Женщины о Церкви: Валерия Пришвина

Валерия (Ляля) Дмитриевна Лиорко-Пришвина (1899-1979), жена писателя М. М. Пришвина, написала автобиографический роман «Невидимый град» в 1962 году. В нем она описывает свою жизнь и поиски веры до встречи с Пришвиным: детство, расстрел отца, попытку создания детского дома, послереволюционную Москву 20-30х годов, теософские искания, учебу в Институте Слова, трехгодичную ссылку по делу об ИПЦ, встречи с людьми...
<...> В столицах в начале века собирался цвет народа, его интеллигенция. Одни пытались поднять разобщенных неравенством людей в область духовной жизни, «вечных идей», как бы предлагая выход к переживаниям, стоящим над злобой дня. Это еще в гимназии доходило из столиц через иконописный образ философа и поэта Владимира Сергеевича Соловьева. Правда, философии его мы в отрочестве не читали — только стихи. В последнем классе гимназии еще дошли и пленили нас стихи Блока, музыка Скрябина, картины Врубеля… Это был мир возвышенный, таинственный, манящий. Тем временем поднимались новые силы: либеральная интеллигенция делала попытки мирной «культурной революции» в России; росло и давало плоды кооперативное движение в деревне; в городах открывались народные бесплатные Университеты; шла борьба за демократию в Государственной Думе; не менее двух поколений образованного купечества, молодого, только нарождавшегося в России класса, вносило свой огромный вклад не одними капиталами, но и инициативой — рядом просветительских дел: возникали издательства, картинные галереи, библиотеки, театры, больницы, богадельни… Молодежь, приехавшая в Москву, ходила по Большой Калужской и Девичьему полю мимо новых прекрасных, больничных корпусов, выстроенных московскими купцами; входя в Третьяковскую галерею, читала на фронтоне: «Дар Москве»; слушала лекции в великолепных аудиториях бесплатного университета Шанявского на Миусской площади. Иногда казалось, что наступили времена гармонии, вулкан истории успокоился, и голос возмездия умолк. Но так казалось только на поверхности жизни неопытным юношам или легкомысленным обывателям. За этим цветеньем талантов, за живой и плодотворной работой молодой интеллигенции в обеих столицах, за этим цветистым занавесом лежала и дремала огромная страна, молчаливо жили многомиллионные массы ее народа — какое дело до этой культурной жизни было им, не принимавшим в ней участия, не имевшим от нее почти никаких ощутимых плодов?
Детское восприятие православия
Однако скоро она [Ляля] сама отказывается от позорно-слепой борьбы с роком: у нее рождается потребность найти смысл в стихийном переполняющем ее чувстве. Что в жизни все слепо, случайно и бездушно, что не от кого ждать помощи, ей и на ум не приходит, настолько исполненным смысла и живой силы кажется ей мироздание. Что ощущает она: глубину всей жизни или глубину своей собственной души? Кто был прав в детстве в опыте с подглядыванием в щелку за ускользающим миром: она… или Лев Толстой? существует ли вне меня объективный мир, или он лишь «мое представление»? И если принять первое «наивное» детское видение, то каков этот неведомый мир: бездушная машина или одушевленная Тайна? Как дикарь — дитя человеческого рода одушевляет все явления природы, так и ребенок каждого нового поколения одухотворяет все явления жизни тем смыслом, той тайной связью, которая содержится как созидательная сила в глубине его собственного существа. Девочка ищет этот связующий смысл в океане видимой бессмыслицы, в океане разрозненных явлений жизни. Где найти опору сознанию? И она хватается за спасительный канат, брошенный ей окружающей средой. Нет, это был уже не канат, а лишь его обрывки, распадающиеся на глазах нашего поколения: это было воспитанное в народе за целое тысячелетие российское православие.
Будучи системой мировоззрения, пронизывающей всю жизнь, православие не только создавало высокое искусство, но проникало во все слои русского общества, связывало их в единый организм, называемый православной Россией, и создавало своеобразный быт, не похожий на быт ни одного народа в мире.
Говорят презрительно: «быт», а между тем — это плоть жизни, без которой сама жизнь превращается в отвлеченную схему или небытие. Конечно, тот же быт может стать мертвым памятником существования, длящегося по инерции и мнящего себя жизнью, но в начале века в нашей жизни мы еще ощущали дыханье православия — как в этой простой записи из дневника Михаила Пришвина:
«Мне помнится теперь то забываемое царское время, когда многие жили с открытыми сердцами, и в Светлое Христово Воскресение, бывало, в Москве, если хорошо поглядеть на незнакомого человека, да еще если он немного выпивши, то он возьмет, обнимет тебя и похристосуется. А то раз, помню, в марте в Москве на какой-то улице увидал свежие зеленые огурцы и начал их торговать. „А сколько, — спрашивает, — вам надо?“ — „Мне, — говорю, — много надо, десяточка два“. — „Нечего делать“, — говорит, и завертывает два десятка, и денег не берет, потому что, оказывается, я первый покупатель и для почину продать надо бесплатно. А то, помню, на Тверской вот дует кто-то меня в спину кулаком, оглядываюсь, незнакомая старуха ругается: „Ай ты глухой, кричу, и не слышит, скажи, родной…“… Так жили мы тогда с открытыми сердцами, и что из этого вышло?»
Мы застали православие в трудный момент сомнений, а может быть, рождения новых, неведомых для нас форм жизни? Не знаю, но девочке знание православия открывалось в формах устоявшихся и привычных. Богослужебный круг в течение года раскрывал последовательно систему мировоззрения Библии — сборника священных книг древних иудеев и христиан. Это была история создания мира и человека, его падения, спасения и воссоздания в будущей новой совершенной природе. Церковное богослужение сообщало значение каждому часу в дне, дню — в году, году — в мировом историческом и космогоническом процессе, который должен завершиться созданием нового человечества и новой вселенной: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали…» Так кончается Библия Апокалипсисом — видением Иоанна, любимого ученика Христа. Многие тысячелетия люди питались образами и преданиями этого мировоззрения. После классиков русской литературы излишне будет описывать детскую радость рождественских праздников, возвышенную умиленность Прощеного Воскресенья, которым начинался Великий пост, собранную строгость долгих великопостных служб в преддверии Пасхи — праздника Воскресения Христова, торжественные службы Страстной недели — последней недели поста, и, наконец, Пасхальную ночь, когда толпа, как один человек, ждет первого удара колокола. Кто бывал в эту ночь на площади Успенского собора в Кремле среди напряженно молчащей толпы, тот помнит: все становились в эту минуту детьми, способными верить в победу Праведника над смертью. Первый удар колокола, шапки летят долой, и всех охватывает ни с чем не сравнимая в жизни радость.

Прямо из передней третья дверь в комнаты «господ». Гостиная, столовая и кабинет не интересны. Но вот спальня родителей с большим семейным образом и горящей перед ним всегда лампадой. Рядом детская комната, там стол, изрезанный перочинным ножом, полка с книгами, умывальник с сосочком и скамейка, на которую надо девочке стать, иначе до умывальника не дотянуться. Белая кровать и над ней образок целителя и мученика Пантелеймона. Он изображен юношей, держащим ящичек с лекарствами, а на руке у него висят розовые четки. Это был дешевый бумажный образок, наклеенный на доску, никаких признаков художества в нем не было, простая литография под грубый «народный» вкус, когда посмотришь на нее сейчас издали опытным глазом. И только теперь понимаешь, что ребенок, как и народ, вкладывал в образ содержание своей души и этим жил, это видел, а не дешевую бумажную иконку. Сквозь образ как сквозь окно он видел живой предмет своей веры и любви. Такими «окнами» и были иконы, почти невидимые за окладами, и непонятные славянские слова умершего языка, невнятно и наспех произносимые, и богослужебные символы, недоступные большинству молящихся по сложности их смысла. Все это создавало, однако, настроение, и в это настроение каждый привносил свой смысл. Этим, вероятно, и держалась нравственная жизнь прежней России.
Девочка, как и все дети того времени, вместе с матерью в раннем детстве читала утренние и вечерние молитвы. Мир вечного света был для ребенка несомненен и близок; воротами к нему была икона, а ключом — устремленность молитвенного внимания. Это было простое предстояние источнику жизни с доверием к добру, надежда еще неопытной в мире зла души: «Огради, спаси!» Ей еще не было тогда известно, что от зла нет иного спасения, кроме мужества и решимости терпеть до конца, но своей вере не изменить. В этой решимости и заключается спасение. А если и бывает помощь как чудо, нельзя о нем сказать — это останется личной тайной каждого или само покажется непреднамеренно из каждого правдивого рассказа. Пусть будет так и у меня.
Чем была ее детская молитва? Ее единственная, доверчивая просьба была об ограждении от зла любимых родителей. Что зло существует где-то рядом — это она чувствовала и содрогалась иногда от страха. Первая исповедь в восемь лет — она была очень серьезна. Она воистину совершалась перед Богом, и потому не мешало, а, может быть, даже помогало, что священник оказался груб лицом, вдобавок горбат. Он слушал, ни о чем не спрашивая, не заслоняя главное своими вопросами…
Вся жизнь сменявшихся будней и праздников в России строилась по кругу евангельских событий, проникавших в быт людей всех классов и их связывавших. Праздники — это разноцветные огни лампадок во всех комнатах, новое платье, свежие цветы на столе, уставленном яствами. Первые три дня Пасхи — прислуга свободна, плита не топится, дверь в доме не стоит на петлях от поздравляющих («визитеров»), приезжающих всего на несколько минут.
Все знаменательное в жизни от рожденья и до смерти связывалось с церковью, но церковность оставалась часто пустой формой без понимания и души. В семье девочки была в этой форме душа, но вряд ли было понимание: в доме висели иконы, теплились лампады, отмечались праздники, но не было Евангелия, и его никто не читал.
В десять лет Ляле купили маленькую красную книжку за 18 копеек вместе с учебниками, как то требовалось школой, и вот девочка стала читать без участия взрослых эту книгу. Не толще любой современной брошюры, эта книга, с одной стороны, вызвала в мире величайшие споры, войны, зажгла костры инквизиции. С другой — вдохновляла простых людей на величайшие нравственные подвиги добра и терпенья, а гениев человечества — на величайшие творения искусства. Она создала двухтысячелетнюю культуру, в которой нашей маленькой героине суждено было расти. Остатками ее и посейчас питается обнищавшее человечество.
Книга рассказывала о чудесных событиях. Чудесное не вызывало сомнений у ребенка — он сам, как чудо, недавно появился из таинственных глубин природы. Поразило в Евангелии другое: слова о совершенной любви, подобной солнцу: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас; да будете сынами Отца вашего небесного; ибо Он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных… Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный».
Эти слова, именно эти слова вызвали первые слезы духовного восторга у ребенка. Все забылось и растаяло в тумане прошлого, все поглотило время, но эту минуту она запомнила навсегда. Только раз на самой заре жизни у белой детской постели под бумажным Пантелеймоном она почувствовала богатство любви как величайшую реальность жизни, ее цель, как исчерпывающий смысл своего существования. Для этого стоило жить, ради этого было не страшно и умереть. Не об этом ли прочитала я позднее у Пришвина: «Путешествие ценно не так тем, что оно обогащает человека новым знанием, как тем, что открывает глаза на близкое. И есть такое путешествие в такую отдаленную страну, возвращаясь откуда люди могут понимать даже любовь к ближнему и даже к врагу. Только надо очень далеко уехать: я там не бывал». — «А я там была однажды», — могла бы откликнуться ему на эти строки Ляля, но тогда они еще не знали о существовании друг друга. <...>
Из книги: Валерия Пришвина. «Невидимый град». 1962 г.