dem_2011 (dem_2011) wrote,
dem_2011
dem_2011

Categories:

Ольга Седакова. Церковнославянский язык в русской культуре (окончание)

Что такое православие как стилистика, как образ? На ум сразу же придут образы «тишины» и «теплоты» – в этих самых, как бы неправильно понятых значениях. И таких слов немало, и что с ними делать?

Это вопрос, я бы сказала, общеисторический, общекультурный. В какой-то момент историк выясняет, что изначальное значение того или другого изменено, и в таком измененном, искаженном виде продолжается много веков. Что здесь делать? Настаивать на возвращении к правильному началу?

Но само это искажение может быть плодотворным, может принести интересные плоды. В конце концов, оно уже часть традиции. И я бы очень осторожно смотрела на такие вещи, потому что они и составляют традицию, большую традицию восприятия восточного православного христианства, даже если она возникла из простого лингвистического недоразумения.

Такого рода непонимание, или понимание славянских слов в русской перспективе разделяют и те, кто переводит православное богослужение на другие языки. Я смотрела английские, немецкие, итальянские переводы – и увидела, что в предсказуемых местах всё понято именно так. Например, «Умиление» (иконографический тип) везде будет переведено как «нежность», «растроганность» (Tendresse, Tenerezza и под.)

Тогда как «умиление» («katanyksis») – это «сокрушение» или «помилование», а вовсе не «нежность». И вместе с тем, привычка примысливать к славянскому русское «умиление», невольную растроганность, и русское «умильный», трогательный (славянское: приводящий в сокрушение) – это привычка, дорогая нам. Уточнение значений, с одной стороны, необходимо для понимания, а, с другой стороны, здесь необходима особая деликатность, чтобы не отменять того, что так дорого, что вошло уже и в светскую культуру. Что навсегда помнится как родной образ.

Церковнославянский язык, в конце концов, представляет собой – я думаю, уже много веков представляет собой – не столько язык, сколько текст. Он не работает как язык, как порождающая реальные новые высказывания структура. Он и есть высказывание.

Весь объем церковнославянских текстов, все тексты на церковнославянском языке – это своего рода один текст, одно огромное и прекрасное высказывание. Самой малой цитаты из него достаточно, чтобы вызвать весь образ церковного богослужения, его благовоний, тканей, огней в полутьме, мелодических оборотов, его изъятости из линейного времени… всего, что связано с плотью богослужения.

Для этого достаточно не только цитаты – минимального знака этого языка, какой-нибудь грамматической формы, в том числе, и неправильной формы. Как у Хлебникова:

Синеют ночные дорози.

«Дорози» – такой формы от «дорога» не существует и, тем не менее, эти неправильные «дорози» (собственно, одна буква «з» на месте «г») сразу же вводят нас в мир православного духа, православной стилистики.

Итак, этот язык во многом и создал образ русского православия, «тихого» и «тёплого». Можно долго говорить и о том, как он влиял и вообще на российскую культуру. Что значит и что влечет за собой эта привычка к двуязычию, понятому как одноязычие, эта очень сложная психологическая установка. Что значит и что влечет за собой многовековая привычка принимать священное слово, знать его наизусть и не затрудняясь его «темнотой», «полупонятностью».
От такого слова не привыкли требовать полной отчетливости: что от него ожидается – это сила. Священное слово – сильное слово. И русское обыденное слово как бы заведомо этой силой не обладает. Оно может приобрести ее в поэзии – но здесь, как говорится, должен «человек сгореть», должен действовать личный гений.

Церковнославянское слово обладает этой силой как бы само по себе, без своего Пушкина или Блока. Почему, откуда? вряд ли мы ответим на этот вопрос. Похожие впечатления я слышала от католиков, которые рассказывали мне совсем недавно, как какой-то экзорцист читал молитвы по латыни, и они действовали: как только он произносил их в переводе на французский язык, они переставали действовать.

Так воспринимается церковнославянский язык: как сильный, властный язык. Не язык, собственно, а текст, как я говорила. Конечно, на нем создавались – составлялись – и новые тексты, но вряд ли это можно назвать сочинением. Это мозаика из осколков уже существующих текстов, составленная в новом порядке по законам жанра: акафиста, канона…

Сочинить новое произведение на церковнославянском языке невозможно – новое по нашим понятиям нового. Сила церковнославянского слова близка магической – и она сохраняется в любой цитате – и в такой, где ничего собственно церковного, богослужебного не предполагается. Как, например, в «Стихах к Блоку» Марины Цветаевой:

Ты проходишь на запад солнца,
Ты увидишь вечерний свет.
Ты проходишь на запад солнца,
И метель заметает след.
Мимо окон моих – бесстрастный –
Ты пройдёшь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.


Вызванная несколькими инкрустациями, взятыми из нее, молитва «Свете тихий» в этих стихах играет всеми своими свойствами священного, прекрасного, таинственного слова.

Я полагаю, что некоторые свойства русской поэзии связаны с этой народной привычкой к властному и понятийно не проясняемому священному языку. Насколько я могу судить, русская поэзия в девятнадцатом, и тем более, в двадцатом веке гораздо легче, чем другие европейские традиции, позволяла себе фантастику слова, смещения его словарного значения, странные сочетания слов, которые не требуют какого-то окончательного «прозаического» понимания:

И дышит таинственность брака
В простом сочетании слов,


как писал молодой Мандельштам. Быть может, это кого-то удивит, но самым прямым наследником церковнославянского языка мне представляется Александр Блок, который никогда не уснащал свою речь богатыми славянизмами, как это делал Вячеслав Иванов, но сам его язык несет в себе волшебную беспредметную силу церковнославянского слова, которое внушает, не объясняя:

Эта прядь, такая золотая,
Разве не от прежнего огня?
Милая, безбожная, пустая,
Незабвенная – прости меня!


Здесь нет цитат, но каждый узнает в этом тройном шаге эпитетов ритм и силу молитвословия.

О судьбе церковнославянского в светской культуре можно говорить много. Я остановлюсь, пожалуй, только еще на одном, очень значительном эпизоде: на поэзии Некрасова и народовольчестве. Вот где особая властная убедительная сила славянских оборотов сыграла свою роль!

Участники этого движения вспоминают, что если бы они только читали статьи социалистов, написанные на «западном» «научном» языке, как у Белинского, это на них бы совершенно не подействовало. Но Некрасов, который необыкновенно богато, щедро, неожиданно ввел церковнославянский язык, нашел для идеологии народничества увлекательное слово. Длинное, сложносоставленное слово славянского:

От ликующих, праздноболтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви.


Литургический язык с его ключевыми словами – любовь, жертва, путь – оказался непреодолимо убедительным для молодежи того времени. Он истолковал им их дело как «святую жертву», как продолжение литургии.

Я только упомяну о еще одной псевдоморфозе церковнославянского – официальном языке сталинской пропаганды, состоявшем, по подсчетам лингвистам, на 80% из славянизмов (таков состав старой редакции михалковского «Гимна Советского Союза»).

И, наконец, последняя на сегодня тема: литературный русский язык. Его положение было очень сложно. «Сверху» располагался священный церковнославянский язык, совпадая с ним в зоне возвышенных, отвлеченных слов. С другой стороны, «снизу» его омывало море живых говоров, в отношении к которым он сам напоминал церковнославянский.
Это чувствовали все русские писатели, вплоть до Солженицына: русский литературный язык как будто бесплотен, абстрактен, безличен – в сравнении с ярким, вещным словом народных живых говоров. У русского писателя до определенного времени было три возможности, три регистра: нейтральный литературный язык, высокий церковнославянский и живое, играющее слово говоров. У нормативного советского писателя уже не было ни церковнославянского, ни литературного: спасти положение могло только слово говоров.

Литературный русский язык, о котором уже упомянутый Исаченко написал в свое время скандальную статью (по-французски) «Русский ли литературный русский язык по своему происхождению?» И ответил: «Нет, это не русский язык, это церковнославянский язык: он так же отлит по образу церковнославянского, как церковнославянский – по образу греческого».

Я опускаю его аргументы, но в самом деле, литературный русский язык отличается от говоров подобным образом, как – со всеми mutatis mutandis – отличался от них церковнославянский. Это во многом другой язык. Кстати, в документах Собора 1917 года, изданных о. Николаем Балашовым, мне встретилась замечательная заметка кого-то из участников дискуссии о богослужебном языке, касающаяся «непонятности» церковнославянского.

Автор (я, к сожалению, не помню его имени) замечает, что язык современной ему беллетристики, журналистики не менее непонятен народу, чем церковнославянский. И в самом деле, литературный язык совершенно так же непонятен носителю русского говора, если тот не получил определенного образования. Это «непонятные», «иностранные» слова (не только варваризмы, которые литературный язык в отличие от консервативных говоров легко вбирает в себя – но и собственно русские слова с другой семантикой, которая не возникают непосредственно из самого языка, из самих говоров).

Да, словарь литературного языка в огромной своей доле представляется людям, не получившим определенногоо образования, по грамматике – русским, по смыслу – иноземным. Я думаю, что всем приходилось встречаться с этим, разговаривая с человеком, который может переспросить: а как это по-нашему, то, что ты сказал? Литературный язык для них как бы иностранный, и таким образом он несет в себе свойства церковнославянского языка, его беспредметность, его надбытность.

Вот, собственно, и всё, что я могла бы сегодня рассказать вам о церковнославянском языке в русской культуре, хотя это тема бесконечная. Это разговор о великом сокровище нашей культуры, утратив которое мы потеряем связь не только с церковнославянскими текстами, но и со светской русской словесностью трех последних веков. И это разговор о сокровище, которое с самого начала несло в себе известную опасность: сильное, прекрасное, внушающее, но не толкующее, не истолковываемое слово.

Ольга Седакова

Источник: Православие и Мир

Tags: Ольга Седакова, православие, свв. Кирилл и Мефодий
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments