Валерия Пришвина. Михаил Новоселов
Однажды NN решил мне показать, какие замечательные люди бывают в доме его отца и, значит, в его доме. В тот день его отец принимал у себя известного в религиозно-философских кругах Москвы издателя популярной, так называемой «розовой» библиотеки — Михаила Александровича Новоселова.
Много замечательных русских людей прошло и забыто в эти годы ломки и переустройства России. Личность и жизнь Михаила Александровича Новоселова заслуживает большего, чем мои неумелые попытки хоть что-нибудь оставить о нем для памяти будущих людей. Когда однажды Лев Николаевич Толстой приехал на квартиру к директору Тульской гимназии по поводу своих сыновей, он увидал восьмилетнего Мишу, сына директора, и сказал отцу:
— Вот удивительный ребенок — в нем сохранилось дитя, ему по душе действительно восемь лет, это очень редко бывает!
Рассказ этот, как семейное предание, я услыхала от самого Михаила Александровича много лет спустя, но при первой встрече с ним за столом в квартире моего институтского друга у меня было точно такое «толстовское» впечатление: ребенок в облике молодого старика. Михаилу Александровичу не было тогда и 60 лет, но из-за седой его бороды, а главное — из-за собственной моей юности я его сразу отнесла к старикам. На свежем лице светились мыслью и весельем голубые глаза. Юмор не изменял «дяденьке» (так звала его вся Москва) в самые тяжкие минуты жизни. Если бы мне поставили задачу найти человека, ярко выражающего русский характер, я бы без колебания указала на Михаила Александровича. Был он широко сложен, но благодаря воздержанной жизни легок и подвижен. От природы он был одарен большой физической силой и в молодости славился в Туле как кулачный боец, о чем любил с задором рассказывать.
В его существе разлита была гармония физической и нравственной одаренности, без тени болезни и надрыва. Шла ему любовь его к цветам, к природе, к красивым вещам, которые он не приобретал, не хранил, но умел ими любоваться. Не забуду его детскую радость по поводу особенной жилетки из старинного тисненого бархата, подаренной ему в дни его нищенских скитаний, о чем рассказ еще впереди.
Около Михаила Александровича все оживлялось, молодело, дышало благожелательством и бодростью, как будто в своей бесприютной, нищей и зависимой ото всех жизни он все-таки был ее господином и повелителем.
Девушки, которых я встречала около Михаила Александровича, были как на подбор красивы, и это не вызывало удивления; казалось, жизнь и должна была расцветать около «дяденьки». Такой была и сероглазая красавица с ярким румянцем и соболиными бровями — боярышня, сошедшая с картины Кустодиева, М. А. Викторова, которую я встретила в первые же дни знакомства у Михаила Александровича. В годы, предшествовавшие революции, она помогала «дяденьке» в составлении популярных книг по святоотеческой литературе и церковным вопросам, она была дочерью московского священника и сама — знаток всего церковного. Знаю, что при Сталине она попала в лагеря и там приняла тайный постриг.
Вспоминаю. Едем мы с Михаилом Александровичем за город в женский монастырь Екатерининская пустынь под Москвой, на храмовый праздник — это начало декабря. Только что стала первая нарядная зима. Со станции идем заснеженной дорогой, и Михаил Александрович учит меня «японскому шагу» — приему плавного и в то же время быстрого передвижения. Мы всю дорогу играем в этот шаг и смеемся, как дети.
Тем же вечером прекрасно, отрешенно от суеты светится его лицо, когда мы становимся с ним на «келейную» молитву в маленьком номере монастырской гостиницы. Мы любили вместе совершать это «правило» в немногие счастливые наши совместные утра и вечера.
Толстой недаром заметил Михаила Александровича еще ребенком: юношей Михаил Александрович сам пришел к Толстому и отдался его делу. Он ринулся со всей активностью своей натуры в практическое осуществление толстовских идей: устройство столовых для голодающих и организацию толстовских колоний — осуществление самого быта по принятому на веру учению. Таким он оставался всегда — делом подтверждающим свою веру и, когда понадобилось, не пожалевшим отдать за это и самую жизнь. Однако его духовный голод не был насыщен толстовством. Он говорил мне впоследствии, что Толстой столь же гениален в прозрениях о душевной жизни человека, сколь ограничен в области духа. Какие-то страницы Шопенгауэра стронули Михаила Александровича с места и помогли развязать путы рассудочности. Немного поколебавшись в сторону протестантизма, он вошел в православие, узнал его глубокую жизнь, которая скрыта от всех бытовой и государственной церковностью, и стал в силу своего общественного темперамента апостолом православия.
Верность до крайности полюбившейся идее и тут толкнула его на крайний «ангельский» путь. Побыв, однако, послушником в одном из московских монастырей, он скоро понял, что это не его путь. И действительно, при острой своей наблюдательности, ироничности ума, он не вынес бы того требования крайней простоты и отрешенности от всего «человеческого», которые необходимы монаху на его трудном пути личного внутреннего перерождения. Михаил Александрович был слишком жизнедеятелен. И он смиренно вернулся в покинутую им было жизнь, снял послушнический подрясник и занялся делом составления и издания религиозно-философской библиотеки для широкого народа. Темы его изданий не ограничивались одними узко церковными вопросами, но сводились к православию как «столпу и утверждению истины». Маленькие книжки в розовой обложке имели широкое хождение в народе.
В его квартире в доме Ковригиной, что у храма Христа Спасителя, кипела и ладилась работа при небольшом числе помощников. Двери были открыты для всех, здесь можно было встретить всю православную Россию — от странника-мужика и студента-богоискателя до знаменитого литератора или профессора Московского университета.
Много лет спустя, в годы моей жизни с Михаилом Михайловичем Пришвиным, литературный критик Николай Иванович Замошкин принес нам однажды книгу В. В. Розанова «Опавшие листья», на которой мы прочли дарственную надпись: «Дорогому Михаилу Александровичу Новоселову, собирающему душистые травы на ниве церковной и преобразующему их в корм для нашей интеллигенции. С уважением, памятью и любовью В. Розанов». Замошкин помогал распродавать библиотеку семье своего умершего или арестованного друга. Он не знал Новоселова, не знал и того, кому он принес эту книгу.
Сила и страсть борца, которая в юности, по-видимому, и проявилась в кулачных уличных боях, сохранялась в Михаиле Александровиче всю жизнь и прилагалась им к тому делу, которому он был предан. Так, незадолго до падения Распутина, Михаил Александрович подготовил совместно с великой княгиней-монахиней Елизаветой Федоровной, сестрой царицы, книгу, разоблачавшую Распутина и его губительную для России деятельность. Книга была уже им отпечатана, но лежала еще на складе, когда о ней узнали власти, о чем и было доложено государю. Нравственный авторитет Михаила Александровича был так велик, что ему было предложено под честное слово самому сжечь тираж: на этом условии дело предавалось забвению.
Михаил Александрович снискал себе не только всеобщее уважение, но и любовь. За аскетическую жизнь, проводимую в мирской обстановке, за светлый характер и, я думаю, за весь его светлый облик Михаила Александровича называли в Москве «белым старцем».
Только теперь, когда пройдена жизнь до конца, только теперь мне до глубины стали понятны его настойчивые слова, обращенные как-то ко мне:
— Я не боюсь за тебя, только об одном прошу и тебе завещаю: не принимай на себя никогда никакой формы. У нас с тобою один путь. — Такими словами он окончил свой рассказ мне и о неудачном своем послушничестве, и о своей бессемейности, и о поиске себя — смене нескольких направлений жизни и образов деятельности.
Наша дружба выросла быстро, незаметно для обоих, с какой-то легкой равноправностью и свободой. И теперь, когда я мысленно возвращаюсь к годам общения с Новоселовым, я неизменно вхожу в полосу света, чувствую благоухание иного воздуха, которым довелось мне так согласно и так недолго с ним дышать. В этом свете и в этом воздухе мы забывали о разности возраста, пола, обо всех утомительных условностях человеческого бытия.
Михаил Александрович рано разошелся с Толстым и, разойдясь, порвал всякое с ним общение. И, к чести Льва Николаевича, он сам протянул руку своему бывшему другу: последнее в жизни письмо из Оптиной пустыни было написано Толстым Новоселову. Михаил Александрович не успел уже на него ответить. Впрочем, он мне сказал, что и не ответил бы, если бы даже Толстой и остался жить: Михаил Александрович не принимал толстовского отношения к Личности Христа, в чем по существу и заключался их непримиримый спор.
Большая квартира Михаила Александровича походила скорее на книжный склад. Смутная была я в то первое свиданье. Сначала слушала, молчала и не открывалась. А Новоселов говорил сам и не расспрашивал меня ни о чем. Тогда мне захотелось рассказать ему о прошлом — это оказалось легко. Он особенно близко к сердцу принял мой рассказ о матери, о горе ее и возрождении, и о нашей выросшей с нею дружбе после смерти отца. Я не побоялась даже коснуться в рассказе болезненного воспоминания о разговоре с отцом на кладбище незадолго до его гибели.
Михаил Александрович указал мне на большой портрет своей матери, висевший над его постелью. Она умерла незадолго перед нашим знакомством.
— Я любил ее всю жизнь и по ночам, уже взрослым, уже стариком плакал от мысли о неминуемой ее кончине. И я стал просить о силах пережить это будущее горе. Когда она скончалась, я почувствовал не только покой, но великую радость, которую могу сравнить только с радостью на Светлое Христово Воскресенье. Вас прошу, всех прошу: поминайте иногда рабу Божью Капитолину!
Я сидела на диване, а он ходил передо мной по комнате, иногда останавливался и обмывал меня взглядом голубых глаз из-под очков. Из этих глаз на тебя струился поток сочувствия. Он говорил мне, помню, о том, что церковь Христова существует и сейчас, что она жива, она — не остаток ушедшей безвозвратно истории, что в храмах живет благодать, а не искусство, оставшееся от былой веры. Эта жизнь Благодати, или Святого Духа, разлита невидимо в человечестве. Она мелькает повсюду, то в отдельном поступке, то в слове, то просто в улыбке человека или прикосновении его руки. Она сочится как родник среди несчастий человеческой жизни.
Он говорил мне, помню, о том, что церковь Христова существует и сейчас, что она жива, она — не остаток ушедшей безвозвратно истории, что в храмах живет благодать, а не искусство, оставшееся от былой веры.
— Господь обещал и не отнял у мира своего обетования, — сказал он.
Про себя Новоселов сказал, что воочию увидал святость в недрах православия и после того отдал ему душу.
Он говорил и словно вытягивал меня из тумана, в который я была погружена. Но вот он остановился у окна, вгляделся и поманил меня:
— Подойдите, посмотрите!
Я увидала знакомый белый китель, который мелькал перед окнами дома вперед и назад. Мы оба отошли от окон в глубь комнаты, и ни слова больше не было сказано между нами об этом.
— Я в вас заметил одну черту, — продолжал Михаил Александрович, — из-за этой черты вы много примете горя и другим причините его. И за собой я знаю эту слабость: нам с вами трудно отказывать людям. Это не только деликатность — это отсутствие мужества, оно может завлечь на гибельные дороги.
Много-много раз Михаил Александрович повторял мне впоследствии:
— Ни в чем я за тебя не боюсь, все вынесешь, из всего выберешься своими силами. Одна у тебя слабость, и помни мой завет: не умри от «любезности». Вот что, — сказал он мне на прощанье в то первое наше свиданье, — садитесь-ка завтра на поезд и поезжайте в Зосимову пустынь — это по Ярославской дороге мужской монастырь. Там игумен Герман, великий молитвенник и мой духовник. Там живет в затворе о. Алексей, он человек благодатный. К нему я вас и посылаю, и да поможет вам Господь…
Я увидала в руках у Михаила Александровича большой медный крест, настолько древний, что вся резьба по металлу на нем стерлась от прикосновений рук и губ. Впоследствии он говорил мне, что крест этот — великая святыня.
— Поезжайте, дохните благодатью, убедитесь, что она не оставила людей, — сказал мне Михаил Александрович на прощанье. Но я и так уже знала, что отныне в мире не покинута. В то первое свиданье я видела ростки обновления, чувствовала благоухание иного воздуха, хотя передо мной был человек, которого я впоследствии узнала ближе и в его силе, и в его слабости. Но именно через него в то первое свиданье мне блеснул Свет, и я об этом свидетельствую. Отблеск того же Света видала я еще минутами на Михаиле Михайловиче Пришвине. Он тоже пронес через всю жизнь тайную (порой тайную от себя самого) веру и подвиг во имя нее. Иногда он даже физически мне напоминал Новоселова. Даже в телесном составе их было нечто общее. И еще, в самом деле Михаила Александровича я назвала бы образцом русского человека, а вторым в моей жизни я назвала бы Пришвина.
Если мне суждено досказать до конца свою жизнь, я еще приведу не один пример этого сияния, увиденного мною через человека. И пусть меня спросит строгий читатель: «Видала ли ты в своей жизни несомненный духовный свет?» Богословы называют его Светом Фаворским, Светом Софийным — я не смею касаться этих слов, но на вопрос: «Видала ли ты в жизни этот Свет?» — «Да, видала!» — отвечу я. <…>
Еще в первый год нашего знакомства я увидала поразивший меня сон. Я никогда не была суеверной и всегда отсекала всякую легковесную «мистику», все попытки произвольного толкования непонятных для нас явлений жизни. Так приняла я и этот сон, но все же рассказала о нем «дяденьке». Сон был следующий: я увидала Михаила Александровича озабоченным, в монашеском облачении, с обыкновенной дворницкой метлой в руках, которой он выметал за порог сор. Выслушав мой рассказ, Михаил Александрович стал очень серьезным, удивленно посмотрел на меня и сказал: «А ведь ты у нас сновидица! Твой сон — со смыслом». И он впервые рассказал мне, чем он занят. Оказывается, он боролся с «Живой Церковью», этим новым движением, начавшимся после революции внутри церковного общества. Вождем движения был священник из интеллигентов по фамилии Введенский, который пытался «обновить», модернизировать православие.
Михаил Александрович, почитаемый в различных кругах православных людей, рассылал доступно изложенные послания к мирянам и духовенству, которые переписывались и распространялись добровольцами в разных концах России. Но деятельность эта, конечно, ему не прошла даром: в самые свободные от репрессий годы в начале нэпа к Михаилу Александровичу явились с ордером на арест, вероятно, по проискам тех же «живцов», с которыми он боролся. Михаил Александрович ушел черным ходом, и с тех пор в течение шести лет жил в Москве, не сняв даже выдающей его бороды, жил он у разных друзей, то там, то тут, как птица, и не прекращал борьбы за чистоту возлюбленного им православия. Иногда по делам он уезжал в другие города, где у него были единомышленники, и тогда я получала от него ежедневно письма. Я не сохранила эти драгоценные письма. Это случилось по разным причинам, но, отчасти и оттого, что по молодости казалось: жизнь впереди, там будет расцвет нашей деятельности и наших отношений, а не здесь — в переходном настоящем.
Я мало общалась тогда с людьми, жила в мире идей и сосредоточена была на своих личных переживаниях, общественный уклон деятельности Михаила Александровича меня не привлекал, но я любила этого человека и любовалась им. Много таких же прекрасных людей довелось мне узнать через Михаила Александровича, все они погибли в конце 20-х и в 30-х годах. О каждом из них можно было бы написать особое «житие».
Через Михаила Александровича я ощутила веяние вселенской стихии православия, именно в нем впервые почуяла действие Духа Святого, «который веет, где хочет», перебегает по отдельным людям языками пламени, вспыхивает то здесь, то там, уравнивает всех и соединяет в то единое целое, что и есть Церковь Христова в существе своем. <…>
Сейчас такое время, — сказал мне однажды Михаил Александрович, — когда праведность человека перед Богом определяется не столько его личным поведением, грехами или добродетелью, сколько его твердостью в вере — в верности церковному сознанию, решимостью стоять в этой верности до смерти и мученичества.
И тогда же прочел мне рассказ из сборника сказаний о жизни древних подвижников, который я с тех пор ни разу не слыхала. Это был рассказ об одном монахе, которого укоряли во многих грехах, испытывая его смирение, и который кротко принимал все обвинения, хотя и не был виноват. Но когда его обвинили в принадлежности к ереси, то есть в измене самой Истине, он решительно и гневно отвел это обвинение и сказал: «Не совершал я этого и не приму на себя этой лжи!» И присутствовавший при том мудрый старец рассудил, что монах проявил истинное смирение, потому что отстаивал не праведность свою, а любовь.
Я иногда спрашиваю себя, что же осталось мне от Новоселова на вечную память? Пожалуй, то, что он сам собою каждый день доказывал не книжное, а реальное существование Церкви Святых.<…>
Михаил Александрович вынимает из кармана записную книжку и читает: «Истина содержит все возможные о ней суждения и потому каждое из них одинаково доказуемо. Тезис и антитезис вместе — вот выражение истины». Для рассудка это безнадежно, но в этой безнадежности как раз и есть наша надежда, в подвиге самого рассудка, признавшего свою ограниченность, в его решимости преобразиться и взойти на высшую ступень. Это и есть наша вера.
И он продолжает читать: «Тайны религии — это не секреты, которые не следует разглашать, не условия партии заговорщиков, а невыразимые переживания, которые не могут облечься в слово иначе, как в виде противоречий. Это „паче смысла таинство“». Все это из труда друга моего священника Павла Александровича Флоренского «Столп и утверждение истины». Толстенный кирпич, плод его юношеских размышлений. Сам Флоренский относится к нему скептически, главным образом, со стороны формы. Но мне книга кажется очень ценной, и я мечтаю издать из нее извлечения в своей розовой библиотеке, если когда-либо ей суждено будет возродиться.
Я: — А чем теперь занимается Флоренский?
Михаил Александрович: — Он математик, профессор, инженер. Знает множество языков, философ. С ним страшно разговаривать, настолько он учен в любой области. Говорят, что он может читать курс по любому предмету в любом высшем учебном заведении. Сейчас он читает в каком-то Институте лекции, не снимая рясы и креста по особому разрешению.
Я. — Когда вы сейчас читали, я подумала: если даже докажут, что ничего не было, это не может поколебать нашей веры. Христос есть образ всех усилий в борьбе за идеал абсолютного добра. Даже если бы мне доказали, что Его не было в истории, меня это не поколеблет, для меня важно одно: что он мыслим, этот Образ. Когда успокоишь сознание и заглянешь в него, остается чувство доверия к этому Образу, который живет там с первых проблесков мысли. Но как это объяснить?
Михаил Александрович: — Я понимаю, ты хочешь сказать, что раз мы уверовали, значит полюбили. Если полюбили — нам не важны доказательства. То, что мы увидели и полюбили, сильнее фактов, на которые опирается короткое знание земной жизни.
Михаил Александрович снова читает: «Приемы исторической критики, порой кажущиеся наивному уму чем-то неумолимо логическим, на деле так же основаны на вере, как и убеждения верующего сердца. В сущности, не приемы различны — они одинаковы, ибо одинаково устроение ума человеческого, а различны веры, лежащие в основе тех и других. У одних вера в неверие, вера в сей проходящий и растленный мир; у других вера в веру, вера в иной, вечный и духовный мир… Согласно вере своей каждый говорит, раскрывая в объективных по виду приемах доказательства чаяния своего сердца… И потому, если кто сдается на доводы исторической критики, то это не то значит, что они основательны, а то, что он уже расслаб в своей вере и душа его тайно вожделела, с кем бы ей пасть».
Мы замолчали. Небо, в тот день серое, строгое, с облаками, на мгновение расчистилось; небесный свод просиял голубым и вновь закрылся сквозным покрывалом. Но мы знали, как знал уже каждый ребенок, что астрономическое небо — оптический обман, зато облака на нем — достоверность, они ближе к нам, чем то, обманчивое, голубое. Облака были правдой. Но еще ближе к нам и еще достовернее была наша человеческая мечта о прекрасном, наша вера в него.
— Знаете, на что похожа наша вера? — спросила я и сама ответила. — На это серое небо с облаками. Я так понимаю православие, как и русскую природу, они говорят нам: потерпите, не ищите голубых миражей, за нами солнце, рано ли, поздно ли оно откроется вам.
Михаил Александрович часто вспоминал мне впоследствии мое «серое небо».
Из книги: Валерия Пришвина. «Невидимый град». 1962 г.
Контекст
26 июня 2020 Женщины о Церкви: Валерия Пришвина
27 июня 2020 Валерия Пришвина. Поиски смысла в 20-е годы. Спор о православии