August 11th, 2013

Елена Вишневская. Под счастливой звездой (стр. 3)

Оглушительный взрыв, и мощный шквал отбросил нас двоих в сторону. Комья земли хлестнули по лицу и голове. «Жива?» – крикнула я Тосе. – «Еще жива» – ответила она.
Совершив перекличку всей нашей бригады, мы решили перебраться на другую сторону балки в тень. Добрались туда не скоро и вновь припали к земле на добрые полтора часа. Наконец бомбардировщики исчезли окончательно. Мы подобрались потеснее друг к другу и обнаружили отсутствие Иды Виленской. Звали ее, искали, расспрашивали окружающих бойцов – тщетно. Ида исчезла. Так потеряли мы первого нашего товарища. Осталось нас теперь 9 человек.

Вскоре была объявлена атака, и наши мужчины ушли вместе с военными в поле. В опустевшей балке наступила тишина. Нина Сазонова, Тося и я сидели, прижавшись, друг к другу, и слушали отдаленный гул. Вернутся ли наши товарищи? Над нами стали пролетать мины. Характерный звук – будто откупорили громадную бутылку, потом завывание и дальний взрыв. Проходит час томительного ожидания, и вот балка постепенно заполняется возвращающимися людьми. Вот и наши, наконец-то! Один, другой, третий – все шесть! Живы и невредимы! Как мы дороги друг другу сейчас, спаянные общим несчастьем! Атака не дала желанных результатов, наше положение остается прежним.

Близится вечер. Очень хочется есть, ведь мы целые сутки без пищи. Я иду искать провиант. Пройдя по дну балки, вижу на одном из холмов генерала Михайлова со своим штабом. Говорю ему о нашей бригаде. Он дает мне в помощь адъютанта и велит передать Веньямину, чтобы он явился к нему. Хоронясь от летящих мин, мы с адъютантом набрали полные руки ящиков с консервами, сахаром и сухарями. Запыхавшаяся и довольная, я свалила эту драгоценную ношу у ног обрадованных товарищей. Веня тотчас же пошел к генералу. Не успели мы еще разобрать продукты, как он вернулся с сообщением: «Товарищи, нас берет генерал в прорыв со своей танковой бригадой! Все за мной!»

Бросая на ходу желанные продукты, мы почти бежим друг за другом через гущу бойцов под дну балки.

Гремит орудийный выстрел и вслед за ним начинается смерч пул, мин, бомб, снарядов. Это – начало прорыва. Мы попали в полосу огня – идти невозможно. Кто-то из наших кричит: «Ложись!» Я вижу, как идущие впереди меня Саша и Виктор стремительно припадают к земле. Ложусь на землю и я. Затем мы сползаем в окопы. Огонь усиливается с двух сторон. Стреляем из своих винтовок и мы. Немцев не видно, но они где-то здесь, недалеко, их пули свистят мимо нас, от их пуль вскрикивают и падают бойцы. Мыслей нет никаких. Осталось две задачи: беречь голову, и стрелять, стрелять, стрелять…

Сколько прошло времени, я не знаю. Огонь постепенно стихает. Уже можно слышать друг друга. В окопе со мной Саша и Виктор. А остальные наши? Да, верно, здесь же, рядом с нами! Мы оглядываемся – их нет. Вокруг нас бойцы в серых однотипных шинелях, и среди этих тысяч одинаковых фигур, где-то в неведомом для нас месте, наверное, находятся ушедшие от нас наши товарищи! Почему? Как это могло произойти? Возможно ли и нужно ли знать, кто виноват в этой катастрофе, в этом происшедшем страшном несчастье?
Мы оторвались от нашей группы, мы остались одни в окруженной Армии. Передовые части, наверное, уже прорвались, и наши товарищи, надо верить, находятся уже по ту сторону кольца.

В первый раз надежда покидает меня. "Что делать? Что делать?" – сверлит мозг этот вопрос.

Солнце коснулось своим краем верхушек холмов, скоро в балку спустятся сумерки, а с ними и враги. Холод пробегает по спине от этой мысли. Все живое движется к выходу из балки. Раненые и трупы остаются на месте. Идем в общем потоке и мы втроем – «артисты погорелого театра» – так в шутку иногда дразнят нас расшалившиеся дети, но сейчас от этих мыслей комок горьких слез подкатывает к горлу.

Как чудовищно нелепо происшедшее с нами!

«Сестричка, помогите!» – молят меня раненые бойцы. Я прохожу мимо страдальцев. Мне нечем им помочь. Вот и сумерки опустились. В полутьме все вокруг становится призрачным и изменчивым. В мрачном подавленном безмолвии, как за гробом любимого человека в бесконечной траурной процессии идем мы все по дну балки. Ни свою ли свободу хороним мы?

Копыта коней обмотаны тряпками, и они бесшумно, как тени, скользят то здесь, то там в массе людей. Все вокруг какое-то затаенное, настороженное и полное тревожной таинственности. Нет уверенности ни в будущем, ни в правильности нашего пути, ни даже в своем случайном соседе. Почему вот эти двое военных шепчутся друг с другом и постепенно отстают от нас? Почему вот этот командир, подозрительно оглядевшись вокруг, вдруг свернул в сторону и скрылся в разветвлении балки? В голову лезут самые неожиданные и странные предположения.

Нервы взвинчены, сердце полно недобрых предчувствий и тоски. «Виктор! Если появятся немцы, молю тебя, как друга, – убей меня» говорю я в отчаянии. "Ты сошла с ума!" – сурово отвечает он.

Взошедшая луна стелет под наши ноги широкую фосфористую дорожку, и сразу все вокруг делается четким и конкретным.

Тонкий свист пули прорезает безмолвие ночи и, взметнув руками, без единого возгласа падает на землю один из бойцов. Еще свист. Конь рядом со мной шарахается в сторону, сильно толкает меня и, выпуская узду из слабеющих рук, с него падает замертво командир. Еще и еще, то здесь, то там падают люди. Что это? Коварная, невидимая рука косит людей. Вражеский снайпер без промаха расстреливает свои жертвы. Он где-то здесь, впереди нас, схоронившись в черноте холмов.

Там вокруг нас, повсюду опасность, смерть. Мы прячемся в тень под склоны балки, но луна поднимается выше и безжалостно обнажает все пространство своим неумолимым светом. Тогда мы карабкаемся на холм, то поднимаясь на верхушку, то спускаясь к подножью. Усталые ноги отказываются служить, нестерпимо мучит жажда. Наш путь пересекает ручей, мы бросаемся к нему и тотчас же отшатываемся – он завален трупами.

Идем дальше – и вот вновь ручей! Вот так, припав потрескавшимися от жара губами к этим освежающим струям воды, закрыть глаза и лежать, лежать без мыслей, без тревоги на теплой земле! Если бы это было возможно! Мы так смертельно устали! Но нет, нельзя! Усилием воли мы заставляем себя оторваться от ручья, и вновь движемся вперед.
Вот, наконец, и выход из балки, перед нами расстилается поле. Куда идти? Никто не знает. Впереди чернеют хаты какой-то деревни, мы обходим ее стороной. Где немцы? Если бы знать это! Если бы до рассвета успеть выбраться из этой проклятой ловушки! Постепенно вся наша масса разбивается на группы.

Пересекаем поле, и вдруг столб осветительных ракет взлетает вверх справа от нас, мы шарахаемся влево, но и слева те же ракеты. Они остаются долго висеть над головой, как будто приклеены к небу, от них некуда деться. Некуда скрыться. Немцы вокруг нас – это несомненно.

Горизонт светлеет. Короткая летняя ночь, прошла, а мы ничего не достигли! Напрягаем последние силы, добираемся до прошлогоднего подсолнечника, сухие, высокие стебли которого густо покрывают большой участок поля. Идем в глубину этих зарослей и останавливаемся на дневной привал.

Мы изолированы от внешнего мира, от просторного поля, нам кажется, что мы в надежном укрытии и сможем, не замеченные немцами, пролежать здесь целый день, а ночью вновь в путь! И тут уж мы, конечно, доберемся до своих! Усталое тело жаждет отдыха. По совету Саши мы втроем отходим немного в сторону от всей группы, на скорую руку из тех же стеблей подсолнечника мастерим подобие шалаша, залезаем в него и мгновенно погружаемся в сон.

Я просыпаюсь от звука пролетевшего над нашими головами самолета, глаза слепит яркий солнечный свет.

Это наступил день 27-го мая. Вокруг тишина и все та же томительная неизвестность. Мы будем лежать так целый день до ночи.

И вдруг где-то совсем близко от нас раздаются резкие, отрывистые выкрики, затем пулеметная стрельба. Мимо нас через частокол стеблей пробегают согнувшиеся фигуры бойцов. Кровь холодеет в жилах. Немцы берут в плен нашу группу. Мы срываемся с места и тоже бежим. За нашей спиной все глуше и глуше раздаются выстрелы и крики. Мы одни, кажется, мы спаслись, можно выпрямится и идти дальше, но мы, как подкошенные, падаем на землю. В десяти шагах от нас страшным призраком через заросли подсолнечника проплывает черный громадный немецкий танк. Кончено! Здесь оставаться нельзя. Через несколько минут танк вернется сюда, сгоняя свою добычу, и нас постигнет страшная участь. Что делать?

Перед нами до горизонта ровное поле, а рядом – проезжая дорога. Нигде ни одной живой души. Нельзя медлить. Решаем пересечь дорогу и схорониться в несжатом хлебе. До него пройти надо всего, каких-нибудь шагов 200, не больше. Быстро пересекаем дорогу и уже делаем несколько шагов по полю, как вдруг, будто из-под земли, слева на дороге показывается автомашина, она мчится стремительно по направлению к нам. Что делать? Мы в чистом поле, схорониться негде, падать на землю бессмысленно. Не останавливаясь и не оглядываясь, в каком-то окаменелом упорстве, мы идем вперед, и только одна мысль отчаянно бьется в голове: «Остановится ли машина?»
Высокий звук ее мотора резко снижается и … затихает. Остановилась!

Меня нет, есть только моя спина, в которой сконцентрировались все нервы и все чувства. Мы продолжаем идти. Секундная тишина как хлыстом рассекается возгласом: «Хальт!» По инерции, передвигая потерявшими чувствительность ногами, мы делаем еще несколько шагов. Возглас: «Хальт» звучит грознее, требовательнее. Мы останавливаемся. Понимаем, что надо повернуться, но ноги приковывают нас к земле.

«Сейчас я увижу немцев» – проноситься в мозгу. Мы медленно поворачиваемся.

Минута, которой я так боялась, наступила!

Серая легковая машина стоит на дороге, и, высунувшись из нее, трое немцев: шофер-солдат и двое офицеров, застыв в напряженных позах с руками на кобурах, пристально смотря на нас.

Что это? Действительность или фантастическое сновидение? Почему нет во мне ни страха, ни отчаяния, ни растерянности? Нет во мне ни чувств, ни мыслей. Нет даже моего тела. Так бывает только во сне, когда видишь себя со стороны. Вероятно, это момент наивысшей напряженности, но мне кажется, что я предельно спокойна и безжизненно пуста.

Медленно, неотрывно глядя на немцев, мы приближаемся к ним. Слева – Саша, в середине – я, справа – Виктор. С каждым нашим шагом позы и лица немцев обмякают, руки сползают с кобур. Ведь мы безоружны.

Наверно, это командование, спешащее после тщательного утреннего туалета и завтрака на передовые позиции.

Один из немцев, тучный и розовый, с любопытством осматривает нас и спрашивает по-немецки: «Кто вы такие?» Знание немецкого языка у нас троих слабое. На днях именно Саша Корзыков сказал мне, как по-немецки слово: «артист, артист». Неожиданно для самой себя я отвечаю: «шаушпиллер». Глаза немцев округляются. «Куда вы идете?» Так же ровно и спокойно мой голос отвечает: «Домой». – «Где ваш дом?» Я отвечаю: «Москва». Только это дорогое, как имя матери, слово необходимо мне произнести.

Подобие изумления и даже какой-то растерянности сменяется улыбкой на жирном лице немца. Он достает портсигар и закуривает сигарету, снисходительно оглядывает нас. Безумно хочется курить. Недолго думая, говорю по-французски: «Дайте мне, пожалуйста, сигарету». Изумления немца нет предела. Торопливо и услужливо он подносит мне портсигар, зажигает спичку. «Ого, Вы говорите по-французски!» – наконец восклицает он. – «Да, я – актриса» – отвечаю я.

Окончательно придя в себя после такого странного диалога со мной, немец дает какое-то приказание шоферу, и, указывая рукой налево от нас, энергично произносит: «Сюда не идите, там стреляют, там вас могут убить, а идите сюда» – его рука указывает направо. «Там фронт…» – думаю я, – так вот куда надо было идти ночью!..» Немец привычным жестом отдает нам честь, садится в машину, хлопает дверца, из-под шин отъезжающей машины поднимается пыль, звук мотора постепенно затихает вдали.

Мы одни в безбрежном поле, светит солнце, тишина, нежно трещат кузнечики… Сон… сон…! Мы смотрим друг на друга, улыбаемся, я говорю: «Знаете, это какие-то не настоящие немцы… мне кажется, – попроси мы их – они взяли бы нас с собой на передовые позиции!» Мы делаем несколько шагов, пытаясь осмыслить положение. Еще дымится в моей руке немецкая сигарета, а оттуда, куда исчезла фантастическая автомашина, слышен торопливый треск приближающегося мотоцикла. Посланный за нами ариец в каске уже издали кричит нам: «Хальт» и, поравнявшись с нами, реально и ощутимо тычет в наши спины дулом автомата.

Все ясно. Нет никаких иллюзий. Фантастика кончилась.

За поворотом дороги виднеется деревня, и вот нас вгоняют уже за плетень первой хаты. На земле на завалинках сидят наши ночные попутчики, мелькают знакомые лица. Мы все – военнопленные.

Меня тотчас же уводят на допрос. На ходу я бросаю Виктору и Саше: «Буду говорить, как есть на самом деле! – они одобрительно кивают головой. Я вхожу в садик за хатой. Там стоит обеденный крестьянский стол с двумя длинными скамьями. За столом, склонившись над бумагами, фигура немецкого офицера. При моем приближении он поднимает голову и на чисто русском языке приглашает сесть. Мучает жажда. Прошу попить. Немцу прислуживает наш – Ваня. Он одет наполовину в немецкую, наполовину в красноармейскую форму. Приспособился… Приносит мне воды, не глядя в мои глаза. Офицер спрашивает: «Кто Вы? Зачем Вы на фронте?» Я так устала волноваться, что мне уже совершенно безразлично, верит мне немец или не верит, что мы актеры. Все равно уже нашу судьбу ничто изменить не может.

Он смотрит мой паспорт, мой служебный театральный пропуск, записывает мою фамилию. Вспоминает о Москве, где он несколько лет работал на одном из наших заводов, справляется, есть ли у меня семья, высказывает предположение, что моя семья в эвакуации. Он здорово осведомлен и хорошо ориентируется в обстоятельствах. – «Ваша семья, вероятно, в Азии или Сибири?» – «Да, – устало отвечаю я, – в Сибири». Тогда, сочувственно глядя мне в глаза, немец говорит: « Не огорчайтесь, осенью немецкая армия займет Сибирь, и Вы увидитесь с Вашей семьей». – «Что Вы сделаете с нами, – перебиваю его я, – расстреляете?» Он прижимает руку к сердцу и, умильно улыбаясь, говорит: «Что Вы! Мы, немцы, – гуманная раса. Мы не расстреливаем пленных, о нет! Вас сейчас накормят, затем пошлют куда-нибудь работать».

Он провожает меня до Виктора и Саши, бегло просматривает их документы, и нас троих, как проверенных, присоединяют к группе находящейся на лугу перед плетенью. Я передаю своим товарищам содержание моего допроса, и мы задумываемся. Саша произносит, не договорив: «Мягко стелют…»

Проходит час.

Постепенно к наше группе присоединяют новых допрошенных, а вокруг образовывается кольцо зрителей. Я – единственная женщина среди пленных и вызываю особый интерес. По моему адресу раздаются шутки и замечания немецких солдат, один из них даже фотографирует меня. И вдруг из глубины группы зрителей раздается неистовая русская брань и надсадно кто-то кричит: «Эх, ты, б…, ты чего пошла на фронт? Мы, мужики, обязаны, а ты – сволочь? Шпионка? Будешь висеть вниз головой, – тогда узнаешь, что такое фронт. Собаке собачья смерть!» – и вновь зловонная ругань завершает этот злобный выпад. На мгновение все застилается каким-то туманом, дурнота охватывает меня. Саша шепчет: « Лена, молчи! Не смотри в ту сторону! Успокойся!»

Начинается дождь. Зрители расходятся. Мимо нас на своих мотоциклах проезжает эсэсовцы, их лица жестоки и беспощадны. Мы молча стоим под проливным дождем и ждем своей участи. Двое конвойных ходят медленно вокруг нас и зорко следят за каждым нашим движением. Проходит еще один час, и еще, и еще…

Нас уничтожат, мы в этом не сомневаемся.

Только бы хватило сил до конца остаться в этом душевном оцепенении! Только бы не дать прорваться мыслям, чувствам, образам любимых, голосу жизни – всему тому, что заперто мною в глубине души!

Дождь кончился. Раздается окрик строиться в ряды. Мы безмолвно смыкаем руки в суровом прощальном рукопожатии. Саша, Виктор, я.

Новый конвойный, с автоматом и большой веревкой в руках кричит: «Лосс, лосс! – а мне чудится: – "Русь, Русь" – и вновь, как тогда при первой встрече с немцами, теряется ощущение реальности. Я вижу нас идущих в бредовом сновидении. –"Русь, Русь" – кричит немец.

Сейчас нас остановят, пуля войдет в мое сердце, и меня не станет. Но мы все идем и идем. Значит, не этот конвойный убьет нас.

На перекрестке дорог стоит пулемет. – "Из пулемета!" – проносится мысль. Но и мимо пулемета мы проходим.

Дорога ведет через поля. Впереди я вижу большие ветвистые деревья. У конвойного в руке жгутом связанная веревка. И тут все существо пронизывает беззвучный вопль ужаса: «Нас повесят, по-ве-сят!» Я вижу деревья, которые ползут на нас, я вижу их узловатые, страшные ветки. Вот они совсем надвинулись на нас. Смертельная дурнота мутной волной поднимается к горлу, я, наверное, сейчас упаду. Время останавливается.

Но что это? Деревья проплыли мимо. Я дышу, я иду, я вижу солнце, жизнь возвращается ко мне. Смерть прошла. Нас куда-то гонят. Жить! Жить! Мы будем жить!

Первый привал у колодца. У меня нет никакой надежды напиться. Стою и смотрю на свалку людей, вырывающих друг у друга котелок. Конвойный подходит ко мне и говорит: «Катынка, ком хиер!» Почему Катенька? Имя моей дочери! Какое скорбное совпадение! Я иду за конвойным. У колодца он берет этот котелок, наполняет водой и дает мне напиться. Может быть, он оставил в Германии свою невесту, сестру? И сейчас вспомнил о ней?

Затем вновь строй и дальнейший путь. Проходим деревни. Крестьянки выносят хлеб. Нам троим, не достается. Мы слишком подавлены, чтобы бороться за свой желудок. К вечеру входим в какую-то деревню. Вероятно, пройдено больше 20 километров. Ноги распухли, с трудом двигаются. Конвойный спрашивает меня кто я, задает еще какие-то вопросы, но я не понимаю его. Он с любопытством смотрит на меня и ведет всех нас к избе.

В сущности, это беспечный и даже добродушный малый. За целый день он никого из нас не ударил, даже редко покрикивал свое «лосс!» Свистел, перекликался со встречными солдатами. Своим поведением он скорее похож на пастуха, чем на конвойного. Для него мы – стадо.

В избе для нас троих места не оказалось. Мы остались на завалинке. Выдали хлеб. Он исчез в поспешных жадных руках. Саша пытался урвать для меня, но безрезультатно! Взошла луна. Виктор нашел какой-то сухарь в кармане, тщетно убеждал меня съесть его. Я слишком устала. Устроилась на деревянной крыше погреба. Двое часовых, ежась от ночной прохлады, как тени, беспрерывно кружили вокруг нас. То проваливаясь в сон, то вновь просыпаясь, я была в полуобморочном состоянии.

Наступил рассвет 28-го мая.

Раздался окрик строиться в ряды. Я поднялась и от резкой боли в диафрагме вновь упала. Видимо, болело солнечное сплетение. Немудрено. За четверо суток выпало достаточно потрясений, нервы не выдержали. Как я пойду? Судьба опять сжалилась надо мной. Впереди нашего строя появилась тачанка, запряженная лошадью. Конвойный вновь произнес: «Катынка!» И вот я уже сижу на тачанке рядом с возницей, возглавляя всю группу военнопленных. Саша и Виктор в первом ряду сразу за моей «колесницей». – «Сестричка, хотите сахару?» – спрашивает возчик – наш боец. У меня во рту горечь полыни. Я протягиваю руку. Боец достает из кармана странный кусок грязно-бурого цвета. Сахар в крови. Все равно. Чувство брезгливости потеряно. Сахар и чья-то кровь как будто подкрепляют меня.

Вновь дорога. Поля. Зной украинского солнца. Навстречу немецкий обоз, и восклицание оттуда: «Вайб, фрау! Вайб!…», восклицания то насмешливые, то веселые, то удивленные, то злобные. Они хлещут меня. У меня чувство, что я прохожу сквозь строй под ударами. Обоз проехал. Передышка. Появляется новый, и вновь то же испытание. Всякий раз, когда я вижу приближающихся встречных немцев, я вся сжимаюсь. Моя «колесница» превращается в своеобразный эшафот.

В середине дня мою тачанку остановила группа офицеров. Они что-то спросила нашего конвойного, он ответил, и затем позвал меня «Ком, ком!» Мне стало не по себе. Зачем меня зовут? А вдруг всех отправят дальше, а я останусь здесь одна? Что еще готовит мне судьба? Офицеры спросили меня кто я такая, зачем была на фронте. Как умела я им ответила. Они ткнули свои носы в мой паспорт и… отпустили меня. Не чуя по собой ног, я пошла обратно к своей группе, к Виктору, к Саше.

«Хальт!» – сказал конвойный, и, шкодливо улыбаясь, снял с моей головы кожаный шлем, торопливо засунул его в свой карман. Мой шлем ему приглянулся. «Хорошо еще, что не убил меня! Черт с ним!» – подумала я. Так за кружку воды, за «катынка» и тачанку я расплатилась своим шлемом.

Наш путь продолжался еще два часа, а затем был объявлен привал. Конвойного мы больше не видели, тут закончилась, очевидно, его миссия. Мы влились в толпу военнопленных, расположившись на отдых.

Здесь жизнь била ключом. Многие из окружавших нас стирали свои портянки в громадной луже, переобували натруженные ноги, перебрасывались отрывочными фразами со своими товарищами. И если не видеть их похудевших от усталости и горя лиц, если б не видеть их глаза, полные смятения и безнадежности, можно было бы подумать, что это обычный отдых наших бойцов. Если бы не видеть!

Новые и новые группы присоединялись к нашей массе. Плен! Все они, все мы – в плену! Как это вынести? Как понять эту новую страшную реальность?

Все то, что я замкнула в своей душе, прорвалось, и я вдруг захлебнулась волной воспоминаний о моей вольной жизни, о любимой семье, о друзьях. Мне хотелось, кричать, выть по-звериному. Боль разрывала меня. Это была смертельная мука, отчаянье, тоска. Я не кричала, но меня всю корчило. Помню, Саша и Виктор совали мне какие-то кусочки сухарей: «Елена, ешь, ты должна есть, иначе погибнешь», но пена шла из моего рта, я задыхалась от рыданий, я не могла совладеть с собой.

Потом, постепенно придя в себя, я с Сашей и Виктором пошла искать воду, но ее нигде не было. Тогда, зачерпнув поднятой с земли каской какую-то зеленую жидкость из окопа, я напилась настоем из чего-то ржавого и горького. Кто знает – может быть, в окопе под этим слоем воды лежал мертвец!

Отсюда мы пошли общим потоком пленных в сборный лагерь, в село Алексеевку.

Алексеевка! Кто из нас мог знать тогда каких-нибудь три недели назад во время ужина и интересной беседы с командным составом артиллерии, что вернемся мы в Алексеевку уже не гостями, а рабами! Осталось до нее еще километров 15. Поля вокруг дороги были усеяны трупами и тяжело ранеными. Жестокий был бой на подступах к ней.

Вот одна из картин, навсегда врезавшихся в мою память: широкий тракт, по нему медленно движутся массы сгорбленных, измученных пленных, кое-где виднеются немецкие конвойные. На обочинах дороги – стоны умирающих, разбитые танки, исковерканные орудия. Светит солнце, земля– как камень. Украина, цветущая, наша родная, ты ли это? Все вокруг измято, сожжено, уничтожено! Вялый ветер иногда пробежит по полям, подхватит письма, советские деньги или ненужной лаской коснется мертвых кудрей тех, кому не поднять уже своих славных голов, и вновь все недвижно. Только поток пленных движется, движется нескончаемо и обречено по раскаленному тракту. Навстречу нам в клубах пыли немецкая машина, на ней стоят трое немцев и палят из автоматов во все стороны. При их приближении с земли поднимается богатырская фигура нашего командира, вижу его лицо, искаженное болью, он тяжело ранен, он почти мертв, но его глаза вспыхивают последним огнем сопротивления, борьбы, ненависти, огнем жизни. Он что-то кричит немцам, слов не слышу, но знаю, что это проклятья. Автоматная очередь прекращает его мучения.

Я не хочу жить. Почему не в меня стреляли немцы? Такая жизнь хуже смерти.

Долог томительный путь. Силы меня покинули, воля сломилась. Я часто падаю на землю, теряя сознание, тогда Саша и Виктор стоят надо мной, ждут, когда я приду в себя и мы вновь потащимся дальше. Иногда из встречных немецких машин несутся злорадные выкрики победителей: "Ага! Фронт ист гут?", –и улюлюканье, и язычный смех.

Нас обгоняет санитарная машина. Мои товарищи решают остановить ее и помогают мне подняться в машину. Она доставит меня в Алексеевку, пешком вряд ли я дойду. "В лагере найдем друг друга" – кричат мне вслед мои друзья. Эта фраза была последней.

Машина полна раненых, острый запах крови и гниения мутит меня, некоторое время я терплю, сдерживаю подступающую тошноту, но, когда уже делается невмоготу, прошусь сойти с машины. Меня высаживают. Мне дурно. Валюсь на землю. Лежу, пока окрик очередного конвоира не заставляет меня подняться на ноги. Надо идти. Саша и Виктор остались где-то позади. Я успела отъехать от них километра на 2-3.

То падая, то вновь бредя в гуще пленных, я продвигаюсь к Алексеевке. Какой-то боец, помню, взял меня под руку и зашептал: "Сестричка, а Вы дойдете до Алексеевки, снимите форму, может, Вам кто-нибудь даст переодеться, и идите на деревни Зеленая, Красная, а там можно перебраться к нашим". Я силюсь запомнить названия деревень, но они расплываются в моей ослабевшей памяти. Сколько прошло времени – не знаю.

Солнце стало приближаться к земле, показались первые хаты и огороды, на которых работали крестьянские девушки. Последним усилием я дотащилась до огорода возле дороги, и упала без сознания.

Пришла в себя от звука голоса и руки, тормошащей меня. Надо мной стояла девушка и настойчиво повторяла по-украински: "Та, вставайте, та идите до хаты". Я встала и пошла за ней. "Та кидайте шинэль" – добавила она. Я выронила из рук шинель и, не оглядываясь, не прячась, на виду у немцев медленно пошла по огородам к ближайшей хате. Видели ли меня конвойные? Подумали ли они, что я пошла напиться? Не знаю, ничего не знаю, но меня никто из них не окликнул, не остановил, не толкнул обратно в поток пленных.

Я вошла в хату. Хозяйка, пожилая женщина с белым от страха лицом подняла свои руки над головой и стала отмахиваться от меня как от призрака: "Та, идить вид мэнэ, та идить, ой, горенько?!" – умоляющим шепотом повторяла она, а я быстро стягивала с себя свое военное платье и, бросая ей ватник, платье, сапоги, тоже лихорадочно шептала: "Скорее, скорее, давайте мне, что у вас есть!"

Видя, что со мной ничего не поделаешь, женщина одним махом подхватила мое обмундирование, бросила его в сундук, а в моих руках оказались ситцевая юбка, крестьянская кофточка, черный дряхлый жакетик и дырявые мужские ботинки. Переодевание заняло секунды. Выталкиваемая из хаты перепуганной хозяйкой, я вышла на воздух.

Кто сказал, что я не хочу жить? Я сама? Я ли это была? Да! Я! Я – больная, бессильная, я сейчас я здорова, силы вернулись ко мне. Я, как после смертельной болезни, впервые вышла на воздух. Еще кружится голова, еще неуверенно ступают мои ноги, еще не совсем ясно помню, что сейчас произошло. Но я, кажется, спасена.

Стою на краю дороги, мимо меня плывет поток, из которого я только что вырвалась, поток людей, потерявших свободу…

Я уже в стороне, не в нем.

Всматриваюсь в лица, ищу среди них Виктора и Сашу. Их нет. Одна из крестьянок, вскрикнув, бросается в гущу пленных, рыдая, обнимает одного из них. Брата ли, мужа ли своего увидела она?

За моей спиной тихий голос: "Та идить до нас, бэрить тяпку, копайте землю, та не стойте тута!"

Милые, родные девчата, я не знаю ваших имен, я не помню ваших лиц, но пусть цветет ваша жизнь полным счастьем на свободной, возрожденной ныне Украине!

А в 1969 году в февральском номере /№2/ журнала "Театр" я прочла очерк Н. Жегина "Первая фронтовая". На странице 66-ой со второго раздела очерка идет описание работы моей концертной бригады на фронте и дальнейшие судьбы ее участников. Собраны материалы архива ЦТСА и воспоминания Н. А. Сазоновой и В. Я. Кручинина.

В нескольких местах мои товарищи упоминали обо мне. Последняя фраза такая: "В деревне их присоединили к большой партии пленных, сидевших вдоль улицы на траве. ЛЕНУ ВИШНЕВСКУЮ УВЕЛИ /стр.70/. Эта статья и советы друзей подтолкнули меня продолжить воспоминания о моей судьбе военного времени...

Итак, деревня Алексеевка, 29 мая 1942 года.

Некоторое время я проработала с девушками на огороде, с каждой минутой делаясь все сильней и здоровее. Окончательно поверив в то, что я вырвалась из плена, решила пройти к лагерю, куда сплошной, густой массой продолжали без остановки идти наши пленные. Я надеялась увидеть Сашу и Виктора. Но двинувшись к лагерю и далеко не дойдя до него, я поняла, что моя затея наивна и безрезультатна. Над тем местом, где располагался этот гигантский лагерь, до самого неба стояла пыльная завеса и, как морской прибой, слышался гул многотысячной толпы. Крестьянки, возвращавшиеся оттуда, остановили меня, сказали, что близко к лагерю не подпускают.

Я вернулась в деревню. Переночевала у добрых людей. Утром их девочки проводили меня на шлях. Помню, в благодарность за их приют я подарила им свой старинный бисерный кошелек. Вложила в него свой московский адрес, чтобы они написали обо мне в Москву маме, когда наступит возможность это сделать.

Но… они не написали, может быть, не остались в живых…

А я вспомнила сердечные советы пленного бойца и пошла в деревню Красивая. Пришла туда. Узнала хату, в которой наша бригада недавно ночевала. Вышла хозяйка. Бог мой, как все за эти дни переменилось. Перевернулась вся жизнь! У хозяйки квартировали румынские солдаты. Она не проявила ни малейшего сочувствия к моей судьбе, была озабочена своими новыми постояльцами, однако дала мне кусок хлеба и напиться.

Вскоре, по приказу какого-то энергичного дяденьки, вероятно, старосты я, получив лопату, пошла в числе группы крестьянок зарывать трупы наших военных.

Лил обильный дождь. Пришли на знакомое место. Это была та самая лужайка у речушки, на которой несколько дней назад мы провели так радостно целый день в блаженном отдыхе. Сейчас ее трудно было узнать. Где ее зелень? Где цветы? Растерзанная, искореженная, израненная разрывами бомб и снарядов земля. В глубоких рытвинах застряли тачанки, пулеметы, рядом с ними туши волов, запряженные в орудия, и тела убитых воинов. Страшное зрелище.

На спине лежал мертвый командир. Мы подняли его, чтобы опустить в могилу и из его кителя выпало письмо. Мы прочли его. Писала его мать, что сынишка его здоров, что вся семья ждет его с победой домой…

Это было 30-е мая – день моего рождения. Исполнилось мне 35 лет.

Весь этот день я зарывала трупы, и мои слезы смешивались с каплями дождя. Ночь прошла тревожно. Женщины спали на полу вповалку, тесно прижавшись друг к другу. Среди них спала и я. Несколько раз приходил ночью румынский солдат. Женщины прогнали его. Кое-как дождались мы рассвета, и утром я пошла дальше к фронту, только к фронту!

Я шла пыльными, однообразными дорогами. Они были почти безлюдными, редко появятся вдали одна-две фигуры и молча пройдут мимо меня. Население ушло из прифронтовых деревень или было выведено немцами, а сейчас после боев, постепенно начинает возвращаться в свои деревни. Многие найдут только груду пепла на месте родного дома. Я видела сожженные деревни. Стоят на пепелище только русские печи, над ними трубы, и это все, что осталось от селения. Иногда пробежит между развалин осиротевшая, одичавшая кошка, да валяется в стороне какой-нибудь уцелевший предмет хозяйства.

Не помню, как и где, но встретилась в пути я с группой молодых девчат, разговорилась с ними, поняла, что они бывшие медсестры. Так же, как и я, они попали в окружение, избежали плена и сейчас шли к фронту. Я присоединилась к их группе.

Елена Вишневская. Под счастливой звездой (стр. 4)

На одном из перекрестков сельской дороги встретился нам по виду крестьянин с палкой и мешком за плечами, бородатый человек лет 50-ти. Мы спросили его, в каком направлении находится деревня Гаражовка. А на мой вопрос, куда он держит путь, вдруг неожиданно широко, добродушно улыбнулся и звучно, с большим чувством произнес: "И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать, но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать".

Я была потрясена тем, что он как будто угадал во мне человека, причастного к искусству, способного чувствовать язык поэзии. Долго я смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Кто он? Сельский учитель? Партизан? Художник? Не знаю. Но необычность этой встречи взволновала меня. Какое мгновение! Война, чужие дороги, неведомое будущее, все вокруг враждебно, страшно, и вдруг – поэзия Пушкина из уст прохожего, возникшая как привет друга.

Дороги, дороги, поля… а вот и холм. Мы поднялись на него и остановились, потрясенные.

Вся земля была покрыта телами убитых, мы медленно спустились с холма в долину и пошли, в великой тишине, мимо тех, кто отдал свою жизнь. На холме – командир. Казалось, он спит, лежа на спине и раскинув в стороны руки. Вот девушка, она в военной форме, на шее цветной шарфик. Ветер шевелит его концы и завитки светлых волос. Молодая, красивая… Возле сгоревшего танка два обугленных танкиста, их динамичные, трагические позы говорят о страшных предсмертных муках.

Мы онемели от всей этой картины. Скорбь сжимала горло. Молча мы вышли из этой долины смерти, и не скоро обрели дар речи.

Почему же тела только наших воинов там лежали? А где же трупы немцев? Ответ мог быть только один: после боя немцы зарывали трупы своих воинов, а наших должно было хоронить местное население. Создавалось впечатление, что немецкая армия не несет потерь.

А вот возле дороги – перевернутая автомашина, из которой вывалилась целая гора медикаментов, ваты, бинтов, а рядом, наполовину погруженное в глубокую лужу меховое одеяло. Я оторвала кусок от него, и эта коричневая овчина в дальнейшем так хорошо служила мне. На ней приходилось и спать, и укрываться ею. Я пронесла ее через все мои скитания, и даже впоследствии, уже в Москве, сшила из нее себе зимнюю шапку.

Многие вещи таят в себе сложнейшие биографии.

Мы шли в Гаражовку. По слухам, там близко фронт. С нами плелась маленькая собачка, пристала по дороге. Она придала нашей группе домашний характер. У одной из девушек нашлась какая-то потертая бумажка с немецкой печатью. Наш беспечный вид и эта печать сделали свое дело. Безграмотный румын, охранявший вход в деревню, поверил, что мы ходили искать пропавшую корову и возвращаемся домой. Пропустил нас. Как помню, там две деревни – Большая и Малая Гаражовка. Одна продолжала другую и заканчивалась рекой Донец. Кое-как мы расселились по хатам у добрых людей. Не вдруг это и не просто было, но все же удалось. Затаились. Старались поменьше попадаться на глаза местным жителям. К счастью, староста в момент нашего прихода отсутствовал.

Хозяйку, приютившую меня, звали Мария Бурова. Муж ее был на фронте, она жила одна с двумя детьми – мальчиком лет девяти и годовалой девочкой. Делила со мной последний кусок хлеба и не побоялась дать мне приют и ночлег. В благодарность я нянчила ее дочку и помогала по дому. Сойти мне за украинскую крестьянку было трудно. Говорила я по-местному плохо, а когда Мария попросила растопить печь, обнаружила полное свое неумение. Конечно, она поняла, что я городская, но не досаждала вопросами. Вероятно, догадалась, что я одна из тех, кто попал в окружение.

Изба Марии находилась в центре деревни. По утрам я брала на руки ее дочку и выходила с ней на улицу погулять, а сама разглядывала расположение деревни, пыталась подойти поближе к реке, но всегда румынский часовой гнал меня обратно. К реке подходить не разрешалось, а как раз она притягивала к себе всех нас.

Деревня стояла на пригорке, под ним расстилался прибрежный луг, а дальше, прикрытая деревьями, была желанная река. За рекой Донец в лесу находились наши части. Все убеждало в этом: и усиленная охрана берега, и застывшая фигура румынского офицера, прильнувшего к полевому биноклю, когда ежедневно, спрятавшись за стволом ивы на краю деревни, он часами наблюдал за лесом, и ежевечерние выстрелы румын в том же направлении, а особенно случай, невольной свидетельницей которого я однажды оказалась.

Гуляя с девочкой, вдруг услышала крики, выстрелы. Смотрю, по лугу о деревни бежит к реке наш военный. Его белая рубаха распахнута на груди, рукав порван, похоже, он силой вырвался из чьих-то рук. Бежать за ним румыны не решились, их пули его не достали. На моих глазах спасался человек и, вероятно, спасся. Хотелось верить, что он благополучно переплыл реку и вернулся к той жизни, о которой мы непрестанно мечтали. Вероятно, так и было.

Вечером я рассказала об этом случае своим попутчицам. Две из них, шустрые, бывалые девчонки, приняли решение ночью переправиться через Донец. Предложили мне присоединиться к ним. В то время я едва умела держаться на воде и быстро выбивалась из сил. А ведь предстояло в одежде бесшумно переплывать речку, ширину которой нам не удалось установить. Эти обстоятельства порождали неуверенность. В самом деле, одно мое неловкое движение, малейший шум (а он был неизбежен при моей неподготовленности) мог завалить весь план. Я могла крепко подвести девчонок. Схваченные румынами, они понесли бы суровое наказание. Видя мои колебания и узнав их причину, они категорически отказались брать меня с собой. Я не могла винить их за это.

Наступила ночь, я часто просыпалась, думая о затеянном, желая его осуществления. Утром у колодца я услышала разговор двух крестьянок. Одна сообщала другой, что ее жилички внезапно исчезли. Вечером легли спать, а утром их не оказалось. Куда делись – неизвестно!

Я-то знала, куда они делись! Больше мы их не видели. По-видимому, они перебрались к нашим. Как я им завидовала! И как ненавидела себя! Их пример послужил толчком к действию, придал всем оставшимся решительности. После тяжелых раздумий я созрела для безоговорочного риска. Договорились следующей ночью собраться в ближайшей к реке хате и оттуда переправляться через Донец. Разработать план действий не было возможности. Мы не имели сведений, в каких точках расположены на лугу окопы охраны, но что они существуют там, мы знали. Через луг предстоит ползти до реки. Место открытое, спрятаться негде. Все эти обстоятельства усиливали опасность. Но отказать от намеченного было уже невозможно.

Наступил вечер. Я собрала свой узелок. Простилась с Марией. Она все поняла. В темноте удалось благополучно проскользнуть к месту сбора. В полутемной хате, кроме нас, были какие-то мужчины, по-видимому, переодетые красноармейцы. Обстановка была весьма напряженная. Хозяйка выпроваживала всех нас, боясь проверки, мы не дождались полной темноты. Наконец, еще не зная, с чего начать и что предпринять, мы вышли из хаты, и тут же я услышала из-за леса отдаленный, постепенно усиливающийся рокот приближающегося самолета. Вот он смутно обозначился над верхушками прибрежных деревьев. Мы узнали наш самолет, "кукурузник".

Какая паника началась у румын! Они высовывались из своих окопов, как суслики из нор, что-то кричали друг другу, палили их винтовок в воздух. Мы, как зачарованные, смотрели на самолет. На бреющем полете он пересек луг и скрылся за деревней. Невозможно передать чувства, переполнявшие нас. Это была и радость встречи, и горечь разлуки, и смятение, и растерянность, все вместе в один этот миг. А надо было не переживать, а действовать! Действовать! Ведь наступил момент для осуществления нашего замысла. В шуме выстрелов надо было проскользнуть на луг, припасть к земле и поползти к реке. Но момент для действия был упущен. Румыны овладели собой, заметили нашу группу в недозволенном месте, и повелительными криками погнали нас обратно в деревню. Пришлось подчиниться.

Я не решилась постучать в свою хату, залегла в сарайчике на земле, и, конечно, всю ночь не сомкнула глаз, наша неудача не давала мне покоя.

Утром увидела взволнованную Марию, она шепнула, что по деревне начался обыск. Приехавший староста ведет по хатам румын и вылавливает всех, кто пришел после окружения в Гаражовку.

Я вырвала из своего паспорта листок со штампом "Москва, Центр, Театр Красной Армии", спрятала его в узелок, смастерила подобие прописки в городе Харьков (дескать, я из этих мест), и тут пришли и арестовали меня.

Всех нас загнали в одну большую хату, вероятно, бывший клуб, и начали составлять списки. Мой изуродованный паспорт не вызвал осложнений: у других не было и такого. Я посмотрела вокруг. Оказывается, человек сорок собралось за эти дни в Малой Гаражовке. В мужчинах угадывались переодетые красноармейцы, в женщинах – медсестры, радистки, связистки… Бросалось в глаза ярко-красное платье одной из них. Это была полная, коротко стриженая блондинка, фигура которой была искажена зрелой беременностью. Ее кричащее платье, казалось, было наспех сшито из первомайского стяга, и резко выделялось на фоне серой толпы, неумолимо подчеркивая то состояние организма, которое обычно женщины стараются маскировать. Трудно было понять, как в таком положении эта женщина среди нас, то есть среди тех, кто был на фронте, попал в окружение и пришел в Гаражовку, чтобы вырваться с оккупированной территории.

Нас вывели под конвоем из хаты. В толпе жителей стоявших на улице мелькнуло лицо плачущей Марии. Добрая женщина, вероятно, провожала нас на расстрел. А нас отгоняли в тыл, значит, румыны ждали наступление Красной Армии! Как тяжко было нам удаляться от линии фронта!

На привале была раздача хлеба. В стороне от нашей группы я заметила румынского офицера, который задумчиво разглядывал нас, небрежно опершись на соседний плетень. Изящная фигура, тонкое лицо, щегольская форма и стек в руке, которым он слегка похлопывал по своим высоким ботинкам, все это было таким контрастом с тяжелой, полной горя и лишений военной действительностью. Я украдкой наблюдала за ним. Поза офицера беспечная, как на приятной прогулке, но выражение лица задумчивое и даже с оттенком печали. Он смотрел на нас, изучая, и как будто жалел нас, испытывал сочувствие к нашей беде, и вдруг, задержав свой взгляд на мне, жестко подозвал к себе. Я подошла. Он взял мою руку, перевернул ладонью вверх, внимательно посмотрел на нее и как бы про себя сказал: "Интеллигент!" Вот оно что! А я то думала, что замаскирована блестяще!

Потом был длинный путь до вечера. В темноте нас загнали на ночевку в амбар, уже наполовину заполненный людьми. Тут я и встретила тех молодых женщин, которые сделали мне много добра, и с которыми я некоторое время была тесно связана узами дружбы. Прошло 30 лет с тех пор, но благодарные воспоминания о них не тускнеют.

Не помню, с каких слов началось наше знакомство. Знаю только, что после бессонной ночи в амбаре, где рядом со мной легла на земляной пол та самая, замеченная мною Мария в своем нелепом красном платье, прошептавшая мне на ухо всю ночь воспоминания о своей громадной фронтовой любви, от чего мне делалось душно, и жалость к Марии смешивалась с чувством брезгливого раздражения.

Наконец, наступило утро. Мы вышли на солнечный воздух, чтобы идти под конвоем дальше в тыл, и тут я обратила внимание на двух девушек. Держались они в стороне от других и деловито о чем-то тихо переговаривались. Оценивающими взглядами время от времени они охватывали окружающую их толпу. Одна– высокая, статная, черноглазая красавица, брюнетка лет 18-20, типичная "Наталка-Полтавка". Другая – маленькая, подвижная блондинка, неяркой внешности, постарше первой. В пути они оказались рядом со мной. У нас возник нащупывающий друг друга разговор. Выяснилось, что я тоже была ими выделена из общей массы, и не случайно они приблизились ко мне.

Обе они были в каком-то активном, приподнятом состоянии, что так контрастировало с общей тупой подавленностью. Выражалось это в их шутливом, доброжелательном разговоре со мной. Я не сразу им открылась, так же, как и они мне. Но на мой вопрос: "Кто вы?" – маленькая блондинка, загадочно улыбнувшись, ответила: "Артистки". Сразу можно было понять, что это вымысел, в который она даже не пытается заставить меня поверить. Я насторожилась: "Уж не разгадала ли она, кто я?" Но вскоре поняла, что нет, ответ блондинки возник просто как уклончивая шутка. Однако выбор именно этой профессии показался мне знаменательным, и повысил мой интерес к нашему сближению.

Маленькая назвалась Надей, высокая – Пашей.

Всех нас румыны расселили по нескольким деревням без права самовольного ухода в другое место. Втроем мы попали в хату гостеприимных, хлебосольных стариков – мужа и жены. Мы сели за стол, на котором были холодное молоко, хлеб, гора горячих вареников с творогом и даже густая сметана. Не сон ли это? Ночевали на сене, покрытом чистым рядном. Вместо хозяев днем мы работали на свекольном поле. С непривычки я доходила до полного изнеможения, но вкусная, обильная пища быстро восстанавливала силы. Так продолжалось дней пять, и вдруг оборвалось.

Неожиданно с маленькими детьми и ручной тележкой, нагруженной вещами, к ним пришли родственники из Харькова! Наше блаженство кончилось. Переселили нас по два человека к другим хозяевам. Меня разлучили с Надей и Пашей, и попала я в общество Марии к старику-бобылю. Скупой ли, бедный ли, но кормил он нас только хлебом и молоком. Был, как немой, ни слова мы то него ни разу не слышали. По-видимому, очень досаждали мы ему своим принудительным присутствием, не знал он, как избавиться от нас. Не так уж, видимо, была нужна ему моя работа в поле, как желал он с нами расстаться.

Эти дни вспоминаются мне как унылые, безнадежно-тоскливые: не в том дело, что я очень уставала и жила впроголодь, а в том, что моя сожительница была всегда унылая, жалующаяся на свое тяжелое положение женщина, претендующая на то, чтобы мы ее спасали, требующая от нас каких-то безотлагательных действий. Она доводила меня до отчаяния. Ей действительно было тяжело и страшно в таком положении оставаться на оккупированной Украине. Я это понимала. Но и всем было несладко. Перспектива перебраться через линию фронта далеко отодвинулась от нас. Мы были заперты в этой деревне. Требовалось какое-то время, чтобы разобраться в создавшейся ситуации и снова начать действовать. А Мария, взваливая на меня груз своих переживаний, была бесцеремонна и эгоистична. Сожительство с ней было для меня моральной мукой. Каким мрачным контрастом была она по сравнению с Надей и Пашей!

Так прошло недели две. Немцы не выпускали нас из деревни. С темнотой все затихало, ходить по улице не разрешалось, за нарушение – расстрел.

Тем не менее, все взвесив и кое что разузнав, мы собрались бежать, догонять удаляющийся фронт. Помню, как наметили одну из ночей. Бесшумно прокрались в комнату, где спал хозяин, взяли краюху хлеба, вылезли из хаты через окно. Впереди под луной белела дорога и плотина. Вдруг полное безмолвие и тишина. Как в холодную воду, бросились мы бежать по дороге. От страха душа ушла в пятки. Перебежали плотину, вошли в тень кустарника. Ждали долго Надю с Пашей, но они не пришли. Мария уговаривала меня бежать из деревни вдвоем, но я не согласилась. Надо было возвращаться. Уже не было пережитого страха, а только подавленность и усталость. Опять дорога и плотина, освещенные луной, через окно влезли в хату, положили на место краюху хлеба и легли спать на свой жесткий топчан. Днем узнали, что в ту ночь у хозяев Нади и Паши кутили староста и немцы. Выйти моим подругам к условленному месту было невозможно.

Так сорвался наш побег.

По полученным сведениям, фронт отошел далеко, вторично рисковать нам не было смысла, да к тому же через 2-3 дня всех нас и отпустили. Свобода пришла тогда, когда ее уже нельзя было с успехом воспользоваться.

Мы вышли из деревни группой человек девять-десять, и вскоре решили остаться втроем, отделиться от остальных, т.к. считали, что любое мероприятие обречено на провал при подобной численности. Собрали всех, объявили о своем решении и ушли. Вдогонку сыпались на нас проклятья Марии, обвинения в измене и даже в том, что мы, вероятно, собираемся остаться с немцами и служить им.

В садах Украины поспевает вишня, лето в разгаре. На пригорке возле дороги сидим мы – Надя, Паша и я. Со стороны может показаться, что мы местные крестьянки, такова наша одежда. Сидим и мирно разговариваем, но это только видимость. Мы ведь ряженые, мы в пути, нам нужно перебраться через линию фронта. Шли целые дни, Устали. Вечереет. Хочется сближения.

Вот тут мы, наконец, и открываемся друг другу. Надя – разведчица, Паша – связная.

Самолет доставил Надю на оккупированную Украину. Ночью она благополучно приземлилась на парашюте в лесу, пошла к сброшенной рации, но услышала голоса. Рация была обнаружена немцами. Наде удалось уйти незамеченной. Где-то в заранее условленном месте ее встретила Паша, являвшаяся связной и проводником. Вместе они пошли к линии фронта. По дороге их задержали румыны, погнали в тыл и, так же как и меня, поместили на ночлег в тот амбар.

Я рассказываю о себе. Читаю им свой фронтовой концертный репертуар. Мы полны решимости идти и идти, пока не переберемся к своим. Ведь наши близкие ждут нас.

Но скоро вернуться нам не удалось, а сколько было попыток! Приближались к фронту, иной раз совсем были у цели, но неизменно румыны, державшие передовые линии, отгоняли нас в тыл. Много дорог прошли мы вместе. Паша знала эти места и уверенно вела нас от деревни к деревне. Обе молодые женщины очаровали меня своим обаянием, оптимизмом и сердечностью. Меня восхищала находчивость Нади. Она не раз выручала нас из опасных положений. А ее способность быстро налаживать контакты с людьми была просто поразительной.

Вот пример: один раз мы благополучно прошли через какую-то деревню, но у самого выхода из нее дорогу нам преградил подвыпивший староста, стал расспрашивать, откуда и куда мы идем, а потом вдруг, внезапно изменившись в лице, в панике завопил: "На помощь! Партизанки! Партизанки! Держи партизанок!" Мы пытались успокоить его, но наши объяснения его не останавливали. Вцепившись в нас и продолжая звать немцев, он был в невменяемом состоянии. Что делать? И тут я стала свидетельницей таланта Нади. Спокойно, вразумительно и тихо она стала объяснять старосте его ошибку, ловко экспромтом сочинять нашу историю, даже шутила с ним, даже вроде бы сочувствовала его панике. Наконец, показала ему какой-то "липовый" пропуск, и негодяй на наших глазах стал меняться, приходить в себя. Закончился этот опасный эпизод тем, что староста пожелал нам счастливого пути! Потрясающе! А ведь мы были на волосок от большой опасности. Если бы не Надя, нас, возможно, замучили бы немцы! Вот какова была Надя Беребень!

Паша привлекла красотой, ровным характером и доброжелательностью. В ней чувствовалось здоровая, сильная натура. Однажды она рассказала нам, что перед войной принимала участие в одном из спортивных праздников в Москве, изображала Украину. В национальном костюме стояла где-то в поднебесье на каком-то колышущемся сооружении. Полученный Орден Ленина она закопала перед приходом немцев в землю возле хаты своих родителей в селе Чапаевке.

Во время наших странствий мы зарабатывали свое пропитание работой в огороде или в поле. Иной раз Паша начинала гадать на картах, превращаясь в настоящую цыганку, и довольные ее предсказаниями крестьянки несли нам молоко, хлеб, яйца.

Почти по всем деревням, за редким исключением, стояли не немцы, а румыны. У меня создалось впечатление, что они не бесчинствовали так, как бесчинствовали немцы. Я не видела, чтобы румыны обливали друг друга водой и после этого разгуливали абсолютно голыми по улицам деревень, как это часто делали немцы, не признававшие украинцев за людей, или чтобы гонялись за гусями и курами с дикими криками обезьяноподобных. Может быть, мне просто везло в этом смысле, а может быть, это действительно было так.

В конце концов, мы, женщины, были совершенно беззащитны. Никто бы заступился бы за нас, вздумай румыны нас обидеть. Однако этого не произошло.

Один только раз я испытала настоящий страх. Было это в самом начале, когда только что вырвалась из плена и пробиралась одна к линии фронта. Шла полевой дорогой, и вдруг вдалеке с косогора раздался смех, свист. Группа румынских солдат что-то мне кричали, махали руками, а один из них бросился ко мне бежать под усиливающийся смех своих товарищей. Я поняла, что мне угрожает, и метнулась в сторону, где были густые заросли кустов, добежала туда, проползла в колючую гущину и замерла там, еле дыша. Поленился ли искать меня этот румын или совесть заговорила в нем, только он бросил меня преследовать, и, далеко не добежав до кустов, вернулся обратно. Румыны о чем-то спорили, потом их голоса стали удаляться, и, наконец, совсем затихли. Убедившись, что они ушли, я вышла из своего убежища и пошла дальше.

Второй случай был значительно позже, когда мы шли уже втроем. В одной деревне, под вечер произошел разговор с румынскими офицерами, которые заинтересовались, кто мы такие и куда идем, все вылилось в требование переночевать с ними. Видя, что мы сопротивляемся, один из них перешел к угрозам, стал пугать, что запрет нас в сарай и вызовет немецкого коменданта для выяснения наших личностей. Ничего не стоило приписать нам связи с партизанами и разведывательную деятельность. Становилось опасно. Мы продолжали держаться спокойно, но на душе было очень тревожно. Приветливо улыбаясь, мы незаметно перевели разговор на семью. Спросили, есть ли у них дети… и постепенно под влиянием этой темы офицеры стали из скотов превращаться в людей. Мы ночевали в сарае, но немецкий комендант не был вызван, и ни один из румын нас не потревожил.
В другой деревне Надя даже пошла к офицерам в гости на разведку. Узнала о положение на фронте. С ней обращались уважительно и не позволили себе никакой грубости. Мы с Пашей, признаться, беспокоились, как пройдет Надин визит. Но все обошлось благополучно. Вернувшись, Надя сообщила, что на днях ожидается наступление наших. Надо было, во что бы то ни стало задержаться нам здесь. Это была последняя наша надежда. Я сказалась больной, и таким образом мы застряли на несколько дней.

Приходил к нам поболтать румынский офицер. Я даже говорила с ним по-французски. Мои лохмотья его не удивляли. Мы объяснили, что пережили пожар, в бомбежке все сгорело, и теперь идем к отцу Нади в город Купянск. Мы действительно туда собирались.

Прошло несколько дней, но… наступление Красной Армии не состоялось. Фронт прошел стороной. Последняя надежда оставила нас. Блуждания наши не приблизили нас к желанной цели. Надя начала нервничать. Кончился лимит времени для ее задания. Так я поняла из ее скупых высказываний. Она вытащила из резинок своего пояса листочки папиросной бумаги с микроскопическими записями и сожгла их, говоря, что теперь они уже потеряли свое значение и могут только подвести ее.

И предложила нам новый план действий, новый маршрут: Паша и она едут в Киев, в подпольный центр сопротивления, а я должна отправиться к матери Паши в село Чапаевка, чтобы дождаться возвращения последней из Киева.

Двинулись на Купянск. К вечеру были там. Осторожно постучались в один из домов. Нам открыл дверь пожилой мужчина, которого Надя назвала отцом. С ним она долго о чем-то шепталась. Заснули мы на дивной перине, на полу, и впервые за долгие недели безмятежно окунулись в глубокий сон. На рассвете двинулись дальше. Помню вокзал Изюма. Товарный поезд. Мы едем "зайцами" в пустом вагоне. Без Паши и Нади я бы ни за что не решилась это сделать! Прибываем в Полтаву.

Вот с Полтавы и начался новый этап моего существования. Милые мои подруги дали мне несколько советов да старое зимнее пальтецо (как оно потом меня спасло!). Паша просила меня скрыть от ее матери, при каких обстоятельствах я с ней встретилась. Пожелали мы друг другу удачи и расстались.

Помню первую минуту моего одиночества. Незнакомый вокзал незнакомой Полтавы. Малолюдно, знойно, пыльно. Чахлые акации уныло высыхают на солнцепеке. Издалека доносится лающая немецкая речь. Безысходная тоска охватывает меня. Пытаюсь освободиться от нее и найти душевное равновесие. В самом деле! Нечего киснуть! У меня есть еще маленькая связь с покинувшими меня подружками, я поеду в Золотоношу, в деревню Чапаевку, к Оксане Федоровне и подожду у нее возвращения Паши. Не так уж все плохо складывается. У меня будет крыша над головой. Я укроюсь от опасности.

Договариваюсь с водителем попутного грузовика, довозит он меня до Чапаевки. Спрашиваю ребятишек, где хата Оксаны Федоровны Пилипенко. Вхожу в нее. Мать Паши, нестарая женщина, живет одна. Отец Паши – в партизанах. Я нескладно вру Оксане Федоровне, что знакома с Пашей по Киеву, но слишком мало знаю подробностей для того, чтобы мои ответы удовлетворили законное любопытство матери, и чтобы она с доверием отнеслась ко мне.

День проходит напряженно. Я всегда испытываю отвращение к лгущим людям, у меня нет навыка даже для необходимой, даже для "святой лжи". Естественно, что Оксана Федоровна замечает мое замешательство и не знает, за кого меня принимать. А тут еще староста на следующий день спрашивает Оксану Федоровну, что это за женщина пришла к ней. При рассказе об этом лицо у нее встревоженное. Есть от чего! Ведь ее муж – партизан. Не в радость ей мой приход. Опасно мое присутствие. Она не гонит меня, но я чувствую, что я в тягость ей. Не в моем характере навязываться. Должна я освободить ее от возможных опасных осложнений, должна я уйти.

И я ухожу. На рассвете прощаюсь с ней. Она меня не задерживает.

Вот так была оборвана последняя связь, последняя опора, последняя моральная поддержка. Я осталась опять одна, как тогда, в первые дни после побега из плена. Одиночество на оккупированной врагами земле особенно тяжело, если наступает оно внезапно, если рядом нет не только друга, но даже просто знакомого, если для всех ты чужой, неведомо откуда пришлый человек, каким оказалась я. Одиночество тогда охватывает как тяжкая болезнь. С каждым днем моральные и физические силы убывают, нервная система истощена от постоянного ощущения опасности, неуверенности в своем существовании, полной беззащитности, и человек становится похожим на загнанного, отовсюду гонимого пса, который попал в незнакомую, враждебную обстановку и мечется в поисках любимого хозяина, или безостановочно бежит, бежит в далекие, родные края.

Я метнулась в Золотоношу.

Город как будто вымер. У домов на лавочках не сидят говорливые старушки, нигде не видно бойких украинских женщин, не слышно веселого смеха молодежи. Двери домов заколочены или наглухо закрыты, окна занавешены. Вероятно, правду сказала мне встречная женщина. Город парализован зверствами карательных отрядов. Она рассказала мне о том, что идут аресты партийцев, комсомольцев и всех, кто вызвал малейшее подозрение в причастности к ним. Арестованных содержат на территории, окруженной высоким забором, и ночами из-за города слышны залпы расстрелов. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне кажется, что я видела этот высокий забор и заплаканные лица женщин, стоявших возле него с передачей для своих близких, но, по-видимому, это не так. Вернее всего, эта скорбная картина возникла только в моем воображении, только мысленно, но настолько ярко, что стала для меня реальностью.

Целый день я прослонялась без цели и смысла по Золотоноше. Слышала обрывки тревожных разговоров редких прохожих, ощущала всеобщую подавленность и не понимала, что мне надо предпринимать. В этой зловещей обстановке я не могла рассчитывать на чью-либо поддержку, уходить же отсюда не считала возможным, думала рано или поздно встретимся с Пашей.

От голода и усталости меня охватывало полное безразличие, какое-то отупение, апатия. Хотелось прилечь, где попало, закрыть глаза, не быть. Время перестало существовать. В полутьме просидела я перед каким-то домом, из которого слышался стук молотков и раздавались молодые голоса. Зашла туда. Это была сапожная мастерская. Видя мое бедственное положение, один из мастеров безвозмездно прибил отвалившуюся подметку моего ботинка, и заодно посоветовал пойти на биржу труда. Мне и в голову не приходило, что на оккупированной территории могут быть подобные учреждения.

Посетителей на бирже принимал немец в военной форме. Рядом с ним молодая, строгая русская. Я не решилась быть с ней откровенной. Если работает с немцами, значит, мой враг. В то время я только так и думала. Неуверенно я что-то врала о себе, отвечая на их вопросы, и уже, была готова к тому, что меня сейчас схватят и толкнут туда, за тот высокий забор… Но этого не случилось, а получила я направление в подсобное хозяйство дома престарелых. Мой паспорт немец положил в ящик своего стола. Это меня обеспокоило, но я решила, что, вероятно, таков порядок.

С этого дня я стала работать. Сперва на уборке картошки, потом ячменя. Научилась вязать колючие снопы. Спала в конторе, за работу получала скудное питание в общей столовой. Через несколько дней эта работа кончилась.

Я вернулась на биржу труда за новым назначением. Там было большое оживление. Как я поняла, производилась какая-то регистрация. Когда подошла моя очередь и последовало выяснение личности, немец вынул из ящика мой паспорт, посмотрел его, вернул мне, что-то сказал переводчице, и меня внесли в списки. "Нах Дойчланд" – услышала я. Это была мобилизация рабочей силы для отправки в Германию, обязательная трудовая повинность.

Первая мысль была: бежать! Но куда? К кому? Стучаться в чужие дома? Кто примет меня в этой опасной обстановке? Даже к Оксане Федоровне я не смела вернуться. К тому же я была настолько физически истощена, что не было сил что-то предпринимать. Не было для этого и времени: во дворе биржи уже формировались подводы с отъезжающими.
Круг обстоятельств, стремительно сомкнулся.

В состоянии тупой обреченности я заняла указанное мне место на подводе. Рядом сел немецкий солдат. В последнюю минуту я написала несколько строк на клочке бумаги для Паши. Женщина из Чапаевки обещала передать эту записку.

Нас повезли к поезду.

Я плохо помню последовательность дальнейшего. Бывают мгновения, когда человек так подавлен, что на время как бы глохнет и слепнет. Помню себя уже в товарном вагоне. Он переполнен людьми. Вокруг и слезы смех, молодые голоса. Эта рабочая сила хорошо одета. Девчата и парубки едут в Германию из своих семейных, родительских домов. Многие запаслись корзинами и чемоданами с носильными вещами и домашним питанием.

Я, пожалуй, единственная без вещей, в ветхой одежде и с пустым желудком. Все, что есть у меня ценного – это паспорт и доставшееся от Нади пальто, которое не даст мне страдать от холода, а паспорт не позволит стать "человеком ниоткуда", призраком, нереальным существом, каким временами я начинала себя чувствовать.

Поезд увозил меня на Запад.

Каждый вагон охранялся одним-двумя немецкими солдатами. На остановках лязгали тяжелые засовы раздвигаемых дверей, и на чистые тихие перроны станций лавиной вываливалась вся наша масса восточных рабов. В гуле множества голосов, в мелькании людей, спешащих напиться, оправиться или просто размяться, создавалось ощущение какого-то взрыва, чего-то нового, дерзкого, опасного для местных жителей.

Особенно остро чувствовалось это на территории Германии. В глазах добропорядочных немецких мещан мы были варварами, и наши вылазки на из мирные станции расценивалось ими, вероятно, не менее, как набег войск Чингисхана или Батыя. Те из них, которые в момент остановки нашего состава оказывались на перроне, шарахались в сторону и где-то из укромных уголков со страхом, любопытством, а то и с брезгливостью неотрывно смотрели на нас, на всю эту хаотичную, стихийную суету. Сигнал на посадку загонял всех нас обратно в вагоны, а станция после нашего набега становилась неузнаваемой. На перроне, покрывшимся лужами, продолжала хлестать вода из незакрытых кранов, и ветер перекатывал обрывки бумаги, окурки, разный мусор.

Можно ли винить нас за это? Везли ведь нас как скот, спали мы на полу вагонов в неимоверной тесноте, загруженность была сверх предельной нормы, нас мучила жажда, остановки на станциях были короткими.

В Перемышле нас высадили.