June 18th, 2012

75 лет назад начался беспосадочный перелёт в Америку

18 июня 1937 года ровно 75 лет назад экипаж самолёта «АНТ-25» (Валерий Чкалов, Георгий Байдуков, Александр Беляков) начал беспосадочный перелёт по маршруту Москва — Северный полюс — США, успешно завершив его 20 июня приземлением на аэродроме города Ванкувер.



СТАЛИНСКИМ МАРШРУТОМ: ПУТЬ ГЕРОЕВ

Чкалов, Байдуков и Беляков перелетели через Северный полюс в Америку и установили рекорд дальности полета. Этот факт был вписан в мифологию достижений социализма золотыми буквами. На самом деле все было не совсем так – сложнее и драматичнее...




АНТ-25 летел над снежными просторами в Америку. Об эпохальном перелете было объявлено всему миру, провожать самолет на аэродром приезжал посол США. Разумеется, не обошлось без приветственной телеграммы летчикам, подписанной руководителями партии и правительства. Однако полет проходил не так гладко, как ожидалось. В воздухе из-под капота показалась струйка масла. Второй пилот Георгий Байдуков считал, что масла, несмотря на течь, хватит и причин для беспокойства нет. Однако командир экипажа решил, что нужно повернуть назад. На возражения Байдукова он ответил по-настоящему большевистским аргументом – расстегнул висящую на борту самолета кобуру и стал доставать из нее маузер. В итоге АНТ-25 в Америку не попал…

Так драматично началась история перелетов краснокрылого гиганта Туполева через Северный полюс. Об этой неудачной попытке, в которой командиром экипажа был Сигизмунд Леваневский, постарались как можно скорее забыть. Неудачу Леваневского затмил успех Валерия Чкалова, благополучно добравшегося до США два года спустя. Парадокс заключается в том, что и полет чкаловского экипажа был, по гамбургскому счету, неудачей…

Рекорд – любой ценой!

Тогдашний мировой рекорд дальности беспосадочного полета по прямой составлял 9104 километра и был установлен французскими летчиками Полем Кодосом и Морисом Росси в 1933 году. Самолет Bleriot 110, построенный для установления этого рекорда, был заурядным по конструкции монопланом с неубирающимся шасси. Но и это по тому времени было необычно. Предыдущие достижения обычно ставились на модификациях серийных машин, вся «рекордность» которых зачастую заключалась в дополнительных топливных баках.

Рекорды ставили американские, французские и английские энтузиасты. Авиационные фирмы разрабатывали то, что могли продать, – транспортные или военные самолеты. Создать с нуля принципиально новую рекордную машину, привлекая лучшие конструкторские силы и колоссальные материальные ресурсы, могли только в стране, где слова «окупаемость» и «прибыль» были вычеркнуты из актуального лексикона. А где, кроме СССР, могли бы построить для такого полета специальную взлетную полосу необычайной по тем временам длины? А несколько лет подготовки? А специальная комиссия, безотказно решавшая все сопутствующие вопросы, во главе которой стоял один из вождей – Ворошилов? И наконец, вряд ли французскому или американскому президенту пришло бы в голову самому составлять экипаж или придумывать маршрут, которым полетят летчики. На такое был способен только «отец народов»! Неудивительно, что на самолете Чкалова была надпись «Сталинский маршрут».




Удивительно другое. Два дальних перелета, совершенных Чкаловым (на Дальний Восток и в США), сделали его мировой знаменитостью и были прославлены как великие успехи советской авиации. Но своей главной цели они так и не достигли – мировой рекорд дальности остался у французов. И это несмотря на то, что побить такой рекорд на самолете АНТ-25 было вполне возможно. Ведь первое название этого уникального аэроплана (РД) расшифровывалось как «Рекорд дальности»! Разумеется, не гениальный летчик Чкалов и не члены его экипажа Байдуков и Беляков были виновниками своей относительной неудачи…

Самолет для рекорда

Задача завоевать для Советской страны мировой рекорд дальности полета была поставлена в августе 1931 года, а уже в декабре было принято решение: полет состоится летом 1932 года! Представивший эскизный проект рекордного самолета Андрей Николаевич Туполев, разумеется, понимал, что наполеоновские планы ответственных работников из соответствующей комиссии в такие сроки неосуществимы. Летом 1932 года лишь начали строить необычный одномоторный самолет, не имевший аналогов в тогдашней авиации. По внешнему виду он походил на планер с мотором – размах его крыльев в два с половиной раза превышал длину фюзеляжа!




В гигантских крыльях располагались бензобаки, причем они были несущей частью конструкции, принимая на себя часть нагрузок. Создатели машины уделили большое внимание аэродинамике, в частности, оснастили РД убирающимся шасси. Впрочем, колесные стойки лишь «подтягивались» к крылу и в полете оставались полуутопленными. Зато уборку и выпуск шасси осуществляли не с помощью ручной лебедки, а (впервые в СССР!) электромотором. Самолет нафаршировали новейшими приборами отечественной конструкции, в частности, оснастили гиромагнитным компасом и приемопередающей радиостанцией с дальностью передачи до 5000 км. Позаботились и о летчиках – обогрев кабины выхлопными газами и кислородные баллоны должны были на высоте спасти их от холода и недостатка воздуха. В общем, РД оказался со всех сторон интересной конструкцией с одним маленьким, но существенным недостатком. На нем нельзя было установить никакого рекорда… Первый полет состоялся летом 1933 года. Подсчитав неприлично большой расход бензина, создатели самолета унывать не стали.

Теперь все получится

К осени 1933 года был готов второй экземпляр («дублер»). В отличие от первого АНТ-25 он был оснащен двигателем М-34Р с редуктором, замедлявшим скорость вращения винта. КПД винта повысился, расход топлива упал. Расчетная дальность полета увеличилась с 7200 км у первого варианта самолета до 10 800 км у дублера. Вот тут-то и пришло известие о перелете Кодоса и Росси из Нью-Йорка в Сирию. Именно их рекорд теперь предстояло побить на РД. Увы, расчетная дальность, характеризующая полет в идеальных условиях, в реальности всегда оказывается меньше – поэтому и возможностей самолета с редукторным двигателем было маловато.

Тогда дублер подвергся своеобразному «тюнингу». Гофрированная металлическая обшивка самолета создавала слишком большое аэродинамическое сопротивление. Для борьбы с ним крыло и оперение решили обтянуть поверх гофра тканью и покрыть лаком. Ткань пришивалась к металлу вручную через множество просверленных отверстий. Кое-где между «волнами» гофра закладывали профилированные бруски, вырезанные из легчайшего дерева – бальзы. Отполировали до зеркального блеска лопасти винта… Гигантские трудозатраты на такую доводку окупились сторицей – в начале 1934 года после испытаний был сделан вывод о том, что самолет в состоянии пролететь без посадки свыше 13 000 км. В сентябре того же года эти расчеты попытались проверить экспериментально.




АНТ-25 с полным запасом топлива для рекордного полета не смог бы взлететь ни с одного из существовавших тогда грунтовых аэродромов. Поэтому на подмосковном аэродроме в Щелково была сооружена специальная бетонная взлетная полоса. Для того чтобы повысить скорость разбега, в начале полосы соорудили 12-метровую стартовую горку, на которую перед взлетом затаскивали самолет. Испытать предельные возможности АНТ-25 было поручено экипажу Михаила Громова – того самого летчика, который впервые поднял эту машину в воздух. Две попытки установления рекорда полета по замкнутому кругу окончились вынужденными посадками – подводил мотор. В третий раз АНТ находился в воздухе больше трех суток – долетел от Москвы до Харькова и летал над Украиной, пока не кончилось топливо. После посадки в Харькове выяснилось, что самолет пролетел 12 411 км! Прекрасный результат – куда больше мирового рекорда полета по замкнутому маршруту (10 601 км), принадлежавшего Кодосу и Росси. Что же теперь? Летчиков ждут почести и подготовка к штурму наиболее почетного рекорда, линейного беспосадочного перелета? Прибывший в Харьков начальник ВВС РККА Яков Алкснис рассказал, что в Москве готовят торжественную встречу героев-рекордсменов.

Засекреченное достижение

Однако торжеств экипаж не дождался. Как раз в это время Климент Ворошилов направлялся на юг отдохнуть от трудов по строительству социализма. Когда его поезд остановился в Харькове (в полночь), не успевших выспаться летчиков привели рапортовать «первому красному офицеру». Сидевший в салон-вагоне за накрытым столом Ворошилов вовсе не обрадовался сообщению Громова. «И что же нам делать? – спросил он. Теперь за рекордом начнут гнаться американцы и нам опять придется что-то придумывать…




А если не опубликовать это достижение, то оно у нас останется в запасе!» Кому нужен рекорд «в запасе», Ворошилов не пояснил. Но вместо торжественной встречи летчиков ждал в Москве абсолютно пустой аэродром. Там они узнали, что сведения об их полете было решено засекретить!

Справедливости ради надо сказать, что резон в рассуждениях Ворошилова был. Полет Громова все равно не зарегистрировали бы как мировой рекорд. Во-первых, СССР в тот момент еще не вступил в Международную авиационную федерацию (FAI), это произошло годом позже. Во-вторых, по международным правилам садиться надо было в той же точке, откуда экипаж взлетал. И наконец, за полетом не наблюдали иностранные комиссары, а особого доверия «этим большевикам» у международной федерации тогда наверняка не было…




Но представьте себе, каково было летчикам! Вряд ли Михаила Громова утешило присвоение ему недавно учрежденного звания Героя Советского Союза (два других члена его экипажа получили ордена Ленина). Первыми Героями только что стали летчики, спасавшие в Арктике экипаж раздавленного льдами парохода «Челюскин». Об их подвиге знала вся страна, в «челюскинцев на льдине» играли дети в каждом дворе… А Громов даже не имел права рассказывать, за что получил свою награду.

Не ищем легких путей!

Разумеется, летчик тут же начал готовить международный рекордный перелет. Прорабатывались маршруты Хабаровск–Москва–Франция–Северная Африка, Москва–Европа–Нью-Йорк (через Атлантику), Москва–Бразилия, Москва–Австралия… Однако неожиданно у экипажа Громова самолет отобрали. Их известили, что знаменитый полярный летчик Сигизмунд Леваневский полетит на нем из Москвы в Америку через Северный полюс!




С точки зрения логики выбор маршрута был абсурден. Ясно, что рекорд надо ставить в благоприятных условиях, а не в Арктике, где не работает большинство навигационных приборов и самолет обледеневает. Но в стране, «где мерилом работы считают усталость», торжествовала иная логика. Выдумать себе трудности и потом преодолевать их – вполне почетная задача для советского человека!

Понятно, почему Леваневский хотел перелететь именно в США. Он стал известен и популярен в этой стране, доставив туда американского летчика Джеймса Маттерна, потерпевшего аварию на Чукотке. Понятно и то, почему желание Леваневского поспешили удовлетворить. Сигизмунд пользовался покровительством самого Сталина…




Очевидно, «вождя народов» Леваневский интересовал как пропагандистский пример. В те годы иметь родственников за границей было в высшей степени подозрительно. Но история семьи Леваневского отлично вписывалась в концепцию «два мира – две судьбы». У Сигизмунда, поляка по национальности, был брат Юзеф, после революции уехавший в буржуазную Польшу. Юзеф стал известным летчиком-рекордсменом и разбился в одном из тренировочных полетов. После этого началось на первый взгляд странное (а на самом деле закономерное) раздувание славы Сигизмунда, до той поры никому не 2известного. Ведь теперь он был живым аргументом, доказывающим преимущества социализма! Достаточно сказать, что Леваневский стал Героем Советского Союза как летчик, спасавший челюскинцев, хотя ни одного человека со льдины он так и не вывез, повредив самолет при посадке…

Поэтому у Михаила Громова, знавшего АНТ как свои пять пальцев, самолет отняли и передали Леваневскому, никогда не имевшему дела с этой машиной. Стоит ли удивляться, что его рекордный полет закончился фиаско? При разборе обстоятельств происшествия выяснилось, что, приказав повернуть назад, Леваневский попросту перестраховался. Масла до Америки хватило бы, выплескиваться наружу оно стало из-за того, что маслобак заправили «от души», выше нормы. Вскоре экипаж и конструктора вызвали к Сталину – вождь хотел разобраться в причинах неудачи. Леваневский в ответ на вопросы Сталина произнес эмоциональный монолог о том, что АНТ-25 никуда не годится и такие самолеты может строить только замаскировавшийся вредитель. После этого пришлось вызывать врача. Туполеву стало плохо – он хорошо понимал, чем грозили создателю самолета подобные обвинения. За конструктора и его детище вступился второй пилот Георгий Байдуков.

В итоге Леваневского отправили в Америку искать подходящую для его целей машину, а Байдуков задумался над тем, как все-таки завершить эпопею с полярным перелетом.

Чкалов вместо Леваневского

Байдуков справился с задачей – на смену одному любимцу вождя нашел другого. Откровенно говоря, его друг Валерий Чкалов так же плохо подходил для рекордного перелета, как и Леваневский. Гениальный (хоть и не очень дисциплинированный) летчик-истребитель, затем испытатель… Чкалов летал на легких машинах, выясняя их предельные возможности. Для этого ему не нужно было удаляться от аэродромов и уж тем более изучать аэронавигацию и овладевать навыками слепого полета. Байдуков обещал, что в сложных условиях пилотировать машину будет сам: «Твое дело – взлететь!» Самое главное – Сталин хорошо знал Чкалова и мог разрешить ему полет. Так и случилось, однако вождь решил не рисковать и повременить с Америкой. Для начала он предложил экипажу Чкалова слетать на Дальний Восток. Не исключено, что такой вариант предлагали сами летчики, однако, как бы то ни было, на борту их самолета появилась надпись «Сталинский маршрут».




В июле 1936 года Чкалов, Байдуков и штурман Беляков пролетели «сталинским маршрутом» от Москвы до Камчатки и Сахалина. Перелет был, безусловно, героическим, да и Чкалов продемонстрировал незаурядное мастерство, посадив самолет на крохотном острове Удд на совершенно неприспособленную площадку. Но… некоторые обязательные для фиксации мирового рекорда дальности требования выполнены не были, и он по-прежнему оставался у французов.

Зато теперь можно было осуществлять перелет через Северный полюс. На этот раз к формальностям отнеслись более внимательно – рекорд, поставленный в таких сложнейших условиях, имел бы еще более сильный пропагандистский резонанс. Лететь должны были два экипажа – Чкалова и Громова, с разницей в полчаса. Было известно, что громовский экипаж подготовлен лучше, поэтому на Чкалова, Байдукова и Белякова возлагалась миссия «разведчиков», а рекорд должны были ставить Громов, Данилин и Юмашев. Однако незадолго до перелета Громов, придя в ангар, обнаружил, что с его самолета… сняли мотор! Двигатель был переставлен на машину Чкалова, а второму экипажу пришлось дожидаться, когда на стенде «обкатают» новый мотор… Техническая необходимость или что-то другое? Если бы два самолета полетели вместе, основное внимание было бы приковано к тому, кто установит рекорд…


Ситуация становится более ясной, если вспомнить, что двое членов экипажа Громова имели дворянское происхождение, а третий – купеческое. Чкаловцы же отличались безупречной «пролетарской» биографией и очень подходили на роль главных героев пропагандистского шоу, демонстрировавшего преимущества советской школы авиастроения. Чкалов полетел первым и собрал весь урожай славы. Мало кто в тот момент думал о том, что от Москвы до Ванкувера, где 20 июня 1937 года сел экипаж Чкалова, – 8582 км по прямой. АНТ-25, обходя зоны с плохими метеоусловиями, пролетел гораздо большее расстояние – но для фиксации рекорда важно, сколько километров между конечными точками маршрута! Рекорд дальности по-прежнему принадлежал Кодосу и Росси. Маршрут Чкалова оказался воистину «сталинским» – блуждания, героическое преодоление трудностей и невыполнение основной задачи…

Впрочем, менее чем через месяц после полета Чкалова многострадальный экипаж Громова все-таки получил возможность отправиться в свой полет. Перелетев через полюс в США и приземлившись в Сан-Джасинто, второй АНТ-25 преодолел 10 148 км по прямой. Рекорд – на этот раз без всяких оговорок! А в баках самолета еще оставалось бензина по крайней мере на полторы тысячи километров пути. Но дальше была мексиканская граница. А с Мексикой о пролете нашего экипажа не договорились – никто не думал, что Громов залетит так далеко…

Источник: Популярная механика

18 июня 1939 года Марина Цветаева вернулась в СССР

В эмиграции Марина Ивановна написала в рассказе «Хлыстовки»: «Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень: „Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева“». Также она говорила: «Здесь, во Франции, и тени моей не останется. Таруса, Коктебель, да чешские деревни — вот места души моей».

На высоком берегу Оки, в её любимом городе Таруса согласно воле Цветаевой установлен камень (тарусский доломит) с надписью «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». В первый раз камень был поставлен усилиями Семена Островского в 1962, но затем памятник был убран «во избежание», и позже в более спокойные времена восстановлен.

Семен Островский сейчас живет в Нью-Йорке и пишет стихи для детей, а в 1962 году он был студентом Киевского университета. И вот Сеня, как его называли друзья, решил, что надо выполнить завещание Марины Цветаевой. Об этом очень интересно рассказывает Клавдия Лейбова, прозаик, историк литературы. 


Клавдия Лейбова
"Две поездки к Марине Цветаевой"

1. Таруса, 1962 год


В 1961-м году стараниями Константина Георгиевича Паустовского вышел сборник «Тарусские страницы». Там впервые был напечатан рассказ-очерк Марины Цветаевой «Кирилловны». На самом деле название ему – «Хлыстовки», но, видимо, для прохождения через цензуру его переименовали. Впрочем, рассказ как был, так и остался – о хлыстовском ските в Тарусе.
Цветаевская проза нас поразила, нет, скорее – пронзила, я имею в виду круг моих друзей. Те, кто были постарше, слышали о Цветаевой, иные и читали кое-что, а для более молодых эта публикация стала толчком к пробуждению нашего невероятного, жгучего интереса к ней. Появились перепечатанные на папиросной бумаге, – чтобы машинка взяла больше копий! – стихи ее. Мы буквально «заболели» Цветаевой.
Рассказ «Кирилловны» заканчивается такими словами: «Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень:

«Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева»

/Рассказ М.Цветаевой «Хлыстовки»/«Кирилловны» можно прочесть здесь (ред.)/

И вот один киевский студент, Островский Сеня – так называли его тогда друзья, и мы будем дальше так его называть, - решил, что это скромное завещание Цветаевой пришла пора выполнить. Удивительно, - как оказалось, никому, и даже ее родным, живущим в Тарусе, это или в голову не приходило, или же, как мы увидим дальше, этому мешали другие причины.

Он стал предлагать своим друзьям поехать в Тарусу вместе, но кто не мог из-за работы, кто – из-за денег, большинству же сама идея эта казалась просто бредовой. У самого Сени не было никакого плана действий. Он не знал, что из себя представляет Таруса, не знал, есть ли еще в Тарусе кто из родственников Марины, более того, до той поездки он ни разу не был даже в Москве. У него не было никаких адресов и никаких рекомендательных писем. Да и денег у него было до смешного мало, - после посещения Тарусы он должен был сразу же направиться в Ольвию на раскопки древнегреческого поселения, где по рекомендации друзей его ждала работа землекопа в археологической экспедиции. Денег было так мало, что на проезд нормальным транспортом - поездом или автобусом - не хватило бы. Он не мог даже позволить себе питаться в столовых, и запасся в дорогу черным хлебом и солёным салом – самым дешёвым, что было в то время. В общем – он был нищим студентом Киевского университета, и выглядел в своей дорожной одежде соответственно. Правда, тогда почти вся страна была нищей, и он не особенно отличался от многих других наших соотечественников. Но двигала им великая любовь к великой русской литературе, на которую, кажется, обречены все интеллигентные еврейские юноши с возвышенными помыслами…

Единственный транспорт, на который он мог рассчитывать, были попутные машины. Расплатой же за проезд должно было послужить стихотворение, которое он, позволив себе некоторый прагматизм, специально для этого случая написал:

Я солнце,
Золотое солнце лета.
Задуйте согревающий очаг,
Забудьте ваши жалкие монеты –
Всем хватит золота в моих лучах.
В дорогу собирайтесь до рассвета,
А те, кому она не по плечу,
Не покупайте, граждане, билета,
Езжайте зайцем –
Я за вас плачу.

Уж и не знаю точно, как он свою плату предъявлял, но срабатывало безотказно во всю неблизкую дорогу!

В Тарусу он выехал в начале июля. С утра пораньше он встал на шоссе в Дарнице, откуда начинается путь на Москву. И дальше продвигался так: если на его поднятую руку машина останавливалась, подбегал к кабине и говорил водителю примерно следующее: «Подбрось, друг, студента». «А куда тебе?» «В Москву». Говорится походя, так, будто Москва – это где-то совсем рядом, за соседним поворотом. Ехал с попутным шофёром до тех пор, пока машина не сворачивала с трассы. А там ловил другую машину. И так до того места в районе Серпухова, где нужно было свернуть на Тарусу.

Ночью в кабине можно отлично поспать, не хуже, чем в гостинице. Едет, ест свои хлеб да сало, запивает сырой водой. Обычно водители интересовались, зачем и для чего едет. Тогда он рассказывал о великом поэте Цветаевой, о её трагической судьбе и завещании, которое он едет исполнить. Читал по памяти ее стихи, которых знал множество. Никто ни разу не усомнился в его искренности. Возможно, были шофёры, которые принимали своего странного пассажира просто за чокнутого, но не опасались, потому что вид его, несмотря на весьма убогую одежду и скарб, был, в их понимании, вполне интеллигентный – еврей и, к тому ж, очкарик. Так доехал он до развилки на Тарусу, а там на попавшейся попутке и достиг цели своего путешествия.

В Тарусе он резонно посчитал нужным провести ночь в местной гостинице, чтоб привести себя в божеский вид и отдохнуть от дороги. На следующий день решил ознакомиться с городком и попытаться найти нужных ему людей.

Утром, выйдя в город, от первого встретившегося на улице человека он узнал, что в Тарусе живут Валерия Ивановна Цветаева (сводная сестра Марины Ивановны) и Ариадна Сергеевна Эфрон, ее дочь. Сестра Анастасия Ивановна Цветаева бывала в Тарусе наездами, но сейчас как раз оказалась здесь.

Ему показали, где находится дом Валерии Ивановны. Приняла, выслушала, хотя его предупреждали о ее строгом нраве, и предложила поговорить с Анастасией – мол, она сестра Марине только по отцу, а вот Анастасия ей родная сестра. Анастасия Ивановна сразу же горячо приняла идею установки такого камня. Ариадны Сергеевны в это время в Тарусе не было, она была в Москве и занималась подготовкой к печати цветаевской книги стихотворений. Так что решение принимали две сестры Марины. Может, они решили преподнести Ариадне сюрприз? Сеня, хоть как ни наивен был, по недомолвкам понял, что в их отношениях с Ариадной были некоторые сложности.

Валерия Ивановна сразу же предложила Сене остановиться у неё в доме, где она жила с мужем, Сергеем Иасоновичем Шевлягиным. Там была совершенно отдельная маленькая комнатка. Сёстры помогали ему только советами, все так сказать «производственные» расходы, которых, к счастью, оказалось совсем немного, шли за его счёт. Не было никакого страха, наоборот, было ощущение окрыленности и свободы.

То, что мысль о выполнении цветаевского завещания пришла постороннему человеку, совершенно не вызывало ни у кого настороженности. Наоборот, для ее близких это вполне соответствовало идеям Марины: любовь – это действие. Юноша был для них не просто почитателем творчества Марины, а человеком, каторый выражает свое почитание – поступком.

В Тарусе издавна существовали каменоломни. Сеня отыскал директора, которому тут же откровенно изложил, зачем нужен, просто необходим ему камень, сказал, что может заплатить, и даже показал директору деньги. Тот от денег отказался и сказал: «Выбирай. Любой камень в этой каменоломне - твой». Сеня выбрал камень, который своими очертаниями напоминал книгу. Директор подогнал подъёмный кран и самосвал. Предварительно с согласия Анастисии Ивановны определили место установки – рядом с могилой художника Борисова-Мусатова, откуда открывается чудный вид на Оку и заочье.

Надпись пришлось делать самому. Художница Бондаренко, к которой по совету сестёр Цветаевых Сеня обратился за помощью, первым делом заподозрила что-то неладное, и наотрез отказалась участвовать в деле. Он же в простоте душевной предполагал, что надпись на камне мог бы вырезать её муж, скульптор Бондаренко - в это время рабочие как раз трудились над установкой постамента для памятника Ленину работы этого самого Бондаренко. Памятник скульптор великодушно подарил городу Тарусе в ответ на подарки властей города, выразившиеся в прекрасном земельном участке и других привилегиях.

Рабочие, в отличие от четы Бондаренко, выслушав с исключительным вниманием страстный Сенин рассказ, сразу же согласились помочь. Плата – исконно русская: бутылка. Нужен был только эскиз надписи. Валерия Ивановна дала большой лист бумаги. Эскиз пришлось делать самому, на что ушла вся ночь. Он никогда ничего подобного не делал, и вполне мог посочувствовать Остапу с Кисой, подрядившимся писать лозунги. Однако же работа была сёстрами одобрена, они даже утверждали, что шрифт надписи был в духе времени, в котором Марина жила.

Когда камнерезы делали надпись, скульптор Бондаренко несколько раз проходил мимо, близко не подходил, но всё видел. Рабочие тоже видели его, но они были уже, как говорится, «хороши», и совершенно игнорировали появление своего босса. Такое впечатление создавалось, что они были даже рады случаю как-то насолить ему, явно была вражда между ними. Работали они вдохновенно, и в результате установили камень весьма профессионально.

Весть об этом событии разнеслась в Тарусе мгновенно. Сразу же после установки к камню стали приходить люди. Несли цветы из своих садов и палисадников - ведь живы были еще люди, помнившие и Цветаевых, и лучшие времена Тарусы.

Тем временем Бондаренки не бездействовали. Они сообщили в соответствующие органы о том, что в Тарусе действует скульптор-авантюрист, каторый хочет «сорвать» деньги на заказ памятника Цветаевой, и потребовали остановить безобразие. Они телеграфировали Ариадне Сергеевне и та, сгоряча и не разобравшись, попалась на их крючок, тоже потребовав «остановить безобразие».

«Безобразие» остановили уже после Сениного отъезда. Он провел в Тарусе шесть счастливых дней, и за это время познакомился с множеством интересных людей, которые стали его друзьями на всю жизнь. К сожалению, никого из них уже нет в живых…

Несколько месяцев спустя он получил письмо от Ариадны Сергеевны, которая косвенно выразила сожаление, что поддержала Бондаренко. Еще она писала, что Марине, несомненно, понравился бы его поступок, но по своей молодости, писала она, «…вы многих обстоятельств не понимаете». Она желала ему всего самого наилучшего и сожалела, что всё так грустно и бездарно закончилось…

Через некоторое время Анастасия Ивановна передала Сене просьбу Ильи Григорьевича Эренбурга позвонить ему. Эренбург, желая загладить резкость действий Ариадны Сергеевны, сказал, что сейчас не время поднимать вопрос о памятнике Цветаевой, так как «Кочетов & Со. только и ждут возможности воспрепятствовать изданию большого Цветаевского тома. А нерукотворный памятник поэту сейчас важнее».

…Камень был увезен и разбит.

Том стихотворений вышел в 65-м году.

Тогда же, 40 лет назад, киевский студент Сеня Островский написал стихотворение

КАМЕНЬ

Таруса,
Пусть
Утраты грусть
Не омрачит воспоминанье.
Я чувствую сквозь расстоянье:
Та Русь.
Пусть снова встанет камень плоский
В туманном мареве моём.
Пейзаж неброский,
Берег окский...
Марина,
Мы опять вдвоём.
Марина,
Я опять припомнил,
Как шёл я,
Время торопя,
В тарусскую каменоломню
За этим камнем для тебя.
Я знал –
Не монумент безмерный,
А просто камень должен стать.
Пожизненный,
А не посмертный.
Ведь здесь
Хотела б ты лежать.

P.S.
Два письма «по поводу» – из вышедшей в 1996 году книги Ариадны Эфрон «А душа не тонет...», (письма 1942-1975, воспоминания).

В.Н. ОРЛОВУ*
7 августа 1962

...В Тарусе в это время навалились и тревоги о самодеятельном камне, о прочем уж не упоминаю. Теперь о камне: читайте внимательно и срочно высказывайте мнение. – В середине июля в Тарусу приехал некто Островский, студент-филолог Киевского ун-та, по велению сердца решивший установить камень с надписью «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева» - на маленьком участке над Окой, где похоронен Борисов-Мусатов. Островский получил разрешение исполкома, нашёл рабочих, высекших надпись и приваливших камень к месту; действовал он (...) без ведома кого бы то ни было из комиссии или хотя бы друзей мамы (сестёр Марины Ивановны Ариадна Сергеевна. не берёт в счёт! К.Л. ). Мои знакомые (Бондаренки. К.Л. ), увидавшие всю эту возню, дали мне телеграмму, я ответила телеграммой же, в к-ой написала, что считаю установление памятника без участия родных, знакомых и в обход комиссии – недопустимым. Работы прервали, памятник не установили, Островский уехал, (...) камень постоял у ограды мусатовского участка и на днях исчез – как и куда неизвестно.

В.Н. ОРЛОВУ
15 августа 1962

Милый Владимир Николаевич, мнение Ваше насчёт памятного камня получила, оно, конечно, вполне соответствует моему.
Я только что из Тарусы, провела там три дня, узнала историю во всех подробностях. Конечно и несомненно – Островский чудесный мальчик, вполне, весь, с головы до ног входящий в цветаевскую формулу «любовь есть действие», мне думается, что, когда соберём мнения всех членов комиссии по поводу его великолепной романтической затеи, надо будет написать ему от имени комиссии, т.е. суметь и осудить необдуманность затеи, и... поблагодарить его за неё. Мальчишка совершенно нищий, в обтрёпанных штанцах, всё сделал сам, голыми руками, - на стипендию – да тут не в деньгах дело! Сумел убедить исполком, сумел от директора каменоломни получить глыбу и транспорт, нашёл каменотёсов – всё в течение недели, под проливным дождём, движимый единственным стремлением выполнить волю... И мне, дочери, пришлось бороться с ним и побороть его. Всё это ужасно. Трудно рассудку перебарывать душу, в этом всегда есть какая-то кривда. В данном случае – кривда вполне определённая. Что делать! Что поделаешь!»

P.P.S.
…У меня хранится фотография тарусского камня, сделанная сорок лет назад Анастасией Ивановной Цветаевой. Я получила ее от моего друга Бориса Рабичкина вместе с историей о неизвестном мне тогда Сене Островском. На ней хорошо видна надпись, которую завещала сделать М.И.:

«Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева»

Бывшего киевского студента и автора приведенных выше стихов Сеню Островского я не так давно разыскала. Поэт Семен Островский живет теперь в Нью Йорке и пишет хорошие и добрые стихи для детей.

А куски камня через некоторое время нашла одна из жительниц Тарусы. Из него сделали ступени, ведущие к ее дому, стоящему над Окой.

И в этом что-то есть доброе, потому что Камень продолжает людям служить.

 Памятный камень Марины Цветаевой.
Фото сделано Анастасией Ивановной Цветаевой

2. Елабуга, 1982 год

Говорят, тем, кто впервые делает ставку в тотализаторе, обычно везет…

В первый раз я взяла в руки фотоаппарат, чтобы самой нечто сфотографировать, когда поехала в Елабугу. Все получилось.

В силу романтических причин Елабуга никогда не представлялась мне реальным местом на земле, где просто живут люди. «Елабуга» – было синонимом одиночества, растерянности, потерянности – своего предназначения, семьи, последней соломинки – сына; себя. В общем, превратилось в знак: Елабуга - Беда. Большая беда, с большой буквы.

…Из холодного автобусного чрева – за четыре часа езды от Казани автобус так и не согрелся! – ступаю я на землю города Елабуга. Живого, реального и довольно многолюдного уже в этот ранний час. Из автобусной стужи – в яснейший, теплейший, прямо-таки сияющий июньский день.

По дороге добрые люди посоветовали мне сразу идти в город пешком, потому что между автовокзалом и пристанью ходит один автобус, а в это время он уже «обедает». И пошла я на пристань, по той дорожке, по которой Марина Ивановна точно проходила – и приплыла сюда из Казани, и в Чистополь потом плыла на пароходе.

Иду, стало быть, по хоженой тропинке – а это и в самом деле тропинка с горы вниз к Каме, скорее всего, та же самая, только узенько теперь заасфальтированная. Тихо, птицы поют вовсю, зелень еще какая-то первозданно-зеленая, не запыленная. Идиллия, первый день творения! Думаю: а в те две мучительные недели августа здесь так же было красиво? И моя заданная a priori враждебность к данной окружающей среде отстраняется. И идет по этой дорожке отдельно от меня, но в ногу. И дышим одинаково.

Пришла к пристани, постояла и посмотрела на крутой обрыв над ней.
Никто расспросам моим – «Как пройти к дому Бродельщиковых?» – не удивляется, хотя старых хозяев, у которых Цветаева с сыном сняли комнату по приезде, давно уж нет. Показывают, но все же любопытствуют: «А вы откуда ж будете?», и очень удивляются –Вон-на-а как! – что так издалека. Хотя елабужане к посетителям уже привыкли, и терпеливо несут бремя нелегкой славы своего города, столь неожиданно на него свалившееся…

По дороге с пристани разговорилась с молодой барышней, студенткой Елабужского пединститута. Нам было по пути, снова расспросы, – откуда и зачем. Посоветовала зайти в пединститут, там на кафедре русской литературы есть кой-какие материалы и фотографии. Расстаемся у поворота, нужного мне.

От улицы Карла Маркса – центральной елабужской – чуть не доходя до пединститута, очень круто влево и вниз, а затем вправо, уходит улица Жданова, бывшая в 41-м году – Ворошилова. А по-старому – Малая Покровская. Вот и попала Марина Ивановна с Покровского бульвара в Москве, первом своем городе, на Малую Покровскую в последний свой город…

На улицу Жданова с улицы Карла Маркса не входишь, а как бы ныряешь. И с этим нырком, именно здесь я почувствовала то, что у Пастернака: «Ты здесь, мы в воздухе одном…» Никакой мистики, но в момент пересечения воображаемой черты, за которой улица Жданова начинается, именно здесь, ни секундой, ни днем раньше – просто не помнила, - вдруг слышу как бы чужим голосом произносимое:

В моей руке – почти что горстка пыли –
Мои стихи… Я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я, или
В котором я умру…

… в котором я умру… в котором я умру… в такт моим шагам, до дома, угаданного мною по выступающей с торца нашлепке мемориальной доски.

Дом как дом. Глухой забор. Все заперто. У забора на лавочке – бабушка.
Опершись на палочку руками и подбородком, очень спокойно наблюдает мое некоторое сначала оцепенение – просто стою, уставившись на дом и на доску, довольно долго стою. Потом вспоминаю о фотоаппарате. Мои дальнейшие манипуляции – суечусь от неумения, не уверена, можно ли снимать без предварительного спросу – также созерцаются отрешенно-спокойно. Потом все же сама с бабушкой начинаю разговор. Назвалась она Федосьей Семеновной Трапезниковой, матерью нынешней хозяйки дома № 20. Неожиданно старушка тоном изощренного в интригах человека бойко сообщила, что вот, хозяин девять лет как умер, а то, может, и отдал бы избу под музей. Да вот только при нем так-то не ездили, счас, вишь, ездят, что ни день. И чего ездят?

– Ты-то, милая, откудова будешь?
– Из Киева я, бабушка.
– А, это, небось, под Казанью? Далеко ехала. А чего ж?
– Да, вот, посмотреть, где Марина Ивановна Цветаева последние дни жила, на могилу пойти…
– А эта, Святаева-то, – (шепотом, и мне сперва слышится просто «святая»), – она, слышь, от голоду удавилась. Исть ей не давали, вот она себя и порешила.
– Ну, что вы, бабушка, у нее же сын оставался, она б так не бросила.
– А сын, милая, до нее уж не касался, соседи говорят.

Тут подходят и соседи, дед да бабка, очень старые и симпатичные. Они – друзья прежних хозяев дома, Бродельщиковых. «Нынешние, слышь-то, уж третьи. А предыдущий хозяин уж как зол был на приезжающих! Избу, вишь, перестроил, а смог бы – срыл бы вовсе».

Тут и хозяйка подплыла, Анна Георгиевна, («Нюра» – ладошку мне лодочкой протянула), Федосьи Семеновны дочка. Ничуть нашей компании не удивилась, привыкла уже. Я ей говорю:

– Анна Георгиевна, вы знаете, Елабуга и дом ваш теперь всему миру известны. И по телевизору показывают.

Я ее поразить хотела, да не тут-то было.

– Ага, вот я и говорю Горсовету – покрась избу, а он отвертывается все, некому, дескать. Я уж и краску купила. Люди-то ездят, неприлично так-то.
– А что, много приезжает?
– Да уж, довольно. Вчера вот мужики на машине приехали, давай упрашивать – пусти, мол, хоть одним глазком поглядеть, а когда из машины вышли, я гляжу – а они все пьяные. Я мужиков вообще не пускаю.
– Чего же?

И тут прямо на моих глазах происходит сотворение мифа.
Нюра голос понизила, и даже мельком огляделась – нет ли кого чужого:

– А, говорят, сын ее и не убит вовсе, а живой.

Я ошеломлена!

– Да где же он?
– А хоронится.
– Господи, Анна Георгиевна, у его матери – мировая слава, чего ж ему хорониться?
– А он с войны за границу убег.
– А чего ж прибег?
– Да вот, шишкинская директорша (в Елабуге – музей художника Шишкина) мне говорит, чтоб никого не пускала, особенно мужиков. Неизвестно, с какими намерениями ездят.

Я в начале разговора мельком осведомилась, где в городе гостиница, и есть ли шанс там переночевать. Так видно, разговор о «шишкинской» директорше, не велевшей никого пускать, подоспел не зря. Пришлось тоже мельком Нюру успокоить, что, если не устроюсь, на лавочке на станции переночую. Поколебавшись, Нюра говорит:

– Ну, если и вправду не устроитесь, приходите и ночуйте, чего уж на лавочке.

Меня такая возможность немножко даже напугала. Во все время нашего разговора за забором гремел цепью пес, сначала утробно лаял, а потом только порыкивал время от времени. На калитке значилось: «Во дворе злая собака». Здоровенный, судя по голосу, экземпляр…
Расспросивши дорогу на кладбище, попрощалась.

Но сначала я отправилась в пединститут. По дороге я подумала, что М.И. позабавила бы эта фольклорная ситуация: Цветаева – «Святаева» – Королева в изгнании – великомученица елабужская, и ее сын, по слухам убиенный, а на самом деле живой, вернувшийся в Елабугу, чтобы отомстить за мать – отобрать избу, где Королева повесилась!

В пединституте встретили меня, как Хлестакова, принятого уже за важного чиновника, хотя я честно представилась, кто я и зачем приехала. Пришла Наталия Александровна Вердеревская. Именно она со своими студентами шефствует над могилой Цветаевой. Она же дала мне посмотреть весь цветаевский архив, в котором как бы ничего нет, но есть бесценное: письма первых елабужских энтузиастов увековечения памяти Цветаевой с просьбами о помощи – к А.А. Вознесенскому, к А.И. Цветаевой; письма Анастасии Ивановны, фотографии дома, не перестроенного еще, запись рассказа Анастасии Ивановны Бродельщиковой. Первые зафиксированные рассказы живых еще свидетелей краткого пребывания Цветаевой в Елабуге, свидетелей похорон…

Сейчас, когда все это множество раз печаталось, наверное, нет смысла пересказывать содержание всех этих документов. Но тогда многое читала впервые. Вот Бродельщикова говорит, что М.И ничего не умела делать Да как же так? Сколько же за ее жизнь переделано было неблагодарной домашней работы? Но потом я (как человек авиационный) поняла, что в Елабуге в ней просто кончился жизненный «ресурс» вместе со всяким жизненным умением. Она ведь давно уже постоянно повторяла, что «…хотела бы не быть». С Бродельщиковой говорили мало, в основном молча курили самокрутки, которые делала хозяйка. В пединституте стояли военные, маршировали каждый день с бравым пением. М.И. говорила: «Вот они поют, а он все прет и прет». Не верила, что немцев можно победить, неплохо их знала! Каково ей было в этот раз с ее «противу всех» германофильством? Я думаю, только Цветаева могла в разгар первой мировой войны не только написать, но и с вызовом читать свое стихотворение «Германии»: «Германия, мое безумье, Германия, моя любовь!» **

30 августа, говорит Бродельщикова, М.И. с Георгием «долго и крупно говорили, но не по-нашему, по-заграничному». 31 августа Анастасия Ивановна и Мур ушли на расчистку места под аэродром, хозяин с внуком отправились на рыбалку. Когда Анастасия Ивановна вернулась, не смогла открыть дверь в сени. Потом увидела, что квартирантка в сенях повесилась. Как с утра была – в длинном фартуке поверх платья …

Георгий мать мертвой не увидел – Бродельщикова не пустила. На кладбище тело матери не провожал. Ее никто не провожал, потому могилу отыскать невозможно. В записи это звучит странно: «Точное место захоронения установлено приблизительно». Тут же в папке список лиц, умерших за десять дней до и десять дней после смерти Цветаевой. Их около двухсот.

Остатки этих могил, преимущественно безымянных, я и обнаружила на краю старого елабужского кладбища, под его правою стеною. Оно в лесу на горе, высоко-высоко над Камой и городом. Теперь к правой стене кладбища протоптана дорога и есть отдельный вход. Я быстро нашла могилу Цветаевой, точнее – приблизительное место ее захоронения. Боже мой, какое скорбное окружение! Наверное, это именно то, что у сентименталистов называлось «убогий деревенский погост». Десятки и десятки бывших могильных холмиков с ветхими крестами, или вообще безымянных. И среди этой покинутости – обнесенный цепями памятник, установленный средствами Союза писателей Татарии. Спасибо Союзу, конечно, но как эта могила не подходила Марине! Это было похоже на то, о чем писал Пастернак:

Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой-мильонершей
Средь голодающих сестер.

Шагу не могу ступить, чтоб не попрать чей-нибудь прах, вокруг – сплошная могила. Топчу, а сама думаю: а вдруг ЕЕ? Ощущение могу передать буквально как «мороз по коже», вся в этом морозе от кончиков волос до кончиков ногтей.

Молодая Марина много писала о смерти и о своей гипотетической могиле. Какой и где виделась она ей? Двадцатилетняя, писала она

Идешь, на меня похожий,
Глаза опуская вниз.
Я их опускала тоже!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель гибкий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Краснее и слаще нет,
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь,
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь!

Нелегко как-то мне о ней думается на ее могиле, к которой я принесла лишь тоненькую свечку. Может, с этим вечным пристанищем могло бы ее примирить то, что лежит она высоко над Камой, на горе, с которой так безмятежно-красиво смотрятся три елабужские церкви довольно благородных очертаний. Что такая синь, как сегодня, здесь вообще возможна. И все ж мне кажется, что к этой могиле, на этом месте больше подошел бы найденный лет двадцать назад А.И.Цветаевой железный крест «…любимого Марининого цвета – зеленоватой бирюзы. Я его приняла, как судьбу» (из письма А.И. Ц. в Елабугу).

…Кто может знать, что должно быть на этой могиле?

– Посторонитесь, обожжете кудри!
– Не беспокойтесь, я сама огонь.

Может, и вправду огонь? И прах, развеянный по ветру!
Но так бывает только в стихах…

Сверху Елабуга смотрелась райским уголком. Садилось солнце. Река величественно текла и блестела, небо синело, зелень зеленела, церкви и дома белели – всё и все выполняли свое предназначение. Никто ни в чем не был виноват. Наталия Александровна Вердеревская на мою реплику, – Боже мой, в городе, где есть пединститут (был и тогда), М.И. не нашлось никакой работы, кроме судомойки в столовой! – произнесла страстный монолог:

– Вы, молодые, не помнящие войну, не хотите понять, что на эту Елабугу в 41-м обрушилось форменное стихийное бедствие – эвакуированных было чуть ли не больше, чем жителей в городе. Кто мог угадать в старой, усталой, плохо одетой женщине поэта мирового масштаба и значения? Вот нам навстречу идет толпа, вот эта женщина, может быть, Цветаева. Отчего вы не займетесь ее судьбой? А она придет домой и удавится. Кто будет виноват – вы? Елабуга?

Я не стала возражать, я подумала: милая Наталия Александровна, вероятно, вы правы – в данный момент. Вероятно, это могло случиться и в Москве. Или в Медоне. Но случилось – в Елабуге. И, как поется в одной хорошей песне

…начинается вновь суета,
Время по-своему судит…

И студент, которому, может быть, поручили «заняться Цветаевой», а, может, он сделал это сам, пишет в своем отчете, хранящемся на вашей кафедре: «Пора уже Елабуге, хоть частично, снять свою вину перед Мариной Ивановной Цветаевой, увековечив ее память». Он, скорее всего, в 41-м еще не родился, но чувствует себя виноватым. Так уж вышло. И Елабуге, верно, вечно нести свой крест, как булгаковскому Понтию Пилату вечно идти по лунной дороге…

Ранним утром, переночевав в толстостенной, как крепость, гостинице, я выехала в Казань. Я возвращалась из Елабуги. Там предполагались большие перемены – что-то грандиозное собирались строить.

Из этой Елабуги можно вернуться.

 Дом Бродельщиковых. Фото автора, 1982 год

 Старый памятник. Фото автора, 1982 год

Теперь на могиле установлен новый. Не лучше прежнего, на мой взгляд…


* В.Н.Орлов – литературовед, тогда главный редактор Большой серии библиотеки поэта, автор вступительной статьи к вышедшему в этой серии сборнику стихотворений М.И. Цветаевой «Избранные произведения».
** Марина Цветаева


Германии

Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам,
Ну, как же я тебя оставлю?
Ну, как же я тебя предам?

И где возьму благоразумье:
"За око – око, кровь – за кровь",
Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!

Ну, как же я тебя отвергну,
Мой столь гонимый Vaterland*,
Где все еще по Кенигсбергу
Проходит узколицый Кант,

Где Фауста нового лелея
В другом забытом городке -
Geheimrat Goethe** по аллее
Проходит с тросточкой в руке.

Ну, как же я тебя покину,
Моя германская звезда,
Когда любить наполовину
Я не научена, – когда, –

–От песенок твоих в восторге –
Не слышу лейтенантских шпор,
Когда мне свят святой Георгий
Во Фрейбурге, на Schwabenthor***.

Когда меня не душит злоба
На Кайзера взлетевший ус,
Когда в влюбленности до гроба
Тебе, Германия, клянусь.

Нет ни волшебней, ни премудрей
Тебя, благоуханный край,
Где чешет золотые кудри
Над вечным Рейном – Лорелей.

Москва, 1 декабря 1914

*Родина (нем.)
**Тайный советник Гeте (нем.)
***Швабские ворота (нем.)


Ratingen, 2002


Источник:  Зарубежные Задворки