dem_2011

Categories:

Валерия Пришвина. Разгром монашества на Кавказе. Арест и приговор

В последних числах августа, накануне намеченного Олегом отъезда, на  Красной Поляне появились военные люди. Они арестовали всех троих  монахов, а кельи их подожгли. Арестованных перевезли в Новороссийскую  тюрьму. Это рассказал нам проездом через Москву один из арестованных в  те же дни и быстро выпущенных соседей Олега по Змейке; он бросил свое  хозяйство и уехал на противоположную окраину России.

Вскоре был  арестован в Майкопе и Сережа. Валек, подъезжавший в это время ко двору с  возом сена, сообразил о происходящем в доме и, под прикрытием воза,  сбежал. Он скрывался долгие годы, меняя места и работу, скитаясь иногда  как бродяга, питаясь как зверь на свалках. Изредка появлялся он у Насти  только на одну ночь и снова безвестно исчезал. Так пережил он  десятилетие гонений и фантастических процессов, изобретаемых в  сталинскую эпоху. Началась Отечественная война. Валек попал на фронт и  вернулся уже открыто в семью инвалидом.

Тянулся 1930 год,  предсказанный Олегу Зубакиным. Потом рассказывали очевидцы: в  Новороссийскую тюрьму перевезли множество монахов, арестованных  повсеместно в горах. Это было «мероприятие» по очистке гор от свободных  нищих насельников. Стариков и молодых, женщин и мужчин гнали по трудной  дороге через несколько перевалов с долины Псху и других мест их  поселений. Молодые вели стариков, некоторые не вынесли пути и умерли в  дороге. Всех погрузили у моря на баржи, везли в невыносимой тесноте, как  негров во времена работорговли. Монахи плыли и пели молитвы.

Мало  кто из них уцелел после ссылок и тюрем: кто умер, кто был казнен.  О. Даниила и Сережу вскоре расстреляли: одного тут же в Новороссийской  тюрьме, другого — в Майкопе. Боря по молодости получил всего пять лет  лагерей. В те же годы были расстреляны толстовцы: Митрофан и дядя Коля  Сутковой, в разных местах и по разным «обвинениям». Чета Биронов попала в  лагеря, вышла оттуда живой и дожила где-то в провинции свой век. В 1964  году умер Михаил Николаевич. Людмила Дмитриевна написала мне тогда:  «Последнее время он сильно томился душой, сильно устремлялся в мир  горний, но все же не желал так скоро покидать землю. Совершалась  внутренняя борьба. Тело томилось от сильных болей в желудке, четыре года  он лежал неподвижно без памяти. Затем тихо отошел в вечность». О себе  старая, больная и нищая Людмила Дмитриевна просила одного: не помогать  ей и ничего не присылать. Она умерла года через два после него.

Олега  «судили» тщательно, им заинтересовались, его перевели в тюрьму в  Ростов-на-Дону. Его жизнь явно хотели сохранить. Следователь, казалось,  был под обаянием личности Олега, так и сказал сестре Олега, которую мы  посылали на разведку. Мы поняли со слов следователя, что Олег доверял  своим судьям, говорил открыто, развивал перед ними свою экономическую  систему, близкую к учению Г. Джорджа. Ему казалось, что она могла спасти  Россию в трудном аграрном переустройстве, предпринимаемом в те дни: по  стране шла «коллективизация».

Олегу предлагали ценою сохранения  жизни полный отказ от своего мировоззрения и переход на работу в органы  безопасности. Сестра привезла записку из тюрьмы: Олег просил только  немного свежих яблок и еще передать «сестрам», чтоб его не забывали. Это  все, что мы узнали. Об остальном — догадывались…<…>

После  гибели Олега в Ростове-на-Дону была выпущена юридическим издательством  брошюра «Рыцари Михаила» (или что-то вроде того). Так строил свою  дешевую карьеру какой-то журналист, может быть, и сам следователь Олега.  Основная мысль брошюры, насколько помню, заключалась в том, что на  Кавказе среди отшельников была контрреволюционная организация, под  рясами у монахов «были шпоры», что монахи держали склад оружия и  вдохновителем организации был «недоучившийся реалист» О. В. Поль.  Прилагались портреты Олега и о. Даниила, снятые в заключении.<…>

Михаил Алексаедрович Новоселов
Михаил Алексаедрович Новоселов


М. А. Новоселов  был приговорен к длительному одиночному заключению, которое он отбывал в  Суздальском и Ярославском изоляторах и которое оказалось для него  пожизненным. Там он, я думаю, мог, во исполнение сна, предаваться  непрестанной молитве. Старушки, посылавшие ему передачи, потеряли его  след во время Отечественной войны. Посылки стали возвращаться обратно  без объяснения: по-видимому, молитва Михаила Александровича Новоселова  на земле была окончена.

Только однажды получили о нем живое  свидетельство: к старушкам пришел освободившийся из заключения  высылавшийся на родину незнакомый турок. Он выполнял данное Новоселову  обещание — передать от него благословение и благодарность. Турок  встретил Михаила Александровича в тюремной больнице, где тот обратил его  в христианство. Он говорил о Михаиле Александровиче как о святом. Сон о  церкви осуществился до конца.

Арест и приговор

Надо  сказать, что храм Большого Креста, не поминавший митрополита Сергия,  еще держался к началу 1932 года. Бесстрашно (с точки зрения мирской —  бессмысленно) он отдавал своих детей на погибель. Ни с кем в этом храме я  не была близко знакома, но обо мне еще видимо помнили. И вот новый  очередной священник, появившийся на место только что арестованного,  прислал сказать, что хочет посетить наш дом. Меня безотчетно это  насторожило, но было бы отступничеством отказать ему в его желании, и он  пришел к нам и отслужил у нас на дому литургию. Священник оказался либо  подставным филером, либо слабым человеком: все люди, которых он под тем  или иным предлогом посетил, были арестованы. В их числе оказались и мы с  Александром Васильевичем. Это случилось ранней весной.

Два новых  захлестывающих душу переживания уносила я с собой, когда меня сажали в  тюремную машину. Первое — это была жалость к матери, с такой силой я ее  еще не испытывала до сих пор. Воспоминание об ее опрокинутом  ровно-белом, как бы посыпанном мукой лице в момент расставания разрывало  физической болью сердце. Из последних сил держалась она на ногах, но  как только нас увезли, тут же свалилась без сознания. Подобрала ее все  та же Шура, почуявшая, как всегда, несчастье. Она и выхаживала маму в  эти первые дни. Пережив случившееся, мама быстро оправилась и начала  свою новую мужественную жизнь в борьбе за меня. Но я об этом ничего не  знала. Мысль о матери заполняла меня безраздельно, и не было ничего,  самого страшного, на что бы я ни решилась, только бы ее утешить и  спасти. Об этом и ни о чем другом я думала все дни и ночи своего  заключения, и никогда еще так остро, как в то страшное время, я не  любила свою мать.

Второе, не менее сильное чувство, это было  освобождение от плена — своего брака, от плена лжи: очищение,  обновляющая уверенность, что только таким путем я могу спастись и выйти  на свою дорогу.

«Я свободна!» — думала я, входя со страхом в двери  Лубянской тюрьмы, испытывая вместе с тем нечто похожее даже на радость.  Это не выдумка моя, рассказчика, это было одно из самых сильных в жизни  переживаний: сознание освобождения на пороге тюрьмы!

С  Александром Васильевичем нас тут же разъединили: я была уверена, что  навсегда, и именно этому радовалась. Меня долго вели по коридорам  тюрьмы, переделанной из здания гостиницы, и, наконец, я очутилась в  продолговатой комнате с очень высоким потолком, бывшем гостиничном  номере об одно окно, зарешеченное и закрытое снаружи вдобавок наклонным  козырьком. Из-за этого в комнате было очень душно. Я заметила сразу прекрасно натертый паркет, а в углу — ведро («парашу»).

Несколько  женщин — кто лежал, кто сидел на узких койках, стоящих голова к голове  по стенам. Бледные лица, серьезные без улыбки, настороженно обратились  ко мне. Мое «здравствуйте» прозвучало здесь неуместно и осталось без  ответа. Мне молча указали мою койку. Сколько времени суждено мне так  сидеть в бездействии под неусыпным «глазком» в двери? Этот глазок и  правила, под ним висевшие, где точно регламентировались все возможные  наши проступки («не подходить к окну, не говорить громко и т. д.») и  указывались последующие за них наказания. Сколько раз глядя на них я  думала: как не ценят люди на воле своего простого и несомненного счастья  не видеть с утра и до утра (в камере не тушился на ночь яркий свет)  одни и те же слова угрозы, не видеть равнодушного человеческого глаза,  время от времени глядящего на тебя сквозь дверь.

Глаза дежурных  охранников были разные, и так ли они все были к нам бесчеловечно  равнодушны? Помню, прежде чем попасть мне в эту постоянную камеру, меня  привели на несколько часов в тесную каморку без окон, наподобие ящика, в  котором нельзя было вытянуться во весь рост, где не хватало воздуха, и я  стала задыхаться. Мной овладел ужас. И тут я увидала, что в дырочку (в  «глазок») на меня смотрит человеческий глаз, и я услыхала тихий голос,  полный несомненного сочувствия: «Не волнуйтесь, вас сейчас отсюда  переведут, немного потерпите!» Только голос и зрачок какого-то тоже  зависимого человека: конвоира, часового — и мне сразу стало легче  дышать.

Был и другой случай в нашей общей камере. Ежедневно  часовой входил к нам по утрам и открывал наше окно, чтоб проветрить  помещение. Солдаты сменялись, и в очередь с ними появлялся совсем  молодой белокурый паренек. Он с любопытством разглядывал нас. Но  однажды, когда нам было отчего-то полегче на душе, одна из нас встретила  его улыбкой, и потом все мы почему-то ему заулыбались. Парень  остановился на минуту, как бы донельзя изумленный, его молодое лицо  дрогнуло, и он растерянно нам в ответ в голос засмеялся. Потом, видно,  вспомнил, что совершил преступление, обеими руками закрыл лицо и  бросился опрометью к двери. А в двери за ним, конечно, следил глаз уже  другого человека, и больше наш парень не появился никогда — поплатился,  наверное, за свою простоту.

Нас не истязали, не подвергали прямым физическим пыткам. Они, наверное, существовали для других категорий преступников.

Наконец  через две недели ожидания меня вызывают днем и ведут длинными  коридорами и лестницами, почти роскошными, с ковровыми дорожками. Только  пролеты клеток для чего-то густо зарешечены. Догадываюсь: люди кончали  собой, бросаясь в пролеты…

По внутренним переходам, наконец, меня  приводят в учреждение, где все обычно: по коридору ходят свободно люди.  Много воздуха и света. Меня вводят в один из кабинетов. Часовой остается  за дверью.

За столом молодой человек, развинченный, бледный, с  изящно-небрежными манерами — ему бы танцевать в ночном баре, потягивать  вино из тонкого бокала… Обостренными нервами ощущаю, что я для него «не  фигура», мне не придают особого значения. Молодой человек меня недолго  допрашивает и предъявляет обвинение: я арестована за участие в  организации «ИПЦ». Я ничего не понимаю. Молодой человек мне не верит.  Наконец снисходительно объясняет:

— Истинно-православная церковь.

Только-то!  У меня скатывается камень с сердца. Ведь могли придумать что-нибудь  посерьезнее: я наслушалась уже от Зои, поняла по скупым высказываниям  Юлии Михайловны. Следователь явно недоумевает, пытается внушить мне всю  тяжесть преступлений этой «организации». Я действительно чувствую  облегчение и не могу его скрыть, мне легко говорить:

— Никакой организации нет, это чистые люди, не скрывающие своей жизни. Ни с кем из священников я не связана.

— А священник, служивший у вас на дому литургию? — спрашивает молодой человек. И тут я понимаю, что это был филер.

— Его-то я знаю меньше всех.

— Назовите нам остальных!

Но  я действительно не знаю никаких имен. Следователь пытается меня  запугивать моей матерью, что она тоже арестована, во всем созналась, она  теперь при смерти. Снова что-то внутри подсказывает мне, что все это  ложь.

Меня отводят обратно в камеру с наказом «подумать».  Екатерине Павловне предъявляют то же обвинение, что и мне. Мы подведены  под один трафарет, и судьба наша, по-видимому, уже предрешена. Нам  остается ждать. Через две недели меня вновь вызывают. На этот раз я в  кабинете какого-то высокого начальника. Комната огромна. Начальник вышел  и оставил меня одну. Я замечаю, что на окнах нет решеток. Наконец он  возвращается. Я сижу на кончике стула. Начальник ходит передо мной и с  любопытством разглядывает. Потом роняет отеческим тоном:

— Нет, такую ни за что в монастырь не возьмут! — Я вопросительно на него взглядываю.

— Любуюсь вами, — добавляет он примирительно и даже ласково.

Я настораживаюсь. К чему это поведет?

— Не  буду от вас скрывать — за вас хлопочут ваши друзья и мои  товарищи-коммунисты. Они ручаются за вас и готовы взять на поруки. Я —  опытный чекист и вижу, что они имеют основания. Вы — белая ворона,  случайно залетевшая в черную стаю. Мы вас переделаем. Но я сам связан  законом, и, чтоб освободить вас, я должен подвести тоже достаточные  основания для «тройки», все решающей. Основанием может быть ваше  письменное согласие работать у нас.

— Быть филером?

— Как  резко! — морщится он. — К тому же это называется иначе и не считается  позорным. Но я вас не заставлю делать эту работу: вы слишком наивны и  прямы. Я даю вам слово коммуниста, что это только формальный предлог для  вашего освобождения. Решено? — Он протягивает мне руку. (Заключенным  руки не подают!)

В это время телефонный звонок прерывает наш разговор. Начальник, сияя доброй улыбкой, разговаривает по телефону с ребенком:

— Значит, завтра едем? Только помни, чтоб уроки были сделаны с вечера.

Кладет трубку. Почти застенчиво:

— Это  я с дочкой… Видите, какая погода — май! Собираемся на дачу за город.  (Подразумевая между слов: «и ты могла бы так же…») Итак, решено? Вас  тоже дожидается матушка. (Значит, мама свободна!) Посидите здесь в  коридоре. Вас вызовет мой помощник и все оформит. А моя фамилия —  Тучков.

«Тучков! — вспоминаю я. — Главный следователь по церковным  делам, самое страшное имя. К нему-то пробивались и не могли пробиться  наши старушки по делу Новоселова».

— А как насчет  Бога? — подмигивает мне на прощанье весело Тучков. — Ну, ничего, ничего,  это пройдет у вас постепенно. Вы — жертва переходной эпохи, и вас  винить не приходится. Это не вина, а беда! Видите, какой я философ: вы  можете мне доверять.

Он трясет мне руку, и я одна без  конвоира выхожу в коридор. Почти свободна… Все в голове моей медленно и  тяжело кружится: стены, пол, мои мысли, сомнения, надежды… Это же  крупный чиновник, он не опустится до прямой лжи, это не тот развинченный  юноша. Решиться ему поверить?

Из противоположной двери в коридор  выходит священник. Он идет со скромным достоинством, в летней соломенной  шляпе, в темно-лиловом подряснике и с золотым крестом на груди. С ним  нет конвоира. У дверей кабинета, откуда он вышел, с ним прощается  вежливо за руку маленький, черный, сурового вида человек. Священник  неторопливо уходит по плюшевым дорожкам. Он приходил сюда как свободный и  на свободу, конечно, уходит… Значит, он… Меня начинает колотить мелкая  дрожь.

В это время маленький мрачный человек делает мне знак  рукой. Я встаю и вхожу в его кабинет. Это и есть помощник Тучкова. Он  делает мне любезную улыбку, но глаза его не меняют мрачного выражения.  Он читает заготовленную заранее бумагу — текст моего согласия  сотрудничать у них. С каждым словом я чувствую, что тону и нет мне уже  спасения. Я мысленно слежу за «свободным» священником, который идет  сейчас к выходу по плюшевым дорожкам.

— Ваша фамилия — Майская. Запомните, — слышу я слова черного человечка. («Зачем мне вторая фамилия?» — думаю я.)

— Сегодня ночью вы выйдете на свободу, — продолжает черный. — В камере никому ни слова. И не показывайте своей радости.

Он протягивает мне бумагу и ручку. Я подписываю. Бумага лежит перед ним на столе. И я не свожу с нее глаз.

— Две недели отдыха, — говорит чекист. И тут я замечаю в его тоне новое: усталое пренебрежение.

— Вы придете (назначает мне точно день, час, место) и получите задание. Не вздумайте не прийти!

Эта  последняя угроза и тот уходящий священник — как я могу им верить? Я  автоматически, но с полной решимостью протягиваю руку, хватаю страшный  лист, лежащий между мной и следователем, и рву его на мельчайшие куски.

Следователь  разъяренно стучит кулаком, осыпает меня ругательствами и угрозами. Но  теперь даже угрозы в адрес моей мамы меня не смущают. Я повторяю себе:  лучше нам отмучиться обеим жалкий остаток дней, чем… Но только бы на  одну минуту повидаться, чтоб передать ей свое мужество, свое решение. И  тогда — на любую муку. Так думаю я уже потом, прислушиваясь к ровному  дыханию спящих в камере. И тут я замечаю, что Юлия Михайловна тоже не  спит и внимательно следит за мною. Я подхожу к ней, но мне не приходится  ничего ей рассказывать: она и без слов все давно поняла.

— Не  делайте этого — вы погубите свою мать и погибнете сами. Это соблазн, их  обычный прием — обман. Вы поступили правильно и не сомневайтесь.

Она крестит меня и по-матерински целует. Мне становится просто на душе, и я засыпаю.

Ненадолго,  впрочем, я засыпаю. Мне не дают отдыха в ту ночь. На рассвете меня  снова ведут — теперь уже к Тучкову. Он садится со мной рядом на диван и  начинает гневно поносить своего отсутствующего помощника:

— Неумный  человек, я давно это вижу! Он не понял ни вас, ни моего задания! Вы  будете отныне иметь дело только со мной одним, обещаю вам.

Напрасно  теперь уговаривает меня Тучков — я остаюсь непреклонна. Наконец я вижу:  он понимает, меня теперь ему не соблазнить и не запугать. Весь  наигранный лоск и любезность сползают с Тучкова. Он как бы линяет у меня  на глазах и становится равнодушным ко мне и к судьбе моей усталым и  серым чиновником. Он заученными фразами произносит последние угрозы.

«Десять  лет лагерей? Не боюсь, — думаю я про себя. — Буду добросовестно  работать, и они сами сбавят мне срок: хорошие работники нужны.  Выдуманное ИПЦ — не такое дело, из-за которого убивают».

Наконец, он безразлично поводит плечами, нажимает кнопку. Входит конвоир и уводит меня.

На  следующий день меня вместе с Екатериной Павловной вызывают «с вещами».  Суровая женщина без единого слова, будто она немая, раздевает меня  донага и осматривает. Сердце мое часто колотится от страха перед  неизвестностью.

Нас сажают в закрытый черный грузовик, куда-то  везут. Внутренние стены кузова исписаны: это последние слова прощанья,  бессильные крики о помощи. Многие из них знали: это их последний путь.  Почему не потрудились стереть эти следы? Может быть, оставлены для  устрашения последующих?

Нас выгружают на внутреннем дворе  Бутырской тюрьмы. Мы с Екатериной Павловной снова вместе в камере, до  отказу набитой женщинами: это уже не «комфортабельная» Лубянка с ее  паркетными полами! И тут я получаю первую передачу с воли — я вижу  мамину родную руку: она жива и на свободе!

И еще прикосновение  родной руки: тюремный врач, женщина с умным и нежным лицом, без единой  улыбки (наверное, запрещена), я запомнила только ее имя Варвара,  осматривает меня и назначает в больницу. Конечно, это рука Александра  Николаевича! Ведь из больницы не берут на допросы, в больнице дают  отдельные постели с простынями. В больнице день и ночь открыты окна  (пусть они и зарешечены) и можно досыта дышать.

В конце лета нас вызывают с Екатериной Павловной из камеры и зачитывают приговор: по 3 года в Западную Сибирь этапом.

— Этапом! — внушительно повторяет прочитавший приговор человек.

В  камере мне объясняют: этап — это долгий путь, месяцами, с остановками в  пересыльных тюрьмах. Этап — это входит в состав наказания, а некоторых  заключенных выпускают на волю, и они сами едут к месту своей высылки.

Перед  этапом полагалось свиданье с родными. В большой комнате, разгороженной  двумя рядами решеток, между которыми ходит часовой, собрались люди. По  одну сторону — мы, заключенные, по другую — пришедшие к нам на свиданье  родные. Я с трудом узнаю свою маму: исхудалая, постаревшая. Она  судорожно сжимает в руках букетик цветов. Губы ей не повинуются, и она  жалко мне улыбается. Стоит страшный шум, все стараются перекричать друг  друга. Я улыбаюсь: мне и впрямь бодро, уверенно стало жить.

Я  говорю маме о том, что она приедет ко мне, что я буду в вольной ссылке.  Мама не слышит слов, она жадно всматривается в меня. Теперь я вечно буду  ее вспоминать, это измученное лицо, отделенное от нас двойной решеткой,  как вспоминала до тех пор столько лет лицо своего отца. Раздается  резкий звонок: прощанье! Мама протягивает мне цветы. Часовой бросается к  ней с угрозой. Слава Богу, все обходится его окриком. Нас выводят. Еще  одна невеселая страница жизни перевернута.

Из книги: Валерия Пришвина. «Невидимый град».  1962 г.

Контекст

26 июня 2020 Женщины о Церкви: Валерия Пришвина

27 июня 2020 Валерия Пришвина. Поиски смысла в 20-е годы. Спор о православии

28 июня 2020 Валерия Пришвина. Михаил Новоселов

29 июня 2020 Валерия Пришвина. Православные братства. Монастырь и старец

30 июня 2020 Валерия Пришвина. Женский монастырь

1 июля 2020 Валерия Пришвина. Монахи-отшельники на Кавказе

2 июля 2020 Валерия Пришвина. Декларация митрополита Сергия

Источник

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded