Categories:

Эмиграция как сон

Из дневников этих лет

Евсей ЦЕЙТЛИН

/ Чикаго

«Промежуток». Название статьи Юрия Тынянова о русской поэзии начала  двадцатых годов прошлого века. «Промежуток» – лучше об эмиграции не  скажешь. А эмигрант – человек в промежутке.

*

Эмиграция или иммиграция? Ненужный спор. Любая энциклопедия объяснит:  эмигрант – это тот, кто покидает родину; иммигрант – человек, уже  приехавший в другую страну. Почему мне по-особому интересны эмигранты?  Их судьбы неизменно таят в себе трагедию (или хотя бы драму). Они уехали  из России (или из любого другого государства бывшего СССР), а в Америку  так и не попали. Они – «в промежутке». Навсегда?

*

Оправданием эмиграции озабочены, конечно, сами эмигранты. Оправдания  эти в разные годы разные. Сейчас они, как правило, ориентированы не на  «верх» – на «низ» человека. Уже никто не только не скажет – даже не  подумает: «Мы не в изгнании, мы в послании». Убедительнее то, что с  простодушным цинизмом написал в начале двухтысячных один чикагский  журналист. Возьмите кусок свежего бородинского хлеба, намажьте его  вологодским маслицем, положите сверху докторскую колбаску... Вы еще не  забыли про свою ностальгию по родине? (2005, авг.)

*

Великий «искатель истины» Георгий Гурджиев не сомневался: человек –  это машина. Существо, живущее механически и погруженное в дурман сна.  Опыты Гурджиева, которые потрясали и притягивали интеллектуалов Европы,  преследовали одну цель: пробуждение человека от «сна наяву». 

Эмиграция, конечно, пробуждает наше спящее сознание. Еще бы! По  словам Дины Рубиной, в которых нет преувеличения, эмиграция – это  «харакири. И твои кишки шлепаются на асфальт». 

Хотя сама по себе эмиграция тоже является сном.

*

Человеские судьбы, в эмиграции едва погруженные в быт, обнажены.  Эмиграция подчеркивает их изломанность, странность, часто – загадку.

*

Когда-то я стал записывать сны евреев. Начинался Исход из страны  красных фараонов. Миллионы людей исчезали, словно растворялись в истории  и времени. Мне казалось: именно через сны, можно понять трагическую и  запутанную историю советского еврейства. Сколько бы мы сегодня ни  пытались прочесть ее, многое так и остается догадкой. Может быть, хотя  бы сны, рассуждал я, способны что-нибудь прояснить. И то, о чем люди  раньше не могли говорить. И то, что уже забыли. И то, что до сих пор  прячут – даже от самих себя. (Некоторые записи вошли в мою книгу  «Послевкусие сна. Из дневников этих лет», 2012 – Е.Ц.). 

Ну а что же сны эмигрантов? Вот повторяющиеся, а значит – самые  важные, по утверждению психологов: «Сидим в самолете, уже прилетев в  Нью-Йорк. Однако нас не приглашают на выход. Кто-то говорит: поступила  команда лететь назад. Возмущенные крики взрослых, плач детей. В конце  концов, слава Богу, все разрешилось». Этот «страшный сон» – с небольшими  вариациями – мне рассказывают человек десять. 

*

Интервью с теми, кто мучается в эмиграции бессонницей: просыпается в  три часа ночи и не спит до утра. Говорят, что в это время небеса хотят  сообщить тебе нечто важное. 

Тоже типичный ответ: «Люблю лежать в темноте с закрытыми глазами.  Стараюсь увидеть себя со стороны. С годами стал относиться к себе как к  постороннему. Спрашиваю: есть ли хоть какой-то смысл в жизни этого  человека? И можно ли переменить его судьбу?»

*

Больше двадцати лет я редактирую русскоязычный ежемесячник в Чикаго.  Изданий такого типа в Америке немало: что-то среднее между газетой и  журналом. О том, «как я был редактором», можно написать книгу. Жаль, что  такая книга давно написана. (См. записки Марка Твена или повести Дины  Рубиной).

*

В новом издании дневниковой книги Юрия Олеши, которая раньше  называлась «Ни дня без строчки», а сейчас – пересоставленная и  дополненная – вышла под названием «Книга прощания», читаю: «Человеческая  судьба, одинокая судьба человека (...) наиболее необходимая поколениям  тема. Мировые произведения построены на ней. Лучшее, что было написано  за последние годы, – книга Ремарка. Чем-то перекликается она с другой  книгой одинокой судьбы – с «Голодом» Гамсуна. Теперь обращаюсь я к своей  судьбе и вижу: одиночество. Пусть в эпоху наибольшего движения масс  возникнет книга об одиночестве».

Одиночество, как и пошлость, – символ эмиграции. (Авг., 2000)

*

Прихожу в редакцию в разное время – в девять, в десять, одиннадцать  утра. Мне некуда спешить: могу работать из дома. А Борис неприкаянно  сидит в приемной, ждет. Мне стыдно, каждый раз извиняюсь перед ним. Хотя  ни в чем не виноват: в Америке полагается заранее договариваться о  встрече, никто здесь, как в России, не заходит «на огонек».

«Что нового?» – говорю я. И заранее знаю ответ: «Простите, мне не  хватает общения». Борис – неплохой поэт. Прошу его почитать старые  стихи, расспрашиваю о Таджикистане, где он когда-то жил и печатался. Что  еще я могу сделать для него? 

*

Старики-эмигранты (те, кому восемьдесят и больше) – типичные  советские люди. Совсем редки их прозренья, как у Бориса З., который со  вздохом заключает свое письмо: «Коммунистическая идея прекрасна! Надо  только стараться, чтобы она никогда не осуществилась». 

*

Еще одна дискуссия об эмиграции: «Счастливы ли вы в США?». Светлана  П. возмущается: «Я приехала сюда и выучила английский не для того, чтобы  мыть чужие дома...» Ей отвечает Инна М.: «Светлана была бы, конечно,  права, если бы не говорила по-английски, как большинство наших стариков:  Твоя моя вчера придет...» 

Самоценки наших всегда прекрасно завышены.

*

Потоком идут в редакцию книги. Привычно недоумеваю: почему, едва  попав в эмиграцию, многие хотят стать писателями? И – немедленно  «берутся за перо», то есть осваивают компьютер.

Человек здесь теряет профессию (она часто уже никому не нужна). А в  душе между тем – безошибочное ощущение: у тебя есть уникальный опыт  жизни, о котором надо обязательно рассказать. 

Увы, писать книги – тоже профессия. 99,9 процентов книг, выпущенных в эмиграции, – бесцветная продукция графоманов.

*

Эмиграция как идея и как реальность – разные вещи.

Как идея эмиграция замечательна: она выявляет для литератора суть многих вещей – в частности, его подлинное призвание.

Увы, реальность эмиграции – нечто иное. Грубое. Циничное. Резкое. Подчеркивающее ненужность творчества.

*

Русский литератор, конечно, попадает в число эмигрантов. Не имеет  значения то, знает ли он английский. Он думает и пишет по-русски.

Он – в промежутке. Не поэтому ли многие литераторы в эмиграции  переполнены тревогой и раздражением? На кого? На Россию, где их когда-то  не оценили, а сейчас все так же не замечает критика. На антисемитов (в  той же России, хотя государственного антисемитизма там давно нет). На  американских бюрократов. В конце концов, на себя. На свою судьбу. Рано  или поздно понимают бессмысленность этого чувства. Смиряются или только  делают вид?

Суть такого состояния сформулировал Ф. Перлз: тревога – разрыв, напряжение между «сейчас» и «тогда». 

*

Умерла талантливая поэтесса Алла Т. Ее статьи о писателях эмиграции  пропитаны злобой. Бумеранг? Как она не понимала этого? Конечно, поняла.  Но поздно. Смертельно больная, звонила людям, на которых недавно  выливала ушаты грязи. Просила простить. 

*

«Здравствуй, брат, писать очень трудно!» – говорили друг другу  Серапионовы братья. В эмиграции это приветствие звучит насмешливо: ну  кто расслышит одинокий голос автора, пытающегося что-то сказать на чужом  языке? 

Тем не менее эмиграция – лучшее место для творчества. Если, конечно, ты сумел обуздать неуемность тщеславия.

*

В ноябре 2013-го в Чикаго скончался старый врач, эмигрант из Украины  Роман Вершгуб. Многие люди, умирая, уносят с собой тайну. Мне всегда  казалось, что ее совсем необязательно разгадывать – человек имеет право  недосказать сюжет собственной жизни. И все же тут был особый случай.

Впервые о том, что Роман Вершгуб пишет рассказы, я услышал от Ефима  Петровича Чеповецкого, знаменитого детского поэта, в свои последние годы  жившего в Чикаго. «Прекрасная проза, – воскликнул Е.П. – Но загвоздка в  том, что Роман не хочет ее публиковать».

Он печатал свои рассказы на машинке: два-три экземпляра. И давал  читать двум-трем людям. Когда мы познакомились, Роман оказал эту честь  мне. Чем сразу поразили меня его рассказы? Они явно были написаны  профессионалом. 

Я совершил ту же ошибку, что и другие. Спросил: хотите, предложу ваши  работы в один из эмигрантских журналов, с которыми связан? И получил  такой же категоричный отказ.

Тогда он был уже безнадежно болен. И знал это. И поддался на уговоры  друзей: стал иногда читать свои вещи в литературной студии Чеповецкого.  Однако еще тверже говорил о ненужности публикаций.

Майя, вдова Романа, нарушила его волю. Не мне ее упрекать. В былые  дни легенды о Майе, враче-гомеопате, гуляли по Киеву. А сейчас, через  несколько десятилетий, она занималась восточной гимнастикой, водила  машину. Она не раз приезжала ко мне в редакцию. За советом: как  составить сборник? Как назвать книгу? Но главное – спросить: как я  понимаю подтекст того или иного рассказа?

Ее тоже волновала тайна мужа. Жене Роман никогда не давал читать свою  прозу. Робел, зная ее хороший вкус и категоричность оценок? Может быть.  В чем-то не доверял? Вряд ли. Многие детали безоговочно твердили: он  любил Майю, долгие годы их брака был предан ей. 

У меня собралась большая папка рассказов Вершгуба. Иногда я  перечитываю их. Рассказы эти печальны, а на первый взгляд – безотрадны. К  одному из них автор поставил эпиграф: «Успехи мнимы, беды истинны».  Герой этой новеллы молодой ученый Виталий, которого справедливо считают  гением, отказывается вдруг от защиты диссертации, уходит из  родительского дома – уходит к некрасивой женщине, гораздо старше себя  («Маменькин сын»). Хирург Саша, делающий уникальные операции, неожиданно  теряет свой дар и мучительно пытается понять, кто виноват в этом, –  нежели он сам? («Кузнец своего счастья».) «Я узнаю в рассказах реальные  события и реальных людей», – говорит Майя. И наконец я догадываюсь:  пространство рассказов было для Р.В. своеобразной лабораторией  психоаналитика. Здесь он, не верящий в Бога, но доверяющий судьбе,  стремился проникнуть в логику и смысл, а скорее – в алогизм и  бессмыслицу бытия. 

В начале апреля мы столкнулись с Майей все на той же Devon Avenuе.  Торопливо обменялись новостями. «Вам передали книгу?» – «Пока нет. Уже  вышла? Поздравляю! А какой тираж сборника?» – «Пятьдесят экземпляров». –  «Так мало...» – «Так много. Тридцать книг валяются у меня в шкафу –  никому не нужны».

Майя вздохнула: «Там, на небе, Роман, конечно, осуждает меня...»

*

В США зарегистрировано более двух миллионов авторов. Иногда, вспомнив  об этом, мне не хочется писать. Представляю соревнование огромного  количества муравьев.

*

Но все же, в оправдание творчества. Человек сотворен по образу и  подобию Божьему. О чем это? Человек – прежде всего – создан демиургом.  Творчество помогает эмигранту сохранить в себе тонкий, все уменьшающийся  слой духовности.

*

Трагедия эмиграции: она дает свободу; однако часто не открывает, но закрывает мир.

«Что делать мне со своей свободой?». Это спрашивает меня Ефим  Петрович Чеповецкий. Ему за девяносто. Но он еще пишет, еще любит  застолья. Когда-то о его стихах с восторгом отзывались Самуил Маршак,  Лев Кассиль, Михаил Светлов. Когда-то миллионы малышей читали его  книжки – их названия на слуху: «Мышонок Мыцик», «Непоседа, Мякиш и  Нетак», «Про славную коровну Настурцию Петровну», «Солдат Пешкин и  компания»... А мы познакомились с Чеповецким больше сорока лет назад,  когда я писал свою первую книгу о «школе Всеволода Иванова». Этот  первопроходец русского авангарда 1920-х, оппозиционный классик советской  литературы учил молодых писателей прежде всего художественному поиску,  вечному сомнению, которое так важно в искусстве. В феврале 1972-го я  опубликовал в «Литературной газете» неизвестные отзывы Иванова о  «молодых». Одна из самых интересных рецензий была посвящена творчеству  Ефима Чеповецкого. А теперь, сорок пять лет спустя, Е.П. уже не в первый  раз настойчиво переспрашивает меня: «Что же делать мне со своей  свободой?» 

*

Умер Наум К. – мрачный человек, который помогал многим и многим  людям, ни от кого не ожидая благодарности. И, кажется, не получая ее.  Никто толком не знал его биографию. Сам К. рассказывал мне: в войну был  разведчиком, оказался в лагере (сталинском), после освобождения,  стремительно наверстывая упущенное, окончил институт, быстро защитил  диссертацию, прославился изобретениями, из-за которых его долго не  выпускали на Запад. В его рассказе меня смущала одна деталь: в начале  войны К. был совсем молодым, едва ли не юным человеком, однако – тоже  стремительно? – получил звание полковника, которое после реабилитации  ему не вернули. Американская же судьба К. очевидна: он стал  университетским профессором, имел аспирантов, создал собственную фирму. 

В своей огромной квартире, переполненной антиквариатом, К. кажется  мне уставшим путником, случайно попавшим в дорогую гостиницу. Будто  между прочим, не придавая значения своему признанию, он замечает: «Мне  не с кем разговаривать. Я не смотрю телевизор. В газетах читаю только  новости. Мне все и так ясно». 

Три раза в неделю К. неизменно посещал дома престарелых, в один из  дней – онкологическое отделение Лютеран Дженерал госпиталя. Он  рассказывал мне о своих визитах туда, как всегда, невозмутимо и четко:  «Лежат, никому не нужные, брошенные детьми. Одно утешение: в России им  было бы еще хуже»; «Когда надо, становлюсь переводчиком – с английского,  русского, идиша...»; «Обязательно читаю им Священное писание. Слушают с  трепетом, а ведь, как правило, ничего не понимают».

Впрочем, к Библии у К. было свое, особое отношение. Он говорил безбоязненно и безапелляционно:

– Тора дана нам инопланетянами. Это известно всем здравомыслящим  людям. Инопланетяне – представители Высшего разума. Они и принесли на  Землю нравственные законы, по которым должно жить человечество. А как  иначе? 

Он пытливо, с хитринкой смотрел на меня, как бы призывая к дискуссии о  Синайском Откровении. Спорить с К. я, разумеется, не стал. 

*

Мой старший друг, прекрасный писатель Владимир Ильич Порудоминский  говорит о Кельне, где живет уже одиннадцать лет: «Мне здесь неплохо, но  этот город никогда не станет моим прошлым. Он не растет во мне в  глубину, только – вширь». 

В.И. уехал из Москвы в Германию вслед за семьями двух своих дочерей.  Уехал из той же комнаты, где родился семьдесят семь лет назад (2005). 

*

11 сентября 2001-го. Лас-Вегас. Мы решили встретиться здесь с моим  университетским другом Эмилем Горештером и его женой Диной. Накануне,  десятого сентября, – чудесный вечер вчетвером. Утром – звонок Эмиля:  «Включите телевизор».

Смотрю, как рушатся в Нью-Йорке башни-близнецы, думаю: что это? Неужели конец цивилизации? 

Выйдя из своего гостиничного номера, проходим через зал казино. Там –  всюду – огромные экраны телевизоров, на которые никто не обращает  внимания. Там по-прежнему идет игра. (18 сент., 2001)

*

– ...Так значит, сны наяву, – переспрашиваю я, радуясь тому, что, кажется, нашел разгадку эмиграции. – Что это такое?

Эфраим Б. произносит вдохновенную речь о галуте. Изгнании, в котором  евреи пребывают уже тысячелетия и которое наши мудрецы считали сном.

______

«Когда возвратит Господь из плена детей Сиона, [все пережитое]  покажется нам сном». Эту песню пели левиим, стоя на ступенях в Храме.

Почему же галут – сон? Здесь соединяются вдруг противоположные  явления. Ложь неожиданно принимает вид правды. Происходят затмения  разума (хасиды и это считают сном). 

О том же долгие годы размышлял, настойчиво убеждая учеников в очевидной для него истине, Георгий Гурджиев. 

*

Оказалось, в мои блокноты уже давно входят сны наяву, точнее – люди из снов.

*

Профессии эмигрантов неожиданны. Моти С. рассказывает о своем друге Боре (тоже нелегал, уехал сейчас из Чикаго в Нью-Йорк):

– Как вы думаете, что предложили Боре? Продавать тапочки для собак!  Причем, не в какой-нибудь маленькой лавочке, а на огромной плазе...

Моти – израильтянин. Бритая голова, голубые лукавые глаза. По-моему,  его невозможно смутить, зато сам Моти часто старается смутить  собеседника своим нагловатым взглядом. Родился и окончил школу в Москве,  репатриировался в Израиль, получил в Иерусалимском университете степень  бакалавра политологии, говорит на трех языках – русском, иврите,  английском. Стал нелегалом в Чикаго – после того, как ему отказали в  учебной визе. Жизнь: запущенная квартира с несколькими соседями,  румейтами, случайные подработки. Почему не уезжает в Израиль или Россию?  Моти не ответит на этот вопрос. Понимает: жизнь ускользает, течет мимо.  Но он и не пытается ничего исправить. Ему нравится это состояние вечной  неопределенности, открытости судьбе. С восторгом Моти рассказывает о  своей последней работе. Он возит на машине врача, который навещает  больных стариков на дому (кстати, таких врачей в США встретишь почему-то  редко). Пока доктор беседует с пациентом, Моти, развалившись в машине и  улыбаясь на этот раз собственным мыслям, перебирает в уме варианты  будущей жизни. 

*

Я звоню ему и – он приезжает. Деловитый, спокойный. С рулеткой и  калькулятором вышагивает по квартире. Его не смущают особые  обстоятельства нашего ремонта: мы с женой хотим покрасить стены и  потолки, но, придавленные усталостью, решаем не отодвигать шкафы, не  снимать полки с книгами, не перекладывать в коробки посуду и бумаги.  «Назовем это косметическим ремонтом», – сразу все поняв, с улыбкой  говорит Сергей. Он обращается ко мне без заискивания, но и без едва  скрытого самоуверенного хамства, чем грешат русские мастера. Называет  цену чуть выше той, что я собирался заплатить. А я и не спорю, уже знаю:  надо взять его, он – свой. 

Работает Сергей тихо, почти не отвлекая меня вопросами. Я сижу с  лэптопом на кухне, уже покрашенной в прошлом году, делаю очередной номер  журнала. В полдень нахожу в холодильнике приготовленный женой обед,  приглашаю Сергея к столу. Он отказывается, достает из синей сумки что-то  свое. Однако соглашается выпить чаю с конфетами. За чаем, отвечая на  мои вопросы, спокойно сообщает, что находится в стране нелегально.  Конечно, я понимаю логику его смелости: в Америке тебя пока еще никто не  арестует за такое признание, зато – кто знает – может, я чем-нибудь  помогу ему. 

Незаметно разглядываю Сергея, невольно подсчитываю: ему лет тридцать  пять, из них восемь – он в Чикаго. Пшеничные, аккуратно подстриженные  волосы, маленькие, но всегда какие-то теплые, тигриного цвета глаза,  прямой нос, большие руки, которым, я уже убедился, все под силу. Одет не  совсем по-рабочему, словно в расчете, что его увидит кто-то, чье мнение  дорого ему: подогнанные в ателье по фигуре джинсы, серая фланелевая  рубашка. Удивительно: в конце дня Сергей выглядит столь же опрятно,  почти элегантно.

Чем он притягивает меня? Именно этим своим спокойствием, которое  лучше назвать ощущением свободы и которое я никак не могу понять. Вроде  бы, Сергею надо спешить обратно в Россию, надо торопиться жить, а не  готовиться к жизни. Под Тамбовом осталась Аня, жена, дети – мальчик и  девочка. Перспектив в Америке никаких, а ему так легко здесь дышится.  Отсылает раз в месяц деньги через Western Union, показывает мне  фотографию двухэтажного дома, построенного по его проекту. И молчит об  отъезде. 

Мне хочется иногда видеться с Сергеем. И причины находятся. То  поломается дверка шкафа в прихожей, то рассыпется на отдельные части  кресло-качалка китайского производства. Он исправляет все умело, быстро,  а потом мы завтракаем (или обедаем) и говорим за жизнь. Сергей не хочет  брать с меня деньги. Мы ведь теперь, если не друзья, то приятели. Но,  прощаясь, неизменно вкладываю купюры в карман его куртки. И он  смиряется, побежденный доводом: «Если не возьмете, я не смогу обратиться  к вам в следующий раз».

Конечно, я вскоре узнаю причину его нелогичного оптимизма. «Надо  как-нибудь познакомить вас Ритой», – говорит Сергей. Они оба живут в так  называемой украинской деревне, в четырехквартирном доме. У каждого,  разумеется, своя комната, но они – вместе. Уже шесть лет. О Рите больше  ни слова. Зато рассказывает Сергей об их коммуне нелегалов. «Я там как  бы за старосту». Легко представляю их нередкие застолья по праздникам и  днюхам («Нас как-никак пятнадцать человек»), их несентиментальную заботу  друг о друге, без которой не прожить: нелегалам, к примеру, не так  просто лечиться, найти бесплатный госпиталь. Их печальные проводы: время  от времени кто-нибудь берет билет в один конец, хотя часто уже не  представляет себе другой жизни, кроме этой странной вольницы.

______

«Что вы делаете по восресеньям?» – спрашиваю однажды, когда Сергей  приходит ко мне в понедельник. Почему-то мне кажется: он хочет, чтобы я  спросил его об этом. 

Он тем не менее смущается, даже краснеет: «Целый день мы в постели. И  не устаем нисколько». Глаза его загораются – обычная, немного смешная  мужская гордость. «И знаете, иногда, просыпаясь, забываю, где я. Тогда  мне кажется: я все еще в своем поселке, в первый сладкий год после нашей  свадьбы с женой».

______

С Ритой мы так и не познакомимся. Только увижу ее в августе – на  видео, в телефоне Сергея. Она скажет ему об отъезде за день до вылета.  «Раньше не смогла. Не решилась. И я не виню ее. В Калининграде у  старшего сына Риты – свадьба». На посадку она идет, ни разу не  оглянувшись. Маленькая, будто замороженная, в модном летнем костюме,  очень привлекательная даже в безысходном своем отчаянии. (2016, дек.)

*

Радость забвения. Тема эссе, которое уже несколько лет хочу написать,  а потом вдруг понимаю: мысль эта стала почти очевидной для многих. 

Как известно, принятие смерти, согласие с ней – один из этапов на  последнем пути человека. Но, оказывается, можно смиренно принять и свое  беспамятство. И даже – обрести в этом состоянии радость.

...В четверг ко мне приходят Юра и Фира. Смущены и безмятежны –  одновременно. Они хотят рассказать о своем недавнем, таком необычном для  них выборе. «Вы знаете, – говорит Фира, – в конце семидесятых Юрочку  таскали на допросы в КГБ. Да, как антисоветчика и диссидента. Потом все,  вроде бы, утихло, утряслось. Но многие юрочкины рукописи, арестованные  органами, так и остались у них. И вот, представьте, недавно нас отыскал  один молодой исследователь из Молдовы. И – ошарашил новостью! Он  обнаружил в архиве КГБ пьесу Юры. Что за пьеса? Из жизни Древнего Рима.  Но пронизана, как было принято в ту пору в либеральной литературе,  современными аллюзиями. Пьеса – гениальная! – твердит нам по телефону  молодой человек. – Надо ее публиковать. И он будто бы уже договорился с  редакцией какого-то сборника. А мы – в растерянности. Юрочка утверждает,  что он вообще никогда не писал пьес. Меня же в те годы еще не было  рядом с ним. Может быть, это путаница, какая-то гэбэшная подстава?  Словом, мы решили отказаться от этой публикации. Зачем? Что изменит она в  нашей жизни?»

Из окна вижу: они идут по Devon Avenuе, как всегда, неторопливо. Юра,  словно вернувшись в детство, боится отпустить руку жены. И великая  радость забвения, впервые сознательно выбранная и принятая их душами,  делает их счастливыми. 

*

Многие возмущаются пошлостью, она пронизывает в эмиграции все. Но пошлость – единственная, неизменнася почва эмиграции. 

*

Русский ресторан с характерным для эмиграции претенциозным  названием – «Живаго» – поставили возле кладбища. В ресторане всегда есть  посетители: после похорон сюда идут люди – помянуть. Мне это нравится.  Вспоминая покойного, человек думает, конечно же, о себе. Мол, ты и сам,  дорогой, не вечен. А что сделал, что успел? Приспосабливался, лгал.  Закопал свой талант – так глубо, что и не отыскать. Впереди же, как у  всех, – земляная яма, обложенная цементными плитами. Но побеждает в этих  размышлениях под рюмку водки все же подлая радость: ты еще жив, жив!

*

Мне всегда очень жаль русских врачей в Америке. Путь их предопределен  и труден. Приезжают с дипломами российских мединститутов, когда им уже  за сорок. Сдают – естественно, на английском – экзамены, подтверждающие  диплом. Учатся несколько лет в резидентуре (но попробуй туда попасть!). А  ведь им надо еще успеть стать миллионерами.

*

«И твои кишки шлепаются на асфальт», – пишет о первых днях эмиграции  Дина Рубина. В конце августа и в сентябре 1996-го асфальт в Чикаго  плавится от жары. Наша прошлая жизнь куда-то бесследно проваливается –  будто и не было. А новая жизнь никак не начнется... 

Все, как у всех. «Депрессия наползает постепенно. Мир становится  темным». Это Ольга Г. Хотя сейчас она делится со мной радостью: «...я  сейчас – будто заново родилась. Будто кто-то снял с головы темный  мешок». (1 мая 2007 г.). Надолго ли?

*

Саша Г. признается: «А за рулем машины я пою. Как ни странно, это  всего две песни. «Окурочек» Юза Алешковского и «А ну-ка, парень, подними  повыше ворот... « Часто пою даже тогда, когда мы едем вдвоем с женой.  Ее это раздражает: годами – одно и то же». Задумывался ли кто-нибудь о  том, что произведения на тюремно-лагерную тему важны для эмигрантов как  своеобразная психотерапия? В пору глухой тоски я перечитываю самые  безотрадные рассказы Шаламова. 

*

Эмиграция – сон? Откроешь глаза и – ничего уже нет. Как, в сущности,  мало осталось от русской литературной эмиграции 20–30-х годов прошлого  века. До нас дошли самые яркие имена, многие из которых были известны  еще в дореволюционной России. А сколько молодых талантливых голосов мы  так и не расслышали. Их творчество осталось горьким упоминанием – в  чужих письмах и дневниках. Говорю об этом с литературоведом Олегом  Коростелевым. Он сотворил чудо: реконструируя жизнь литературной  эмиграции 20–30-х годов, сделал не меньше, чем целый научный институт. И  все-таки провалы литературной памяти огромны. Часто – необратимы. Один  из наивных вопросов, который задаю Коростелеву: как сделать, чтобы  подобное не повторилось? (См. нашу беседу: журнал «Чайка», 2016, 10  июня)

*

За пятнадцать минут до закрытия русского книжного магазина на пороге  появляется старуха. На голове у нее – белая панама (привет из далекого  пионерского детства). В руке – большая соломенная кошелка: с такой моя  бабушка отправлялась на рынок. Старуха, видно, здесь не впервые: сразу  проходит к полке, где стоят книги по эзотерике. Что-то напряженно ищет,  торопливо проглядывая оглавления книг. 

– Могу ли я вам помочь? – обращается к ней продавщица.

– Нет, я сама, – решительно выговаривает старуха. Однако смотрит на  часы и, поняв, что приехала слишком поздно, вынуждена и впрямь  обратиться за помощью: «Мне нужна книга о том, как изменить судьбу».

Смешно? Вряд ли. Опять та же, характерная для эмиграции тема – перемена судьбы. (2008, апр.)

*

Отвечая на вопросы издающегося в Германии журнала «Крещатик.  Перекресток», который в 2017-м отмечал юбилей, вспоминаю вдруг о том,  как после переезда в Чикаго с удивлением и радостью насчитал в городе 21  магазин русской книги. Пять из них располагались совсем близко от моего  дома. Как ни странно, у каждого магазина было свое лицо. В одном  продавались последние новинки, доставленные из Москвы самолетом. Хозяйка  другого, выпускница Литинститута, не думая о прибыли, заказывала  российские и переводные издания, пронизанные духом эксперимента. В  третий меня притягивали монографии по искусству, альбомы репродукций  художников. Однако уверен: самым удивительным был Дом русской книги.  Здесь среди картин и гравюр, собраний сочинений, множества редких  изданий меня всегда ждали неожиданные находки. И почти о каждой книге  вдохновенно, словно читая стихи, рассказывал, если у вас было настроение  спросить, гостеприимный владелец этого праздничного царства, писатель и  режиссер из Одессы Илья Рудяк. Я часто приходил «на огонек» Ильи  Эзравича: поговорить, подышать особым воздухом – нет, не книжной пыли,  воздухом русской культуры. Кстати, сюда так любил приезжать великий  книголюб Евгений Евтушенко.

...Все эти магазины давно вышли из бизнеса. Их хозяева, в основном  наивные идеалисты, разорились. Сейчас книги на русском продаются в  Чикаго в трех киосках: один примостился в «русском гастрономе», два – в  «русских аптеках».

Конечно, постоянно закрываются и американские книжные магазины.  Дворцы в несколько этажей, куда человек нередко приходит на целый день.  Книги и журналы здесь можно не только смотреть, но и читать. Здесь можно  выпить с друзьями кофе, даже перекусить. И снова отважно путешествовать  по книжному морю. Только вот путешественников – все меньше.

Уезжая в Америку, я с болью прощался со своей библиотекой, которую с  не понятной мне самому страстью собирал с двенадцати лет. Разумеется,  эти чувства испытали многие. А сейчас мы прощаемся с Читателем книги. Он  уходит с пугающей быстротой. Мне все чаще кажется: эмигрантские издания  читают только их авторы. (2017, дек.)

*

Нашествие гадалок, ясновидящих, потомственных колдунов. Сибирский  шаман Аюн-батыр излечивает от бесплодия во время индивидуальных сеансов.  Контактер с космосом Бонифатий меняет вашу судьбу... Моя приятельница  М.К. была у контактера на приеме. «Он вам помог?» – «Очень! И мне  повезло: я купила право обращаться к Бонифатию в любое время, без  очереди. Могу звонить ему, получать его советы в любой трудной для себя  ситуации.» 

«Сколько это стоило вам?» М.К. мнется, не очень-то хочет говорить, да  и не принято это на Западе. Но она вспоминает о нашей дружбе. Потому  все же роняет: «Пять тысяч».

Деньги достались М.К. не по наследству. Моя искренняя симпатия к этой  грузной, уже состарившейся, все еще красивой женщине связана с ее  мужественным сопротивлением эмиграции. Приехала в Америку в пятьдесят.  Без английского. С тяжело больным мужем и двумя девочками-подростками.  Объясняла мне когда-то: «Одна – дочь мужа от первого брака, вторая –  общая; муж через год умер, надо было быстро решаться на что-то...»  Решилась, как многие – убирать чужие квартиры. Одновременно учила  английский, стала водить машину, сдала экзамен, подтверждающий ее  квалификацию химика-лаборанта (правда, в прошлой жизни она была  химиком-исследователем, заведующей большой лабораторией), считала каждый  доллар, выучила дочек, купила хорошую квартиру. 

М.К. не идиотка. Но она одинока: у дочек – своя жизнь. А у нее  обнаружили рак. И она перед выбором: делать операцию или пока подождать.  Контактер – сладкий молодой мужчина с решительным взглядом – советует  то, что М.К. хочет услышать: ждать. После консилиума врачей операцию  М.К. все-таки делает. «Общаетесь ли вы с Бонифатием?» – спрашиваю  несколько месяцев спустя. «С ним стало трудно связываться», – говорит  М.К. без осуждения. Может быть, думая при этом о высших силах, которые  еще вмешаются в ее жизнь.

*

На обложке русскоязычного чикагского еженедельника – портрет  священника в церковном облачении. А в кавычках бьются его слова: «Прошу  прощенья у всех!» Михаил Ц., священник Апостольской православной церкви,  дает интервью журналисту. И горячо кается в грехах. В 1978-м, в Киеве,  он только мечтал стать священником, но зато стал агентом КГБ. М.Ц. сам  предложил свой псевдоним – Атос. (Псевдоним не случаен: будущий батюшка  был фехтовальщиком, мастером спорта). Расставшись с КГБ и попав в США,  М.Ц. ощутил в себе другое призвание. Он начал изготовлять международные  водительские права для нелегалов-мексиканцев. Но однажды «нагрянул  спецназ и меня объявили чуть ли не крестным отцом русской мафии в  Чикаго... Вышел из тюрьмы под залог, а затем был условный срок». Все  это – уже давно, двадцать лет назад. Теперь его голос дрожит: «...я  хотел бы сегодня попросить прощения у всех за свои грехи и ошибки». Но  нет, это еще не все. М.Ц. напоследок сделает подарок читателям: «В  Чикаго я единственный священник, который, учитывая наши «военно-полевые  условия», может принять исповедь по телефону... конечно же, совершенно  бесплатно». (Апр., 2018) 

*

Предчувствует ли человек свою смерть? Ответ очевиден. Сразу вспоминаю множество историй. Но расскажу только одну, собственную.

Как и все, не раз слышу о нападениях грабителей в «неблагополучных»  районах Чикаго. Советы бывалых людей: ни в коем случае нельзя спорить,  убегать, сопротивляться, звать на помощь... Надо отдать все, что можешь и  что потребуют. А лучше всего – имей в кармане небольшую сумму денег  (вдруг перед тобой наркоман с помутненным рассудком? Он, не задумываясь,  выстрелит или ударит). 

Минувшей субботой иду из синагоги домой. Около часа дня. С утра был  дождь, а теперь – сухо и чуть морозно. Иду, думаю: «Вот и прошла  жизнь... Нет, не так... Это ушла неопределенность юности и молодости.  Теперь все впереди ясно. Не ясно одно: каким будет конец и когда он  наступит...» 

Говорят, когда души спускаются в этот мир для того, чтобы облечься в  плоть, точная дата нашего ухода отсюда уже определена. Как определена и  миссия, с которой мы приходим. Конечно, Всевышний дает человеку выбор:  маршрут нашего земного пути во многом зависит от нас самих. Но последняя  дата неизменна.

Такие вот банальные мысли...

Идти мне минут пятнадцать. Неожиданно в одном из переулков (около  стройки, где возводятся скромные двухмиллионные особняки) догоняют меня  два афроамериканца. Лет восемнадцати. Прилично одеты. Один забегает  вперед, протягивает мне руку: «Гуд шабес!»

И тут же, с другой – угрожающей – интонацией: «Давай деньги... Быстро... Иначе буду стрелять».

Опускает руку в карман куртки, вынимает оттуда револьвер, снова прячет его, наставляя на меня дуло через куртку.

Почему я спокоен? Может, потому что тут же вспоминаю свои  размышления – всего несколько минут назад. Неужели Всевышний именно так  готовил меня к смерти? 

«У меня нет денег». Это правда. В шаббат евреям не полагается брать в руки денежные купюры.

Парни оглядываются. На улице по-прежнему – ни души.

-Я считаю до трех и буду стрелять... Раз... два...

Он считает до восьми. А я жду выстрела. Неужели это, действительно, все? 

Словно по чей-то подсказке, вдруг снимаю с себя новое итальянское пальто:

-Это вам!

Поняв, что денег у меня действительно нет и проигнорировав мое пальто, они разворачиваются и – уходят.

______

Четыре дня спустя все это по-прежнему выглядит странно.

Странно: в шаббат в нашем районе, где живут в основном ортодоксальные  евреи, на улице не было прохожих (а в синагогах как раз закончились  службы). Странно то, что они появились здесь. И то, что безмолвно ушли.

______

Это была репетиция ухода или только сон наяву? 

Источник: KRESCHATIK # 81, 2018

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded