dem_2011

Categories:

Услышь меня, чистый сердцем!

Валентина Малявина

Валентина Малявина / х/ф Иваново детство
Валентина Малявина / х/ф Иваново детство

От автора

После телепередачи, которую сделали обо мне Е. Уфимцева и С. Варновский в своей программе «Театр + ТВ», одна моя приятельница спросила:
— Зачем ты о себе все рассказываешь?
Она имела в виду негативные стороны моей жизни.
— Зачем публике это знать, она все равно ничего не поймет.
Между тем, приятельница считает себя верующей.
— Конечно, существует и прилюдная исповедь, но она невыносима. Батюшке все поведать, и то трудно, — продолжала она.
Она права — это трудно.
Но исповедь необходима. Не только для исповедующихся, но и для  слушающих. Это очищение для тех и для других, и чем больше аудитория,  тем значимей исповедь.
После телеэфира я получила множество писем, где, в свою очередь, люди рассказывали о себе.
Передачу повторяли дважды — уже по просьбе зрителей.
После нее ко мне обращались люди на улице, в транспорте — везде. И до  сих пор я окружена вниманием незнакомых мне женщин и мужчин, которым  хочется поделиться своими житейскими невзгодами. У Федора Михайловича  Достоевского, не помню дословно, но есть такая мысль: «Не забывайте,  несмотря на свои горести, что кто-то снизу стучится к вам и просит о  помощи. Ему еще хуже. Протяните ему руку и не печальтесь о себе».
Вот основная тема моей книги. Ее название «Услышь меня, чистый сердцем!» явилось ко мне во сне.

Памяти Стаса Жданько

Глава 1

Сегодня 18 июня 1983 года — день моего рождения.Уже восемнадцать дней, как я в Бутырской тюрьме, в камере N 152 для  «тяжеловесов» — так здесь называют тех, кто совершил особо тяжкие  преступления. Я обвиняюсь в умышленном убийстве.

Как я угодила сюда, расскажу позже.

Со мною в камере 37 преступниц. Я уже привыкла к этим женщинам, к  этим сводчатым потолкам, к тому, что постоянно горит свет, к моей  шконке, на которой я сплю, к кормушке и прочему, прочему, прочему… Но  здесь — сплошной досуг, и к этому привыкнуть невозможно.

Самое страшное осталось позади: меня подвели к камере, открыли тяжеленную дверь, а потом ее захлопнули.

Я поняла: все. Мне уже никогда не открыть эту дверь самой.

Остановилась у порога, бросила отвратительный дырявый матрас и  осмотрелась. Словно в тумане, медленно передвигались женщины, прикрытые  мокрыми простынями. Их было много. Будто я попала в многолюдную баню.  Туман — это табачный дым. Мокрые простыни — от невероятной жары, которая  приключилась тем летом.

Как-то тихо было. И все смотрели на меня. А по радио Юрий Антонов пел: «Море-море — мир бездонный…»

Я поздоровалась и спросила:

— Куда мне можно положить матрас?

— А вот тут место есть хорошее, — хохотнула коротко стриженная женщина.

Место было у параши.

Я увидела другое свободное место и пошла туда.

— Здесь нельзя, здесь не положено. Над Глафирой никто не спит, —  говорила все та же с коротенькой стрижкой. Как будто из дурного фильма,  где актриса плохо справляется с ролью, наигрывая хулиганку.

— Будет, — строго сказала я. И спросила у Глафиры: — Можно я лягу над вашей постелью?

Глафира расчесывала свои роскошные волосы и внимательно смотрела на меня. Через значительную паузу ответила:

— Можно.

Я никак не могла забросить наверх набитый каким-то тряпьем матрас. Смущенно сказала:

— Я не спала всю ночь. Не получается забросить матрас. Стриженая опять хохотнула:

— Неужели не спала? Представь себе — нам этого не понять. Дело в том,  что всем прибывающим в тюрьму, приходится провести ночь в страшнейших  условиях, сидя в боксе. Таков порядок. Отчего таков? Неизвестно.

Мне очень хотелось спать. Уснула.

Проснувшись, обнаружила, что на меня смотрят с еще большим любопытством. Кто-то узнал меня по кино.

Совсем молоденькая моя соседка спрашивает:

— А вы артистка?

— Да, — говорю.

На что стриженая нагло заявляет:

— Какая артистка? Артистку-то по полету узнаешь.

— Ромашка, помолчи, — цыкнули на нее.

Оказывается, зовут ее здесь Ромашкой.

И вдруг я очень громко и повелительно говорю:

— Ромашка, подойди-ка ко мне.

— Чего еще?

— А вот что, Ромашка, моим крыльям тесновато в твоей камере.

Все захохотали. И Ромашка тоже.

Потом просят:

— Расскажи про артистов.

— Расскажу. Не сейчас.

Удивительно, что проснулась я в свой день рождения легко. На душе  совсем спокойно. Увидела, что около меня стоит маленький кувшинчик,  вылепленный из хлеба; узоры не нем сделаны зубной пастой, а в кувшинчике  цветы, вырезанные из тетрадных обложек, — голубые, малиновые, желтые, —  красиво очень.

А рядом на ажурной салфеточке — три пирожных, приготовленных из  толченых сухарей, масла и сахара. Замечательные пирожные получаются.

Я была рада до слез. Благодарила.

Две веселые девочки, оставаясь по-прежнему в мокрых простынях, из  махровых полотенец соорудили по чалме, взяли тазики и били в них, как в  барабан, приговаривая в такт поздравления мне. Получился неожиданный  праздник. Хохотали до невозможности.

Дежурной была казачка Валя, она несколько раз открывала кормушку,  покрикивала на нас, но не сердилась. А мы продолжали дурачиться. Потом  слушали по радио Высоцкого. После смерти его разрешили, и редкий день в  радиоэфире обходился без него.

— Счастливая ты, — протяжно сказала Птичка, красивенькая хулиганка, — Высоцкого небось знала…

Я кивнула. Я действительно его знала.

— А я знаю «Песняров», — похвасталась блондинка. Она была всегда  накрашена. Косметику, кроме помады, нам не разрешают, но все равно,  выезжая на суд, все подкрашены.

Тушь делали сами. Собираешь горелые спички, долго собираешь, а потом  поджигаешь их — получается, естественно, пепел. Этот пепел перемешиваешь  с сахаром, с крошечками мыла, добавляешь воду и получившуюся массу  ровненько распределяешь в спичечную коробку. Масса застывает, и  получается абсолютный «Кристиан Диор».

А тени находились в любом месте стены — под белым слоем лежит купорос, соскребешь, и вот тебе тени от «Элизабет Ардэн».

Я не перестаю удивляться изобретательности моей новой компании.

Поджигается палочка от головки чеснока. Затушив огонек, получаешь  косметический карандаш, который может соперничать с фирменным  французским. Свекла — румяна. Черным хлебом моем голову. Из геркулесовой  каши — изумительная маска. Очень смешно мы выглядим после завтрака,  когда дают вышеупомянутую кашу. Ею пользуются даже те, кто слыхом не  слыхал о косметике. Представьте себе бабушку-горянку из Дагестана в  маске из «геркулеса», темпераментно рассуждающую о падении нравов.

Украшения у нас тоже есть. Сушим яблочные косточки, потом нанизываем  их на нитку, выплетаем, как позволит фантазия: бусы, серьги, кольца —  довольно красиво.

Баня для нас — счастье! Она же строилась еще при Екатерине Великой,  поэтому в ней просторно и не душно — здорово! Приготовление к бане —  целое событие. Достаются невероятной красоты мочалки, тапочки, связанные  из цветных целлофановых пакетов. А мыло? Кому не приносят передачи, те  собирают обмылки, под струей воды сбивают их в массу, а потом эту массу  формуют о стену — получается эффектный мозаичный шар. А мундштуки? Из  корпусов старых авторучек — сама элегантность!

— А я знаю «Песняров». С одним из них у меня был роман.

— С кем, Наташ? С кем?

Наташа подняла мордочку вверх и с огромным достоинством пропела, объясняя, с кем у нее был роман:

— С «Вологда-Вологда-Вологда-да»!

Опять взрыв хохота!

Надо сказать, что в тюрьме много смеются. Поразительно, но это так.

Вот и обед. Несколько человек — за столом, остальные — на шконках.  Супы или густые — муку добавляют, или очень жидкие, как вода. Когда мне  передают миску, Ромашка обязательно заглядывает в нее, даже  приподнимается со скамейки, чтобы как следует заглянуть.

Спрашиваю:

— Ромашка, что ты там у меня высматриваешь?

— Ты же у нас культ личности, а вдруг тебе мясо положат…

— И тогда что?

Опять хохочем.

А потом приехала библиотека. В Бутырке потрясающая библиотека! С тех  времен еще, с революционного разгула. Я заказала «Государь» и «Историю  Флоренции» Никколо Макиавелли и любимого мною Грина Александра  Степановича «Блистающий мир». Привезли!

Хороший день у меня получился — 18 июня 1983 года — день моего рождения!

Когда все уснули, я потихоньку открыла дневник и записала, что записалось.

Кормушка открылась, и вертухайка — так тут зовут дежурных — сделала мне замечание:

— Малявина, спать! А то в боксик пойдешь.

Боксиком, действительно, можно напугать. Там воздуха вообще нет. Ужасное место. Печальное.

Я повернулась. Спать не хотелось. Легла так, чтобы неприятная  дежурная не видела, что я читаю «Блистающий мир». Потрясающе!  Наслаждение!

Заснула под утро, но тут же проснулась: надо мной Глафира плачет.  Неожиданно это. У Глафиры всегда одинаковое настроение — без слез и без  смеха. Что же делать? Откликнуться? А вдруг ей будет неприятно?  Наклоняюсь.

— Глафира, успокойся, милая.

— Валя, ты подумай, где справедливость? Бандиты, убийцы получают по  десять лет, а тут рубль у государства возьмешь и сидишь, сидишь, сидишь…  В каменном мешке гнию вот уже пять лет, а потом на зоне придется пахать лет десять.

Я не знала, что и ответить. Спустилась вниз.

— Посиди со мной, — попросила Глафира. — Я тебя тоже жалею. Она  вздохнула. — Как ты оказалась здесь? Не понимаю. Порой думаю, что тебя  для роли сюда засунули, ну, чтобы ты поняла про эту жизнь.

— Нет, Глафира, не для роли.

— А почему у тебя до сих пор нет обвинительного заключения?

Глафира сказала не так длинно, она сказала проще:

— А почему у тебя до сих пор нет «объебона»?

— Сама удивляюсь, Глафира.

— Как же так? Нет, Валя, это непонятно. Без «объебона» так долго не сидят.

— Не знаем мы законов наших, не знаем прав своих. Да и есть ли у нас права, Глафира?

Как-то я гуляла по Арбатским переулкам. Шел крупный снег. Тихий такой  вечер… Встречаю Риту, она в музее Театра Вахтангова работает. И Рита мне говорит: «Тебе бы адвоката хорошего пригласить». «А зачем?» —  спрашиваю. Я действительно не понимала, зачем мне нужен адвокат. И  позже, когда мне предложили ознакомиться с делом, не приглашала. Читала  сама и не переставала удивляться диалогам следователя и некоторых моих  коллег. Я обнаружила, Глафира, что иные меня предали, а я почитала их  всем сердцем. Я не верила в то, что меня могут арестовать, как не верю  теперь, что буду осуждена…

А «объебон» пока сочиняется. Трудно, по всей вероятности, он им дается.

— А покажешь, если пришлют?

— Хорошо. Пойди умойся, Глафира, не надо, чтобы видели тебя заплаканной.

Глафира пошла к умывальнику, спина прямая, тяжелая коса почти до колен.

Ну, вот и гимн: «Союз нерушимый республик свободных…» Началось  движение. Мы с Глафирой успели сделать утренний туалет и теперь ждем  проверки. От умывальника тянется по всей камере очередь.

Прошла проверка.

Принесли так называемый чай.

И вдруг истерический крик:

— Где моя колбаса, суки? Кто сожрал мою колбасу? — кричало мужеподобное рыжее отвратительное существо со старческим ртом.

Все молчат, занимаются своими делами, только Седовласая, подруга  противного существа, соскочила со своей шконки, налетела на молодую  грузинку и стала бить ее.

Грузинку уже били не раз, и никто не заступился, потому что она обвинялась в убийстве ребенка. Такие здесь законы.

А Седовласая просто садистка. Ей доставляло огромное удовольствие  бить обезумевшую от страха грузинку. Эта Седовласая с удовольствием  шарахнула бы кого-нибудь другого, но смелости не хватает, а здесь можно  разгуляться, никто не остановит. Скандал вспыхнул, как огонь, и грозил  этот огонь обернуться пожаром.

Два раза открылся глазок в двери — в него дежурные следят за камерой.  Кормушка не открылась. Замечания дежурные не делают, значит, скандал  учинен специально. Я подозревала, что мужеподобное существо — куруха, то  есть стукачка, теперь убедилась окончательно.

Что же делать? Как все это остановить?

А Золотая со своей подругой смеются. Что смешного? А они хохочут…  Почему — Золотая? Она работала на фарфоровом заводе и имела отношение к  жидкому золоту, оно ее и подвело.

Я хотела было спуститься вниз, а Золотая опять хохочет.

— Валюшка, не надо. Сейчас кашу принесут, и все успокоится.

Преотвратное же существо уже вопило про какие-то носки — мол, носки сперли.

— Ой, не могу, — хохочет Золотая.

Я нагнулась к Глафире:

— Глафира, почему не появляются дежурные?

— Не обращай внимания.

Приподнялась ко мне:

— Я прошу тебя. Никакого внимания.

Ромашка сосредоточенно смотрела на скандалисток, не произнеся ни слова.

Хлопнула кормушка, привезли кашу. «Пионер» называется. Не знаю,  почему «пионер», по каким таким признакам, но «пионер» — и все тут. Все  ринулись к кормушке…

Какое тяжелое утро после вчерашнего светлого дня. Боже ты мой!

Моя соседка Галочка заботится обо мне.

— Пойдем за стол.

— Не хочу, Галочка.

— Ну, я тебе сюда принесу.

— Не надо. У нас что-нибудь осталось из еды?

— Нет, только луковица, — засмеялась Галочка. — Ничего, выдержим, завтра ларек.

Легко спрыгнула вниз и принесла два «пионера» и две кружки чая.

— Луковицу съедим в обед, — сказала Галочка, взяв на себя роль хозяйки.

Я взглянула на грузинку — та уткнулась в подушку и как-то странно мотала головой.

После завтрака я прикрыла глаза полотенцем, чтобы свет не попадал, и  стала медленно про себя проговаривать то, что помнила из советов  Владимира Леви: «Покой. Священный покой. Всеобъемлющий покой. Великий  покой»

Стало много легче.

А Седовласая с мужеподобным мерзким существом резались в домино,  громко смеясь и стукая костяшками нарочно сильно. Что-то у них не вышло.  И смех наигранный, и стук костяшек чрезмерный.

А если бы я вмешалась? Кое-что и вышло бы. Права Глафира: нельзя мне  было участвовать в их мероприятии. Скоро прогулка. Опять небо в клетку.  Опять ходить по кругу. Но воздуха хочется! Пусть небо в клетку, но ведь  небо же!

Когда шли длинными коридорами на прогулку, на одном из постов  вертухайка почему-то стукнула меня под грудь тыльной стороной руки. Нет,  не больно стукнула — небрежно. Вертухайка была с заплетенной косой,  явно приехавшая по лимиту. Не знаю, как уж получилось, но я взяла ее за  косу и сильно наклонила ей голову вниз. Она от неожиданности не пикнула.

Седовласая почти проорала:

— Гляди-ка! Ну, надо же!

Но никто не обратил внимания ни на мой поступок, ни на реплику Седовласой.

Что за день сегодня тревожный такой?

Все. Буду думать о Грине.

Купаться в небе и думать о летающем Человеке по имени Друд из «Блистающего мира».

Ну, что за день? Ввели во дворик. Совсем маленький. Есть побольше,  есть даже большие, а этот — крохотный. Здесь и по кругу не походишь.  Может быть, это и хорошо, постоим, посмотрим ввысь.

Воробышек прилетел и смотрит, смотрит… и так головку наклонит, и  эдак. Я засмотрелась на него. Нашим дамам непонятно — чему я улыбаюсь?  Увидели воробышка и тоже обрадовались, как дети. А он «чик-чирик» и  улетел. Прислонилась я к теплой от солнышка стенке дворика и не могу  наглядеться на причудливые облака. Вверху над нами появился вертухай,  симпатичный такой, смотрит на нас, улыбается. Птичка увидела его и  кричит: «Радость моя, что-то жарко…»

И стала расстегивать кофточку. Птичка наша красивая, и она, конечно,  понравилась симпатичному вертухаю Пожилые дамы стыдят Птичку, а она  посылает их куда подальше. И почти снимает кофточку. Ей сейчас хорошо!  Они смотрят друг на друга уже серьезно. Но пора расставаться: прогулка  окончена. На прощание она еще раз крикнула ему: «Радость моя!» Грустно  так крикнула.

Проходим пост, где дежурит та, с заплетенной косой. Смотрю на нее. Она вдруг говорит:

— Я думала, там книга у тебя.

Оказывается, книгу хотела обнаружить. Но удивительно то, что она  заговорила со мной. Молодая еще, неопытная. Тоже оборзеет. Тем не менее,  настроение мое улучшилось от признания молодой вертухайки.

Грузинки с нами на прогулке не было. Ее увели в санчасть. Когда мы  вернулись, не нашли ее на месте. Все обратили на это внимание. Директор  ресторана из Адлера вдруг закричала, обращаясь к Седовласой и  мужеподобному существу:

— Сволочи! Грузинка не возьмет вашей вонючей колбасы!

И заплакала. Директор ресторана сидела за хищение по статье 93 прим.  Таких называли «примовскими». «Сволочи» молчали. Конфликты с  «примовскими» не положены.

Я заметила, что все как бы распрямились, всем стало легче. После обеда началось абсолютное ничегонеделание. Трудное время.

Вечером я люблю смотреть сквозь «решку» — это железные жалюзи,  намертво приваренные к окну. Смотрю в отверстие между  «ресничками»-железяками на белый дом, что напротив. На последнем этаже  окно с красноватым теплым светом. Я уверена, что там живут хорошие люди.  Судороги беспокойства исчезают, и светлые надежды окружают меня, и я  верю, что все в мире идет к лучшему…

Опять не спится, а дежурная сегодня совсем злющая — не почитаешь.

В углу старушка молится. За что сидит старушка — не знаю. Она всегда  молчит. Никто не обращает на старушку никакого внимания, вроде бы ее  вообще нет, а ей от этого спокойно. Никогда не видела ее чем-нибудь  озабоченной. У меня такое впечатление, что она живет здесь всегда.

Так получилось, что меня крестили дважды. Сначала на станции Лев  Толстой, бывшей Астапово, где мы с мамой были в эвакуации, потом в  Филипповской церкви, что в Афанасьевском переулке на Арбате. Я родилась и  выросла на Арбате. Мне кажется, что я помню тот день, даже знаю место,  где стояла купель. Помню батюшку в золотых одеждах, помню пресный  хлебушек и красное, густое, сладкое вино, радужный ореол вокруг свечей и  Взгляд, единственный Взгляд на свете: Христос смотрел на меня с иконы  совершенно живой, и я уверовала в Него. Навсегда. Без сомнений.

Я любила нашу комнату на улице Вахтангова, дом 15, квартира 8. Любила  самовар и чай из него. У меня была старинная китайская чашечка цвета  терракота с золотым и черным, а на блюдце — целый мир: изысканные дамы,  сказочные деревья, необыкновенные цветы. Я подолгу рассматривала этот  волшебный мир.

У меня было свое место за столом. Напротив — много икон, под ними —  лампадка темно-синяя. Я любила, когда в ней танцевал огонек. Каждое  воскресенье моя бабушка Аграфена Андриановна и мой дедушка Алексей  Прокофьевич собирались в церковь к заутрене. Я просыпалась нарочно рано,  чтобы посмотреть на них. Бабушка покрывала неописуемой красоты  кружевной платок, а дедушка надевал синюю в горох сатиновую рубашку, она  вся блестела, костюм-тройку, и они отправлялись в Филипповскую церковь.  Иногда брали меня. К сожалению, не всегда. Я попросила у бабушки  крестик. Он был из красного дерева, в центре — стеклышко, когда  посмотришь в него, увидишь Распятие. На бархатной ленточке был крестик. Я  с любовью носила его.

У нас во дворе под высоченным тополем была песочница, и дети все  вместе возились в ней. Я не любила играть со всеми вместе, но иногда  все-таки приходила. Как-то лепили куличики, низко наклонилась, и мой  крестик обнаружился. Нет, я его специально не прятала, но это была моя  Тайна.

— Смотри! — закричала на весь двор толстая девчонка. — Смотрите, у нее крест! — и по-дурацки засмеялась.

Мое переживание было таким сильным, что я заболела.

— Бабушка, почему они смеются?

— Сами не ведают.

Бабушка подарила мне шкатулочку для хранения крестика, убедила меня,  что он хоть и в шкатулке, но все равно со мной, и просила не носить его  больше.

— Почему?

Это «почему?» было на протяжении почти всей жизни.

Когда научилась читать, усаживала бабушку и дедушку на диван и читала  им Евангелие. Книга была с иллюстрациями Доре в мраморном зеленоватом  переплете с золотым обрезом.

А старушка в углу все молится. Лицо ее остается неизменно спокойным. Как хорошо, когда веруешь!

А как же те, неверующие? Тяжело им. Беспокойно. Я это вижу.

Тот длинный июньский день в Бутырке мне будет памятен навсегда:  вечером принесли обвинительное заключение. Стала читать — диву далась!  Самому Гоголю не сподобиться до такой смешной истории. Понимаю, что речь  идет обо мне и о Стасе, которого нет; понимаю, что меня хотят обвинить в  убийстве Стаса; вижу, как авторы нагнетают атмосферу рассказа, и чем  больше они ее нагнетают, тем нелепее и смешнее выглядит история.

Я даже не расстроилась.

Отдала Глафире читать.

А вокруг меня девочки уселись — думали, что я буду переживать после  того, как прочту этот «документ», песни стали петь из репертуара  Пугачевой, Антонова, а потом так грянули «Поворот» Андрея Макаревича,  что Глафира нам сделала замечание:

— Не мешайте читать!

И вдруг я поняла, что у всех девочек, которые окружили меня, была  одна и та же статья. Статья, связанная с убийством. Холод прошел,  зазнобило даже. Всматриваюсь в лица. Нет и тени рока на этих милых,  молодых лицах. Наоборот, взгляд открытый, почти детский. Правда-правда, я  ничего не выдумываю.

Знаю, что одна из них бросила из-за ревности камень в любимого,  попала в висок, и он погиб. Другая, будучи беременной, пришла в  общежитие того института, где учился ее муж, и задушила свою соперницу.  Моя соседка Галочка убила своего насильника. У каждой из них есть своя  правда, наверное, поэтому на их лицах не отпечаталось преступление.

Когда разошлись, Галочка мне сказала:

— Не знаю, как я буду с тобой расставаться. С ума сойду!

У Галочки не было ни отца, ни матери. Она никогда не рассказывала,  почему ее воспитывал только дедушка. О дедушке говорила с любовью и  юмором:

— Мой дед говорит, что у него все есть. Спросишь: «Что у тебя есть?  Ничего у тебя нет». А он: «Все! Ты. Цветной телевизор. И бормотушка. Вот  так-то !» И, счастливый, смотрит свой цветной телевизор, пропуская  стаканчик за стаканчиком свей бормотушки.

Глафира прочитала обвинительное заключение и попросила спуститься к  ней. Спустилась. Не снимая очков, отчего она выглядела очень важной,  стала глаголить:

— Они что — совсем охуели?

И продолжала важничать:

— Мотива преступления нет, следовательно, нет и самого преступления.  Разве это мотив — «на почве неприязненных отношений»? Получается  товарищеский суд, и то убогий. Нет ни одного факта, ни одного  доказательства твоей виновности. Но самое интересное — это финал: «Может  быть, удар нанесен посторонней рукой, но не исключена возможность, что и  собственной». Ничего не понятно. Какого хуя они тебя здесь держат? Нет,  Валентина, тебя отпустят, никакого суда не будет. Посмотришь!

За моими делами мы забыли о том, что Ромашке тоже какая-то бумага  пришла. Ромашку, оказывается, Верой зовут. Опустив голову, она сидела за  столом. Я подошла к ней. Она грустно и доверчиво посмотрела на меня.

— Вера, — впервые я назвала ее по имени. — Что-нибудь случилось?

— Муж отравился газом. Умер. Поставил суп варить и заснул. Суп  убежал. Ну, вот… — больше она не могла говорить, закашлялась, а слезы  ручьем бежали по ее щекам.

Я не представляла, что Ромашка может плакать.

Директор ресторана кормила ее бутербродами, печеньем, конфетами.

Ромашка благодарно и ласково смотрела на нее.

— Он умер неделю назад, а сказали только сейчас. Почему? Почему они так?

Не знала и я, почему они так. И не стала успокаивать Веру. Просто сидела с ней рядом, зная, что сейчас я ей нужна.

Буквально на следующий день, вскоре после завтрака, дежурная выкрикнула:

— Малявина, с вещами!

Кто-то :

— Валюшка! Тебя отпускают!

Глафира торжественно заявила:

— Я знала! Я говорила!

А Галочка моя — навзрыд.

Золотая:

— Ты, что, Галка, с ума спятила? Помоги лучше вещи собрать.

Галка не смогла мне помочь.

Помогала мне Ромашка, ловко связала мой барахляный матрас, сняла сумку, подтащила все к двери.

Девочки спустились вниз проводить меня.

Я не знала, куда меня поведут, но краешек надежды на то, что совсем ухожу, — был.

Нет, я не ушла из Бутырки. Попав сюда, оставь надежду, что отсюда можно выйти.

Меня перевели на «спецы». Это камеры под особым контролем. Перевели по просьбе прокуратуры Ленинского района.

А пока я не знаю, куда меня ведут.

Ну, какие же длинные коридоры в Бутырке, а матрас и сумка тянут вниз,  не дают идти… и камеры в ряд… бесконечные лестницы… и множество  решетчатых дверей… поворот за поворотом… и снова двери, и снова огромные  ключи: др-др… Противно поет свою песнь очередная дверь, потом — хлоп! —  железом о железо.

Проходим мимо матрасов. Возле них скучает заключенный, оставленный на «рабочке».

Говорю вертухайке, специально говорю, чтобы узнать, остаюсь я здесь или ухожу:

— Мне матрас надо поменять. Он жуткий.

Она очень спокойно:

— Меняй.

Значит, остаюсь. Но куда ведут меня? Я понимаю — надо быть готовой к неожиданному, тем более здесь неожиданность на каждом шагу.

Сколько раз я слышала:

— Малявина! Без вещей!

Никогда не говорят, куда ведут — на свидание ли с родными, на встречу  ли с адвокатом, к врачу или в карцер. Нервно это. Иным совсем плохо  становится. Давление повышается, а сердцебиение такое, что в ушах  стучит. Зачем так действовать на нервы? Неужели нельзя сказать, что за  поход мы совершаем?

Говорю парню:

— Поменяй мне матрас, пожалуйста.

Он лениво бросил мой в дальний угол и, как фокусник, одним движением  выхватил из стопки матрас для меня. Остальные матрасы даже не  пошелохнулись.

Ну, вот, новый матрас нести легче. Пошли дальше. Господи, когда же  кончатся эти коридоры, лестницы, двери, ключи? Когда кончатся эти  отвратительные звуки — железом о железо?

Вертухайке тоже наскучило идти молча, она спросила:

— О чем думаешь, Малявина?

— Во-первых, думаю, куда вы меня ведете? А во-вторых, меня интересует, где 103-я камера.

— Зачем она тебе?

— Там Маяковский сидел.

— Правда? — оживилась спокойная до тупости вертухайка.

— Да.

— А за что он сидел?

— Был 1909 год.

— А-а-а, — протянула вертухайка, будто знала, что значил этот год в жизни поэта.

Я продолжаю:

— Маяковский говорил, что в Бутырках, в 103-й камере, у него был важный момент в жизни.

— Еще бы!

Не очень поняла меня вертухайка. Спросила:

— Он что, сердитый был? Да?

— Всякий. Вот, к примеру: в зале, где он выступал, кто-то крикнул:  «Мы с товарищами читали ваши стихи и ничего не поняли». Маяковский  ответил: «Надо иметь умных товарищей». Или: «Ваши стихи не волнуют, не  греют, не заражают». А он отвечает: «Мои стихи не море, не печка и не чума».

Вертухайка развеселилась.

Я остановилась и в упор ее спросила:

— Куда ведешь?

Она:

— Не останавливайся, Малявина. Нельзя. На «спецы» тебя переводят.

— Зачем?

— Откуда я знаю?

— Там плохо?

Молчит.

— Там хуже, чем в 152-й ?

— Хуже.

32-я спецкамера.

Нет, кто-то явно издевается надо мной.

Синяя от дыма маленькая клетушка, сырая и душная. Как в подземелье. Я  поняла, что это или подвал, или чуть выше. Оказалось — «чуть выше».

Четыре женщины курили самокрутки, пятое место было свободным. В  камере от стола до железной двери один шаг, тут же параша, тут же  буквально друг на друге четыре обитательницы этого ада.

Мое место, слава Богу, наверху. Окно небольшое, как раз на уровне моей шконки, и параша внизу, а не перед носом.

Эти четверо поленились лазать наверх — вот глупые!

Я успокаиваю себя: «Конечно, это лучшее место…»

Сразу мне учинили допрос, чего обычно не делается. Вновь пришедшие сами о себе рассказывают, если сочтут нужным.

А здесь — сразу в душу.

Особенно усердствовала Валя, пожилая женщина с острыми маленькими глазками. За что да почему, когда да как меня взяли?

Не стала я рассказывать. Просто назвала статью и сказала, что я ровно месяц, как в заключении.

Как меня взяли?

А вот так.

Первого июня 1983 года я гостила у мамы. Мы с мамой пили кофе. Я  собиралась после кофе уехать на дачу к моему приятелю на день рождения.  Раздался звонок в дверь. Звонок мне показался ненужным. Мне не хотелось  открывать дверь, но мама уже спрашивала:

— Кто там?

Ей ответили:

— Слесарь.

Мама, всегда осторожная, почему-то открыла этому «слесарю».

Их оказалось человек пять, а может быть, и больше. Быстро вошли и  сразу же к окнам. Я потом узнала, почему они — сразу же к окнам. Не дай  Бог что…

Мама как-то ничего не поняла и очень вежливо обратилась к этим, что у окна и балкона:

— Проходите, пожалуйста, садитесь.

Они молча оставались на месте.

Дали читать какую-то бумагу. То была санкция на арест.

Один из них говорит:

— Валентина, мы только исполнители. Мы на работе. Нам приказано арестовать тебя. Переоденься и поедем.

— Куда?

— В КПЗ.

Бедная моя мамулька спрашивает:

— Адрес этого, как вы сказали, кэпэзе вы оставите?

Ей отвечают:

— Вам позвонят.

— Валентина, переоденься. Там холодно.

Я была в белых брючках и тонкой шелковой кофте.

У меня на постели лежал длинный шерстяной халат — как вязаное пальто.

— Вот его и возьми, — заботливо предложил мне один из них. — И теплые  носки возьми. Брюки другие надень. Что еще? Расческу, к примеру… ну,  кое-что совсем необходимое.

Странное состояние наступает во время катастрофы, которая явилась  нежданно-негаданно — ее как бы не чувствуешь. Я думаю, все, кто пережил  очень страшное, согласятся со мной. Оно как бы не твое — это страшное.

Мама тоже казалась спокойной. Была уверена, что это недоразумение и что я сегодня же вернусь.

Я стала переодеваться, тот, что у окна, оставался на месте. Другой стоял в дверях комнаты.

— Ну, и что? Ну, и как я переоденусь?

— Ты не стесняйся. Мы все равно не уйдем.

Мой взгляд упал на раскрытую тетрадь, которая лежала у меня на  столике возле кровати. Там было написано: «…Нет ничего прекраснее,  глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа…» Это  из письма Ф.М.Достоевского к Н.Д.Фонвизиной, которая подарила ему на  пути в острог Евангелие.

С этим я и поехала на казенном «Москвиче» в КПЗ.

Меня арестовали через пять лет после нашей трагедии со Стасом.

Забралась я к себе наверх, и грустно стало до невозможности. Тоска  меня взяла. Там, в большой камере, я чувствовала, что нужна, и это даже  радовало меня.

Здесь была совсем другая атмосфера, тяжелая.

< ...>

Опять не могу заснуть. Повернулась к окну. Теплый ветерок чувствую. Замечательный вечер, наверное.

Совсем рядом Ленинградский проспект. Чуть в сторону от него, недалеко  от метро «Аэропорт», живет моя сестра Танечка с мужем. Танечка работает  монтажером на Киностудии имени Горького. Может быть, она еще не  вернулась с работы. А Сережа, ее муж, — детский писатель. Очень  талантливый. Можно до бесконечности смотреть очаровательные мультики,  снятые по сказкам Сергея Козлова. Дай Бог счастья моим родным Танечке и  Сереже.

Представляю, как Тане трудно приходить на студию. Могу предположить, как там судачат обо мне и как ей больно от этого.

А дальше за «Соколом», по Волокаламке, мамулька живет. Что она сейчас делает?

Как хотелось бы хоть на минутку заглянуть туда!

Мысленно полетела к ним, и так хорошо стало, будто увидела всех. Сколько огорчений выдержали мои дорогие.

Почему-то вспомнилось, как папа вернулся с фронта, а я его не признавала. Я прямо говорила ему:

— Мой папа воюет с немцами.

Долгое время ничто не могло переубедить меня. Папа и мама ужасно мучались.

Потом мы с папой стали большими друзьями. Я полюбила его всем  сердцем. Папа был кадровый военный, и вскоре после окончания войны его  направили в Горький. Мы с мамой, конечно, поехали вместе с ним.

В Горьком я увидела пленных немцев. Они шли длинной вереницей вдоль  трамвайных путей. Немцы не вызвали у меня отвращения, наоборот, мне их  стало очень жалко. Я подошла к ним совсем близко. Один из них взял меня  на руки и стал целовать, что-то приговаривая. Мой друг и сосед Юрка шел  за нами, а когда немец отпустил меня на землю, Юрка крикнул мне:

— Беги!

— Зачем?

— Беги, говорю! Сейчас как дам, будешь знать!

Я побежала. Добежала до сугроба, вдруг — бах! — и я лечу вниз  головой. Сугроб, как большое облако, — снег был пушистый. Я и нырнула в  это снежное облако, только ноги торчат. Кое-как вынырнула, а Юрка  сердито смотрит на меня.

— С фрицами дружить? Да? — Юрка заплакал и ушел.

Мне не хотелось потерять моего лучшего друга, и я тем же днем пришла к нему домой, села под стол и громко завопила:

Вот сидят в окопах немцы

Чир-дыр на штанах…

Юрка расхохотался.

— Не «чир-дыр», а «чинят дыры на штанах».

А потом мы вместе стали орать:

Вот сидят в окопах немцы,

чир-дыр на штанах…

И хохотали как безумные.

Взрослые нам тоже объясняли, что не «чир-дыр», а «чинят дыры», но мы  продолжали петь по-своему, делая особое ударение на «чир-дыр». Каждый  раз это приводило к новому приступу смеха.

Там, в Горьком, произошло важное событие.

Я все просила маму и папу купить мне маленького Феликса, которого полюбила после фильма «Моя любовь». Они обещали.

И вот наступил день, когда в дом внесли маленький кулечек, а в нем — малюсенький комочек. Я спрашиваю:

— Это и будет Феликсом?

— Нет, это Татьяна.

Я не огорчилась, мне понравился малюсенький комочек с красивым именем  Татьяна. Я очень хотела подержать кулек с Танечкой. Не дали. Юрка держал, а мне не дали. Обидно было.

<...>

На следующий день, 8 июля в шесть часов утра меня вызвали:

— Малявина! С вещами!

— Почему с вещами?

— Так положено.

И повезли меня в суд.

Продолжение следует

Валентина Малявинa. Услышь меня, чистый сердцем! // «Искусство кино», №2, февраль 1997


Валентина Александровна Малявина родилась в Москве 18 июня 1941 года.

В 1962 году окончила театральное училище им. Щукина и была принята в труппу театра имени Ленинского комсомола. В 1965—1979 служила в театре имени Вахтангова. В 1979 году перешла в театр-студию киноактёра, где работала по 1983 год. С 1988 года — в Московском театре «Артист».

В 1978 году проходила как подозреваемая по делу об убийстве её фактического мужа, актёра Станислава Жданько, но дело было закрыто. В 1983 году по ходатайству родственников погибшего дело было пересмотрено (инициатором выступил друг Жданько, актёр Нового драматического театра Николай Викторович Попков (Глинский), и суд приговорил её к девяти годам лишения свободы. Виновной себя на суде не признала, в интервью, данных уже после освобождения, продолжает настаивать на своей невиновности.

В 1988 году была освобождена по амнистии по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 18 июня 1987 года в связи с семидесятилетием Советской власти.

В 1993 году присвоено звание заслуженной артистки России.

В 2001 году в результате травмы потеряла зрение, живёт в специализированном пансионате. 

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded