Из интервью с композитором Евгением Догой (Истоки жизни № 6 2007 г. «Автор вальса века о музыке и музыкантах»):
...Кстати о евреях. У меня все преподаватели были евреи. Это Соломон Лобель, Исаак Борисович Гендлер, преподаватель по полифонии Марк Копытман. Слава Богу, что именно они были у меня педагогами. Благодаря им я стал профессионалом. Это были высочайшего класса специалисты.
Когда я впервые вошел в класс к Соломону Моисеевичу Лобелю, первое, что услышал: «Говорить будем на румынском». И это сказал еврей. Он проявил уважение ко мне как к молдаванину. И дал понять, что хочет, чтобы из меня получился молдавский композитор, развить то, что я получил от отца и матери, от предков. Это не должно было заглохнуть, я не должен был чувствовать себя национально ущемленным. Соломон Моисеевич остался в моей памяти как истинный интеллигент, замечательный композитор, обладавший прекрасной речью. Музыку сочинял сложную и высокой пробы.
В душе я первое время на него обижался, потому что он два года держал меня, как мне показалось, на «азах», т. е. на «подлежащем и сказуемом», выражаясь литературно. Однако в итоге оказалось, что дал мне основу моего будущего успеха. Именно он во мне нашел и проявил то главное, что составляло суть моего творчества. «Придумать мелодию, пусть состоящую из маленького восьмитактового периода», — он вдалбливал это в мои мозги. Я ценю в своей музыке именно мелодичность. Это для меня самое главное. По этому качеству оцениваю и творчество других. Если нет мелодии, то меня сложно убедить, что это достойно моего положительного отношения к данному композитору.
Когда я представил «судьям» свой балет «Лучафэрул», мне стали говорить, что это не балет, а оратория. Хотели затолкать в стандарты, кем-то придуманные. Но что-то характерно для Чайковского и Бетховена, а что-то при сердце Доги, и не пытайтесь меня «запихать» в чужой формат. У меня собственный мир и свои формы отражения этого мира.
Вот Лобель и обучал меня всему этому. Он понимал: сначала нужно помочь заложить фундамент, а уж здание я подниму сам.
Или тот же Давид Григорьевич Гершфельд, некогда принявший меня без подготовки, экзаменовавший меня. Он до последнего дня (царствие ему небесное) своей жизни звонил мне из Америки: «Женечка, я вас очень люблю. Как вы там?» Это так согревало мою душу. И греет до сих пор.
© Нисан Шехтман
Вспоминая Учителя
«Посудите сами, – какой смысл говорить своему ученику, что он тупица, даже если он и в самом деле такой? Умнее он всё равно не будет; зато очень может быть, что в недалеком будущем он станет вашим начальником и тогда он вам напомнит об этом». В справедливости этой житейской мудрости, услышанной мною в студенческие годы от моего профессора, Леонида Симоновича Гурова, я не раз убеждался на протяжении своей долгой жизни, а в некоторых случаях и самому приходилось каяться, что не последовал этому его завету.
Для меня Леонид Симонович Гуров был больше, чем профессором — он был Учителем (с большой буквы), наставником, оставившим ощутимый след в моей жизни. И это, несмотря на то, что фактически я у него занимался всего лишь один год (анализ музыкальных произведений на третьем курсе). Но я всегда восхищался его личностью. В нём меня привлекали ясный ум, железная логика, прямота суждений, здоровое чувство юмора. Мне нравилось то, что он, прежде чем утвердить какое-то положение или тезис, считал нужным самому удостовериться в его правоте. Он учил нас ничего не принимать на «честное слово», а думать и самим доходить до истины. И сам не знаю почему, но он внушал веру в его исключительной честности и порядочности. За годы нашего общения я имел не один раз возможность в этом убедиться.
Я далек от мысли идеализировать своего Учителя. К моменту моего поступления в консерваторию мне было 26 лет, я пережил трагическое военное время, мое мировоззрение уже сложилось, и я понимал, конечно, что на нашей грешной планете нет совершенства. Да, Леонид Симонович был несколько консервативен во вкусах, не был достаточно осведомлен в тенденциях современной музыки (а кто им был в условиях «железного занавеса?»), его юмор бывал порой грубоватый, но всегда сочный, близкий к народному. Но всё это с лихвой перекрывалось достоинствами личности Леонида Симоновича.
Должен признаться, что при первых встречах с Леонидом Симоновичем он показался мне человеком чересчур серьёзным, даже суровым, и я чувствовал себя при нём несколько скованным. Мне помнится, что на втором курсе я должен был выступить в какой-то студенческой конференции, для которой подготовил доклад о Верди. Я не успел подойти к трибуне и разложить на ней свой листы, как Леонид Симонович вошел в зал и уселся в первом же ряду, прямо против меня. Увидев его, я почувствовал такое напряжение, что мне захотелось, как говорят по-румынски, «să fac stînga împrejur»1 и удрать из зала. Но опять-таки, как говорит молдавская пословица, «ai intrat în horă, trebuie să joci»2. И я начал свой доклад с каким-то подавленным, потусторонним голосом, каждый раз бросая беглый взгляд в сторону моего «грозного» заведующего композиторско-теоретическим отделом. А он слушал и, как мне показалось, отнюдь не формально, а очень внимательно. Это меня успокоило, и постепенно ко мне вернулась прежняя уверенность.
В 1952-м году я окончил консерваторию, но, к моему глубокому удовлетворению, общение с Леонидом Симоновичем продолжалось ещё долгие годы, теперь уже в рамках Союза Композиторов, членом которого я стал. Именно в эти годы, встречаясь с ним, не как студент с заведующим кафедрой, а как «равноправные члены» творческой организации, я особенно четко воспринял обаяние, честность и мудрость эго незаурядной личности.
В 50-тых годах Леонид Симонович два года работал в Китае и после возвращения с Дального Востока был назначен директором консерватории. Однажды вечером, на заседании Союза композиторов, он попросил меня подождать его, чтобы пойти вместе домой — нам было по пути. По дороге он сделал мне неожиданное предложение — перейти на полставки в консерваторию и вести там курс истории музыки. С консерваторией у меня были связаны весьма неприятные воспоминания. Я и раньше получал предложения работать в консерватории, бывали случаи, что я даже начинал там читать курс, но каждый раз находилась какая-то тайная сила, которая меня выдворяла оттуда. И я понял, что для консерватории я являюсь persona non grata. Не желая лишний раз пережить подобное унизительное испытание, я, с тяжелым сердцем, отказался принять предложение Леонида Симоновича.
И тут же почувствовал, что мой отказ задел его. После довольно напряженной паузы, он начал меня отчитывать: «Вы закончили эту консерваторию, Вы проучились в ней пять лет, за счет государства, получали стипендию, а теперь, когда консерватория нуждается в вас, Вы отказываетесь оплатить свой долг вашей Alma Mater». Тогда я объяснил Леониду Симонов причину, по которой я вынужден отклонить его просьбу. «Я не знаю, кто приглашал Вас раньше», – ответил мне он – «но на сей раз, Я вас приглашаю, причем, с перспективой на будущее». Разошлись мы на том, что я обещал подумать.
Я лихорадочно думал, как поступить, советовался с товарищами из Союза композиторов, с Д. Г. Гершфельдом, В. Г. Загорским и другими. Все в один голос мне сказали, что Леонид Симонович человек слова (это я знал и без них) и коль он приглашает, нельзя отказываться. Не скрою, я тоже это понимал и очень хотел работать под его руководством. На третий или четвертый день я позвонил Леониду Симоновичу, чтобы сообщить ему о своем согласии. И тут он мне отвечает: «К сожалению, я не могу Вас оформить, мне звонили сверху и запретили принять Вас на работу».
Положа руку на сердце, скажу, что меня это не удивило и не уязвило (как видно, выработался иммунитет), но мне было горько и обидно за Леонида Симоновича — человек его масштаба, видный музыкальный деятель республики, руководитель престижного вуза не мог самостоятельно решать принять на работу того, кого он считал нужным, и должен был подчиняться указаниям каких-то чиновников (как оказалось, из Управления учебных заведений), которым было очень далеко до интеллектуального уровня и порядочности моего Учителя. Вот такие были времена!
Однажды, на рубеже 60-70х гг., я решил провести зимние каникулы с семьей в Доме творчества композиторов в Ворзеле, недалеко от Киева. Приехали мы туда в ненастные дни — третий день бушевала снежная вьюга, перевернувшая деревья и столбы с электропроводами. Ворзель погрузился в кромешный мрак, отопление не работало, все гости Дома творчества (в основном киевляне) вернулись к своим домам в столицу. К чести работников Дома творчества, они решили устроить нам встречу Нового года при свечах. И тут оказалось, что мы были не одни в Доме творчества. Напротив нас сидел одинокий человек. Это был директор Одесской консерватории, композитор Серафим Дмитриевич Орфеев. Я знал, что Орфеев со студенческих лет был близким другом Леонида Симоновича. И начался «вечер воспоминаний». Моя жена и дети уже давно пошли к себе, а мы с Серафимом Дмитриевичем засиделись и продолжали говорить об известной и многообещающей в 20-е годы «тройке» студентов композиторского класса (Константине Данькевиче, Серафиме Орфееве и Леониде Гурове). Разумеется, я больше слушал, чем говорил. Орфеев всё вспоминал и вспоминал. Он мне сказал, что недавно ему звонил Лёня (Гуров разумеется) и вот по какому поводу. Он, Орфеев, директор Одесской консерватории, получил указание от высших партийных инстанций, уволить всех еврейских педагогов. Среди них была и бывшая их соученица, хорошая пианистка. Уволенная женщина помчалась в Кишинев к Гурову, и попросила его, по старой дружбе, переговорить с Орфеевым, чтобы её восстановили на работе. «Я ему говорю», — продолжал Серафим Дмитриевич — «слушай Лёня, я тебя понимаю и очень ей сочувствую. Но пойми и ты меня, речь идёт об или-или — либо я её оставляю, и тогда вылетаю я, либо я остаюсь, но её увольняю. Ты же знаешь, с кем я имею дело». И Орфеев мне рассказал подробно, как обстоят дела с антисемитизмом в Украине. Увы, я это знал, так как не раз отдыхал в Ворзеле, где у меня появился широкий круг знакомых.
В 1990 году, когда в Кишиневе отмечался 80-летний юбилей Леонида Симоновича, я уже много лет жил в другом краю. Помню, как меня тогда, на протяжение нескольких дней, терзали сомнения: послать или не посылать поздравительное приветствие с выражением моего глубокого уважения и любви к юбиляру, и не мог решиться, что делать. Меня-то ничего не ограничило — я жил в свободной стране, — но я не знал, как такое приветствие будет воспринято в Молдавии — то было время весьма напряженных отношений между СССР и Израилем. Телеграмму я так и не послал, о чём сожалею по сей день.
Вот почему я с глубоким удовлетворением пользуюсь случаем — 100-летием со дня рождения Леонида Симоновича Гурова — чтобы отдать дань памяти моему уважаемому, незабвенному и любимому Учителю.
Беер-Шева, Израиль
____________
1 Să fac stînga împrejur (рум.) – удрать.
2 Ai intrat în horă, trebuie să joci (рум.) – взявшись за гуж, не говори, что не дюж.