили в Мюнхене. После смерти их матери Эффу отец вызвал в Фарель вести хозяйство в доме, ей пришлось бросить на время ученье. Меня она встретила довольно приветливо, очевидно, видя во мне свою избавительницу от тяготивших ее обязанностей хозяйки. Эффа не отличалась красотой, скорее ее можно было назвать дурнушкой. Черты лица она унаследовала от отца: острый нос, маленькие глаза в неизменных очках, большой рот с узкими губами. Только цвет волос она взяла от матери.

В первый день я занималась уборкой достаточно запущенной квартиры. На лестнице в белом шкафу находился пылесос с набором всевозможных к нему щеток, тряпки, порошки, мыло – словом, все то, что помогает соблюдать чистоту. В нижней части шкафа хранилась обувь. В России перед войной редко, какая семья имела пылесос, а уж скромная наша и подавно, так что я с удовольствием ознакомилась с ним и с арсеналом его рожков и щеток. Кажется, Ирмгардт где-то гостила. По разрешению Эффы, я после уборки комнат могла принять ванну и осталась сторожить квартиру, так как Шнайдер уехал в Берлин, а Эффа отправилась за покупками в город. Перед отходом она выдала мне скромные постельные принадлежности. Я отнесла их в предназначенную мне каморку. Там стояла ветхая железная кровать, небольшой стол и стул. Скошенный потолок круто спускался за изголовьем кровати к полу. Высоко над ним, с выходом на крышу – маленькое оконце, через которое можно было увидеть только жалкий кусочек неба. Отопление отсутствовало. «Камера одиночного заключения», или, если не терять чувство юмора, нечто вроде «Под крышами Парижа».

Приготовив свою постель, я спустилась в нижние комнаты, с упоением приняла ванну, и вышла в холл. Был тихий послеобеденный час начала августа. Квартира была пронизана солнцем и блистала чистотой. Я бродила по комнатам в каком-то обновленном душевном состоянии. Легко понять, как я истосковалась по нормальным, культурным условиям жизни. И вот теперь я попала в обстановку соответствующую моим привычным вкусам. Отчетливо помню все комнаты, их расположение и характер меблировки. Вся квартира уютная, удобная. Она напоминала о мирной довоенной жизни, будто не было горя, не гибли на фронтах люди, не творили чудовищные злодеяния фашисты! В казенной обстановке лагеря мы ощущали войну, хоть и шла она за границами Германии, здесь же, в квартире Шнайдера, время как бы остановилось на рубеже, не дойдя до войны. В тишине послеобеденного часа я находилась одна в этой квартире, и так забылась, так размечталась, что, как свободная, полноправная хозяйка своей жизни, села за пианино в будуаре фрау и начала играть «Патетическую» сонату. Отрезвление не замедлило наступить. Я почувствовала на себе чей-то взгляд. В дверях холла стояла Эффа… Невозможно передать выражение ее лица! Изумление и растерянность чередовались на нем с недовольством и… оскорбленностью. Секунду мы смотрели друг на друга в молчании, затем она процедила сквозь зубы: «Не так быстро надо играть Бетховена» – и ушла с покупками на кухню. Она постеснялась быть со мной грубой.

Прошло несколько дней. Эффа покупала продукты, готовила еду, препротивно облизывая ложку после каждого помешивания, а я занималась черной домашней работой. По воскресеньям ходила в лагерь или встречалась с Рожэ, и гуляла с ним в дивном, начинающем желтеть лесу. Нам было о чем поговорить. Помню рассказ Рожэ о том, как в Арденнах он сидел в засаде со своими солдатами, ожидая появления немецкой мотоколонны. Все было готово для разгрома врага, и вдруг был объявлен приказ о капитуляции Франции. Ни один выстрел не был произведен в появившихся на дороге немцев. Французские солдаты плакали как дети от бессильной к ним ненависти. А потом, в лагере для военнопленных, Рожэ видел зверские расправы над советскими воинами: фашисты по несколько дней морили их голодом, затем швыряли сырой картофель, и каждого, кто бросался его поднять, тут же расстреливали.

Живя у Шнайдера, я чувствовала себя более свободной, чем в лагере. Не было маршировки в строю, не было окриков, команд, даже знак «Ост» я никогда не надевала. Шнайдер никогда со мной не говорил, только здоровался, да и видела дома его я редко. Эффа вела хозяйство кое-как, не контролировала мою работу, не требовала особой тщательности. Я была сыта и могла отдохнуть от лагерного, шумного быта. Плохо ли, хорошо ли, но у меня был теперь свой угол – это не отапливаемая каморка под самой крышей, где я после трудового дня начала вести дневник или совершенствовала знания французского и немецкого языков.

Наконец, появилась в доме Ирмгардт. Острая мордочка, быстрые, хитрые глазки. Сперва она приглядывалась ко мне, помалкивала, но часто ссорилась с сестрой, очевидно, не желая ей подчиняться. Но вот наступил день, когда приехала новая жена герра Шнайдера – мачеха его дочерей, и все в доме резко изменилось.

Я помню это утро, когда она вошла на кухню, любезно улыбаясь, поздоровалась со мной за руку и выдала мне два куска хлеба и ложку мармелада на завтрак. Банку с остальным мармеладом она отнесла в чулан, дав мне этим понять, что одной ложки с меня хватит. А я уже привыкла к тому, что Эффа не делала подобных ограничений, и взяла из банки еще одну ложку. На следующее утро моя порция ждала меня на кухне, а чулан и холодильник были на запоре. Это было очень неприятно. Я сухо извинилась, и доверие ко мне было восстановлено. С этого дня двери чулана и холодильника всегда были открыты.

Фрау Шнайдер, урожденная Герта Молли, была дочерью близкой Шнайдерам семьи. Шнайдер знал Герту много лет, на его глазах она из молодой девушки стала женщиной лет сорока. Как я поняла из ее рассказов, она жила в Берлине отдельно от своих родителей, вела свободный холостой образ жизни, работала в рентгеновском кабинете медицинского учреждения. Шнайдер был старше ее лет на 12. Она была умна, интеллигентна, сдержанна. Среднего роста, стриженая блондинка с карими глазами, пухлым ртом и вздернутым носом. Не красивая, но пикантная женщина с красивой фигурой. Думаю, что брак этот был не по любви, а по обоюдному расчету. Ему срочно нужна была хозяйка и воспитательница для Ирмгардт, а ей, вероятно, надоел холостяцкий образ жизни, да и возраст уже требовал обзавестись своим настоящим семейным очагом.

Войдя в дом, она сразу же крепко забрала хозяйство и воспитание падчерицы в свои руки, как будто стремилась выдержать экзамен на звание образцовой жены, очевидно, это так и было. Однажды она мне сказала, что покойная жена Шнайдера была прекрасной хозяйкой, по-видимому, Герте хотелось во всем восполнить Шнайдеру его утрату. Эффа пробыла с мачехой всего один день и безоглядно умчалась к себе в Мюнхен.

В первый же вечер без Эффы, когда Ирмгардт отправилась спать наверх в детскую, а я заканчивала уборку кухни, молодожены в кабинете пили вино, я долго слышала смех фрау и урчанье ее Карла. А наутро, убирая кабинет, я нашла на полу смятую записку: «Мой любимый муж, я хочу спать. Твоя Герта. Хайль Гитлер!» Меня сразило! При чем же тут Гитлер?! Я чуть громко не расхохоталась.

В кабинете на низком шкафу стояли в рамках портреты Гитлера и Геринга. Шнайдер был национал-социалистом, по убеждению или вынужденно – не знаю. При новой жене, он стал со мной общительнее. Однажды не поленился даже притащить ко мне на кухню глобус, и стал объяснять, что немцам не хватает жизненного пространства, – поэтому они воюют. Он как бы оправдывался!

Моя фрау установила строжайший порядок в доме. Она умела планировать, распределять, контролировать, экономить, придерживаться расписания и распорядка дня, – поэтому жизнь в доме пошла как хорошо отрегулированный механизм. Мне были выданы ключи от квартиры, которыми я закрывала на ночь дверь, уходя к себе на мансарду. В 7 часов утра я должна была открыть ее и уже стоять у белого шкафа на лестнице, чистя обувь семьи, а затем шла на кухню, ставила чайник на плиту и варила Шнайдеру неизменный жидкий «Геркулес» на воде. Шеф страдал язвой желудка. В восьмом часу через холл в ванную кокетливо скользила фрау в нарядном ночном пеньюаре. Затем она появлялась на кухне с неизменной сияющей улыбкой на лице. Она входила с таким видом, как будто преподносила себя мне в подарок. Таким мог быть выход актрисы в роли молодой, счастливой хозяйки. Фрау начинала свой трудовой день, она молола и затем варила в стеклянном сосуде кофе, превращая этот несложный процесс в подобие торжественного ритуала. Я придирчиво следила за ее действиями, меня раздражала ее усердная экономность, казавшаяся мне тогда скаредностью. Случайно упавшие на пол зерна кофе она тщательно разыскивала, старый хлеб не выбрасывала, а складывала в определенное место, сушила в духовке и затем давала мне колоть сухари, уходя из комнаты, она никогда не забывала гасить свет.

В России моя семья жила скромно, но безалаберно, без плана. Иной раз «густо», иной раз «пусто», словом, по принципу «как получится». Экономить, считать каждый кусок было скучно, непривычно. Весь круг наших друзей и знакомых отличался такой же бездумной расточительностью. Можно ли считать это достоинством? По-моему – нельзя. И вот, несмотря на мое внутреннее сопротивление, я в результате отдала должное разумности фрау и ее умению рационально вести хозяйство. В дальнейшем я кое-что взяла от нее на свое «вооружение». Сколько раз, придя ко мне, она переставляла на столе кухонные принадлежности так, чтобы мне удобнее и быстрее было работать, делать меньше движений. Это было, когда я чистила картошку, или лущила горох, или перебирала ягоды. Во всем ею руководили рационализм и экономия. Так она была воспитана своими родителями, всем укладом их семейной жизни. А может быть, это и национальная черта?
Tags: Елена Ивановна Вишневская
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments