- Должна сказать, что папа был идеалист и романтик. С одной стороны, он был проницательным человеком и прекрасно знал, что вокруг происходит. Но его родители встретили революцию на "ура" - и это понятно, если вспомнить притеснения евреев при царском режиме. Они были людьми интеллигентными, просвещенными. И перед ними, как и перед другими евреями, открывались громадные перспективы. Поэтому они приветствовали советскую власть, воспитав в таком же духе отца - в любви к Ленину, к советской власти, к революции. И в папе это было. Он считал, что сталинизм - это искажение революционных ленинских идеалов. Он хотел написать Лениниану. Противопоставлял Ленина и Сталина. Написал повесть о Ленине "Синяя тетрадь", очерк "Ленин в Париже".
И когда случился ХХ съезд, доклад Хрущева, отец встретил это с воодушевлением. Он полагал, что наконец восторжествуют ленинские идеи, все изменится, жизнь станет иной. У отца были большие надежды на это. В том числе и на то, что либерализация коснется и литературных дел. Можно будет сделать то, чего нельзя было сделать раньше.
Альманах "Литературная Москва" выпускался именно из этих соображений. Это был папин проект. Папа привлек к изданию прекрасных людей. Отца уважали и любили, поэтому к нему пошли те люди, которые не пошли бы ни к кому другому. Тендряков, Алигер, Паустовский, Бек, Каверин… Издательство "Гослитиздат" взяло на себя печатанье этого альманаха. И в нем стали публиковать то, что в СССР много лет не выходило. Пробивали. Папа пробивал. Он все время ездил в Главлит - это цензура, проще говоря. Мне казалось, что там сидят умные, очень мудрые дяди. И они все умеют и знают. Потом уже я поняла, что это далеко не так.
Я вспоминаю, как папа сражался за Цветаеву, Заболоцкого, Ахматову...
Если же говорить о вещах абсолютно непроходимых, то отцу удалось опубликовать рассказ Яшина "Рычаги". Там так точно и страшно было показано двоемыслие, двоедушие, двуличие советского строя, что рассказ оказался настоящей бомбой. И еще несколько бомб такого рода было напечатано в "Литературной Москве".
Работала редколлегия бесплатно, на добровольных началах. Алигер, Бек, Каверин, Паустовский, Рудный, Тендряков. У них не было помещения, собирались или у нас в Лаврушинском, или на даче в Переделкино.
В альманах хлынули авторы. И все члены редколлегии читали буквально всё, что поступало, и коллегиально решали: что войдет в альманах, а что - нет. Они были счастливы работать в альманахе, потому что наконец-то прикоснулись к живому делу, живому литературному процессу. Каверин об этом прекрасно написал в воспоминаниях.
Советская общественность отнеслась к проекту очень отрицательно. Все толстые литературные журналы, получающие деньги от государства, обозлились страшно. Собралась, дескать, свора - непонятная, не такая, как они. И сразу все талантливые люди хлынули туда. Обозлились бездарные писатели, которым не светило опубликоваться на страницах альманаха.
Начались вой, шельмование. В "Крокодиле" вышел фельетон Рябова "Смертяшкины". Вот, мол, на берегах Москвы-реки печатают самоубийцу Цветаеву и Ахматову, воспевающих смерть.
Светлов откликнулся эпиграммой на тот фельетон.
Скандал набирал силу. Начались типичные советские собрания. Как только ни обзывали папу и его коллег. Какие только ярлыки не навешивали: и "групповщина", и даже "бригада государства Израиль".
Советская черносотенная "литературная" линия торжествовала и бушевала вовсю.
Отца вызывали. Грозили отобрать партбилет (папа вступил в партию на фронте). Но ему удалось отстоять альманах. И вышел второй номер. Он был еще более "крамольным", чем первый. Именно там вышли яшинские "Рычаги". Они взорвали тогдашний литературный и читательский мир. Тираж альманаха был достаточно серьёзным - 75 тысяч экземпляров. Альманах был очень популярен, кстати, и на Западе в эмигрантской среде.
А история с пробиванием второго номера - просто чудо. Как это отцу удалось - не знаю. И всё уже было готово для третьего номера... И даже успели набрать гранки... Но их рассыпали.
Да, это было одним из главных больших дел папиной жизни.
- Анна Ахматова, чьи стихи Эммануил Казакевич печатал в альманахе, высказалась в том духе, что, мол, "против добрых нравов литературы печатать редактору на общем фоне свой собственный роман на 400 страниц". Что вам известно об истинной подоплеке той ситуации?
- Это была еще та история. Я всегда говорю : "Не осуждай". Потому что мы ничего не знаем. Один восточный философ сказал: "Прежде, чем осуждать кого-то, надо походить в его тапочках".
Люди склонны судить и осуждать, не зная фактов. А случилось на самом деле вот что. Дудинцев принёс в альманах свой роман "Не хлебом единым". Роман приняли на ура все члены редколлегии. Папа сам редактировал роман, они долго работали с автором. Дудинцев заверил, что роман предназначен только для "Литературной Москвы". На самом деле он обманул редколлегию - прежде он отдал роман в "Новый мир", но Симонов, пребывавший тогда на посту главного редактор журнала, отказался его печатать. Думаю, Симонов, узнав, что роман будет опубликован в альманахе Казакевича, дал своё добро на его печатание. И Дудинцев немедленно отказался от публикации в "Литературной Москве". Все-таки "Новый мир" был престижным изданием, а "Литературная Москва " - этаким полулегальным альманахом. Случилось это, когда альманах был уже готов к печатанию. И альманах остался без романа. Почему-то полагается, чтобы альманах начинался с, так сказать, "большой формы" - с романа.
Вот и пришлось папе публиковать свой роман: "Дом на площади", над которым он собирался еще работать и работать. Так обстояло дело с напечатанием папиного романа в альманахе. Повторюсь: не осуждай!.. Ахматова зря осуждала Казакевича, не зная об истинной подоплёке происходящего.
Но это еще не самое неприятное. Прошло какое-то время. Папы уже не было. И вдруг мы с мамой читаем в "Литературной газете" интервью с Дудинцевым. И тот пишет, что Казакевич испугался печатать его роман. То есть попросту врёт!..
Тогда мы нашли запись в протоколах "Литературной Москвы", которые аккуратно вела секретарь Зоя Александровна Никитина, обязательства Дудинцева, где записаны его гарантии того, что он отдает роман только в "Литературную Москву" и нигде больше его печатать не будет. И я пошла с этим текстом в "Литературку". Автор интервью была ужасно расстроена. Опубликовали короткое опровержение.
Полагаю, Дудинцев потом сильно пожалел, что не отдал роман в ставшую к тому времени легендарной "Литературную Москву", и решил обвинить в этом уже ушедшего из жизни Казакевича. Думаю, Дудинцев был дурным человеком. "Не на чистом сливочном масле", как говорила моя мама.
Вот такая история. Так что "не суди" - универсальный принцип.
- Мне известно, что с повестью "Синяя тетрадь", где Казакевич впервые в СССР после 1934 года честно рассказал о роли Зиновьева в революции, возникли сложности после того, как повесть была отдана Александру Твардовскому, поэту и редактору легендарного оттепельного "Нового мира". В вашей книге описан совершенно абсурдистский эпизод с Твардовским и фотографией Сталина. Не могли бы вы пролить свет на детали этой истории?
- Я уже рассказывала выше об отношении папы к Ленину. И вообще, он хотел, чтобы ничего не замалчивали, чтобы не врали. Ведь этим полна была тогда вся советская жизнь. После ХХ съезда папа посчитал, что теперь-то уж можно - и должно - говорить правду. И он написал повесть "Синяя тетрадь", где впервые за долгое время после тех страшных процессов над "врагами народа" упоминалась фамилия Зиновьева. В повести Зиновьев является соратником Ленина и они вместе скрываются от полиции в знаменитом шалаше в Разливе.
Папа отнес повесть Твардовскому в "Новый мир". Тот, бедный, начал читать и подчеркивать фамилию Зиновьева - он, видимо, решил, что она случайно попала на страницы повести. А потом перестал подчеркивать.
О том, что вместе с Лениным в Разливе пребывал Зиновьев, никто тогда не знал, ибо, как я уже говорила, имя Зиновьева было строжайше запрещено даже к упоминанию. А уж появление его в повести, где он наряду с Лениным является главным действующим лицом, спорит с Лениным, не соглашаясь с ним в чем-то, но выведен как соратник, а не как предатель и враг народа, - это был скандал. Редакция предъявила папе ряд претензий. К сожалению, большинство их было вздорными и довольно глупыми.
В конце концов Твардовский настолько испугался, что вместо того, чтобы вернуть повесть автору с отказом печатать, он отнес повесть вышестоящим партийным товарищам - в Президиум ЦК партии. Так велик был его страх. Повесть, конечно, запретили. Помню папино потрясение этим поступком Твардовского. Но Твардовским владел страх, который глубоко въелся в людей "сталинского поколения", стал их второй натурой. Твардовский как-то признался папе, что иногда, после крепкой выпивки, он ставил перед собой фотографию Сталина и говорил ему: "Я тебя не люблю". Бедные люди!..
Хорошие отношения с Твардовским на время прекратились, но потом вновь наладились. Я сочувствую этим людям, я никого не осуждаю. Они были рабами в стране рабов. А мой папа не был рабом в стране рабов. Из людей писательского круга, которых я знала, он был такой один. Страха в нем не было, хотя, конечно, определённые меры предосторожности он соблюдал.
В газете "Вести ", где я работала, были напечатаны эпиграммы, в том числе и на писателя Льва Никулина - известного стукача. Вот две из них:
"Каин, где Авель?
Никулин, где Бабель?"
"Никулин Лев, стукач-надомник,
Зимою выпустил трехтомник
Мочёй негулкой в три струи.
Струи стекли неспешно в Лету.
И завонялась Лета к лету"
Слух о том, что повесть запрещена, разнёсся мгновенно. И, как обычно, после критики, которой подвергалась каждая папина вещь (после "Звезды"), телефон замолк. Отец не был, как некоторые считают, благополучным писателем. Все его вещи подвергались жесточайшей критике.
А потом неожиданно позвонил главный редактор "Октября" Панфёров - и в противовес "Новому миру" предложил напечатать эту повесть. "Октябрь" считался реакционным журналом. А "Новый мир" - прогрессивным. И тем не менее "прогрессивный" Твардовский поступил так, как поступил, а реакционный Панфёров предложил напечатать повесть. Вскоре Панфёров умер. И повесть опять не была напечатана.
И тогда папа на последние деньги послал телеграмму в 700 слов Хрущеву - руководителю СССР - в которой объяснял не только необходимость напечатания повести, но и необходимость начать говорить правду, перестать замалчивать некоторые факты советской истории. И в дипломатичной форме высказался об идиотизме идеологической политики советской верхушки.
Нам рассказали, что Хрущёв потрясал папиной телеграммой на очередном заседании Президиума ЦК и кричал: "Вот настоящая пропаганда!" - и вроде бы нецензурно выражался в адрес присутствующих. После реакции Хрущёва повесть напечатали в "Октябре", а потом издали отдельной книжкой, правда, очень маленьким тиражом - пять тысяч экземпляров.
Дай бог, чтобы все неприятные истории заканчивались таким образом.
- Получается, что в судьбе Казакевича целых два правителя принимали участие: Сталин и Хрущев. У Пушкина был один - цензор-царь. А здесь - два . Художник и тиран. Такая линия вырисовывается.
- Да. Получается так. В США живёт известный литературовед, критик Свирский, пострадавший от Советской власти. У него есть большая книга о литературе. И там есть глава, которая называется "Герои расстрельных лет" - о Казакевиче и о Некрасове. Свирский очень подробно разбирает каждую повесть Казакевича, объясняет, почему именно эти писатели - "герои расстрельных лет", сколько в их произведениях крамольного.
Кстати, по поводу повести "Двое в степи" Даниил Данин вспоминает, как однажды в ресторане к их столику подошел Юрий Олеша и сказал громким шепотом : "Эмма, вы сами не знаете, что вы написали. Вы написали о том, что наша страна - один сплошной концлагерь".
Я привожу в своей книге часть стенограммы разбора литературными функционерами в Союзе писателей номера "Нового мира", где были напечатаны и роман Василия Гроссмана "За правое дело", и папина повесть "Сердце друга". Читаю это - и волосы дыбом встают. Такая кафкианско-оруэлловская реальность. Помню, одно из обвинений в адрес папы было таким: изобразил любовь в повести о войне. Какие же все они были подонки! Другое слово мне подобрать трудно.
- Скажите, каков был круг чтения Эммануила Казакевича? Его любимые писатели, поэты.
- У него был грандиозный круг чтения. Папа являлся абсолютно ренессансным человеком. И он всё знал. Наука, философия, литература, военное дело… Это всё было в нашей библиотеке. Он прекрасно знал немецкий язык. Любил Гейне. Читал нам его стихи по-немецки. Если говорить о двух гигантах: Толстом и Достоевском, то, думаю, он был ближе к Толстому по настрою, к Толстому периода "Войны и мира". Папа был светлым человеком, поэтом по сути. Есть такой метафизический термин - "светлый человек". Отец был таким.
- Героические страницы жизни на войне разведчика Эммануила Казакевича. Что вам известно об этом?
- Во-первых, у папы был белый билет. Он был очень сильно близорук. Его не брали в армию из-за этого. Но когда началась война, папа пошёл в ополчение. Был он типичным интеллигентном-очкариком... Есть такой двухтомник: "Поэты на фронте". И там рассказано об отце, о его военных годах, о его бесстрашии на фронте.
В книге воспоминаний об Эммануиле Казакевиче есть воспоминания его фронтовых друзей. Это не расскажешь, это нужно читать. Судя по этим воспоминаниям, папа был в известной степени авантюрным и абсолютно бесстрашным человеком. Бесстрашным воином.
- Об острословии Эммануила Казакевича ходили легенды, его жёсткие и точные эпиграммы распространялись как в литературной среде, так и в среде интеллигенции. Насколько вам всем это помогало выживать в самые черные дни безвременья, в атмосфере удушающей?
- Я чувствовала атмосферу удушья, о которой вы говорите, только в школе, которую с трудом терпела, так как там как раз царила подобная атмосфера. Я была счастлива, когда закончились школьные годы. А дома у нас было совсем иначе. Уже здесь, в Израиле, я узнала, что папу называли "губернатором острова свободы". Этим островом и являлся наш дом.
Что касается папиных эпиграмм, вот одна из них. Под нами, этажом ниже, жил типичный номенклатурный плохой писатель Бубеннов. И как-то к нему в гости пришёл его тоже вполне номенклатурный советский товарищ Суров. И они подрались. В самом прямом бытовом смысле. Как у Зощенко в рассказах. Они даже на балкон выскочили. А напротив - Третьяковская галерея. Все милиционеры наблюдали это шикарное зрелище, И после этого папа написал замечательный сонет.
Суровый Суров не любил евреев,
Он к ним враждою вечною пылал,
За что его не жаловал Фадеев
И А. Сурков не очень одобрял.
Когда же Суров, мрак души развеяв,
На них кидаться чуть поменьше стал,
М. Бубеннов, насилие содеяв,
Его столовой мебелью долбал.
Певец "Березы" в жопу драматурга,
С великой злобой, словно в Эренбурга,
Столовое вонзает серебро...
Но, следуя традициям привычным,
Лишь как конфликт хорошего с отличным
Рассматривает это партбюро.
- Вы уже говорили о еврействе отца. В вашей книге рассказано о его тесной дружбе с большими художниками, представлявшими еврейскую культуру, литературу на языке идиш - писателями, поэтами, артистами. Соцветье великих имен - Перец Маркиш, Давид Гофштейн, Лев Квитко, Михоэлс, Зускин. И все они тянулись к вашему отцу, который сам писал на идише стихи, переводил стихи русских поэтов . Читателям "Кругозора", неравнодушным к задушенной Гитлером и Сталиным целой европейской еврейской светской цивилизации "идиш-кайт" , ваше свидетельство будет интересно.
- Они были из поколения папиных родителей, эти люди. Отец Казакевича дружил с ними со всеми. И все они очень хорошо относились к моему отцу. И когда еврейский знаменитый ГОСЕТ приезжал в Харьков - первым делом они шли к Казакевичам. Папины родители дружили с Зускиным, Михоэлсом, Квитко, с Маркишем.
Перец Маркиш однажды пошутил, обращаясь к маме Казакевича: "Женя, скоро ваша кушетка заговорит стихами". Дело в том, что приезжавшие в Харьков еврейские поэты часто ночевали в доме Казакевичей и спали на этой кушетке.
Папа писал стихи на идиш, переводил на идиш Лермонтова, Маяковского и других поэтов. Родители нам, детям, не рассказывали об уничтожении ГОСЕТа, о закрытии еврейских газет, об арестах и убийствах еврейских литераторов, актёров и общественных деятелей. С нами об этом не говорили тогда. Лишь однажды, помню, папа зашёл в квартиру и сказал: "Убили Михоэлса".
- Скажите, возродившийся Израиль, иудейство - насколько значимо было это для отца? Оборачивался ли он назад во времени - к истокам, корням? Помните ли вы об этом?
- Нет, я этого не знаю. Отец с нами не говорил на такие темы. Он нас оберегал. Могу только предположить, что это присутствовало в его жизни. Я уверена, что присутствовало.
- Я знаю, что вы сейчас работаете над новой книгой. О пережитом. О близких. Другими словами, о времени и о себе, как выразился Маяковский. Ваша книга об отце, на мой взгляд, значимое художественное произведение. Потому что реалистичность, документальность излагаемого, так, как вы это написали, - глубже и правдивей любого художественного вымысла. Новая книга пишется в таком же ключе? Не могли бы вы пунктирными штрихами изложить читателю основные перипетии новой книги?
- Дело в том, что я пишу как якут. Что происходит вокруг или происходило - то и пишу. И пишу об этом так, как будто общаюсь с близким человеком. С другом. В доверительной форме. И получаю много замечательных откликов. Должна сказать, что прекрасное предисловие к книге написала филолог Наталья Нейман. И мне хотелось бы еще поблагодарить замечательного графика-дизайнера Анну Гулу, оформившую книгу.
Свою новую книгу я начала с того, как в издательстве "Советский писатель" заведовала корректорской. На корректуру тогда обращали большое внимание. И мы старались брать грамотных людей. Я столкнулась с тем, что грамотных людей очень мало, даже среди учителей русского языка и литературы. И вот я описываю эту сюрреалистическую атмосферу в издательстве. До работы там я была тихим, законопослушным человеком. И вдруг у меня открылась общественная жилка. Я проделывала невероятные для себя вещи. Вдруг стала выступать на собраниях, и мне даже аплодировали после некоторых выступлений. Перевернула кое-какие установившиеся нормы и обычаи.
Дальше я напишу о том, как решила приехать в Израиль, почему пришла к такому решению. Описываю фактически историю побега. Это надо читать.
Но всех деталей не могу описать до сих пор. Рассказываю в книге о дочери Ксении. Она была очень талантливым человеком, публиковала свои рассказы, зарисовки в русскоязычной израильской прессе.. У неё на самом деле был дар. Ксения тяжело заболела и умерла в возрасте 33 лет. Но она успела увидеть книгу своих рассказов, вышедшую в свет. Я получаю прекрасные отзывы об этой книге.
Мой сын Андрей, старший брат Ксении, тоже весьма талантливый, пишущий человек, широко известный израильский русскоязычный журналист.
Я ещё не дописала новую книгу. Но могу сказать, что наша история прибытия в Израиль опровергает стереотипы, возникавшие в израильском обществе об эмиграции из СССР как о "колбасной" эмиграции.
Я ехала в еврейскую страну и хотела жить именно в еврейской стране. Меня не особо волновало отсутствие товаров в СССР. Я могла бы стерпеть это ради переустройства системы. Но так сложились обстоятельства, что к окончательному решению об отъезде подтолкнул меня мой муж. Это была воистину детективная история.
Пишу и о том, как по дороге в Израиль мы оказались в Париже, познакомились с работниками Сохнута, как прилетели в страну. И так далее, и так далее.
Будучи в Биробиджане, Леонид Школьник обнаружил под табличкой "Улица Феликса Дзержинского" совсем другую табличку - "Улица Г.Л. Казакевича" - это в честь моего деда Генаха Казакевича. Сейчас в Биробиджане существует улица Казакевича - уже в честь папы. И Леонид Школьник написал чудесный стих:
Над улицей Вашего имени,
Над городом Ваших поэм
Озябшее солнышко зимнее,
Которое нравится всем.
И я, потихонечку топая
Среди новогодней толпы,
Застыну у старого тополя
На улице Вашей судьбы.
И старое-старое здание,
В котором Вы грелись порой,
Подарит мне чудо нежданное:
Свидание с давней порой.
И в книжечке, наскоро изданной
(её и в музеях-то нет!),
Меня обожжёт, словно истина,
Добрейшей поэзии свет...
А с неба - высокого, синего -
Нежданно прольётся тепло
На улицу Вашего имени.
Где, к счастью, мне жить повезло.