dem_2011

Categories:

Сергей Лазо. ДЕТСТВО

Личные записи, сделанные в Сибири в 1918—1919 годах

Семья Лазо. Георгий Иванович и Елена Степановна с сыновьями. (старший сын Сергей Лазо - слева), Бессарабия, 1900-е годы ГАПК, фотофонд, 01519
Семья Лазо. Георгий Иванович и Елена Степановна с сыновьями. (старший сын Сергей Лазо - слева), Бессарабия, 1900-е годы ГАПК, фотофонд, 01519

Уже с самого раннего детства мы долго и много гуляли; сначала тайно, а позже явно мы стали заниматься охотой.

Недра земли казались таинственными и возбуждали любознательность. Я любил смотреть в колодцы и измерять их глубину. Но особенно меня привлекали те места, где земной покров был обнажен. Это были ямы, из которых брали глину для построек, промоины оврагов, оползни, и особенно одна соседняя гора, где можно было найти кусочки раковин, разные камешки и руду железа,— все это с особенной силой возбуждало вопрос о том, что же находится в этих недрах.

Я любил сильные летние грозы и, несмотря на запрещение, старался наблюдать их на открытом воздухе... Я, как сейчас, вижу этот туманный горизонт, освещенный ослепительно сине-зеленым электрическим разрядом, и как бы остановившиеся в воздухе капли дождя. И этот шум сильного дождя иногда с прищелкиванием града. А этот запах, особый запах воздуха во время дождя. Я также отчетливо помню последние минуты перед грозой, когда тучи все более и более заволакивают небо. Холодный, сырой ветер порывами зашелестит по деревьям, как бы предупреждая о надвигающейся непогоде, падают редкие капли дождя, затем крупные; они грозно шлепаются о листья и даже поднимают пыль на земле, за каждой следующей каплей все новые и новые — и начинается сплошной дождь. А день после дождя — яркий, солнечный, когда земля еще грязна, воздух насыщен испарениями, а листва деревьев такая свежая и помолодевшая. Я научился любить природу: слишком ярки были ее краски, слишком слита жизнь природы с человеком, чтобы не полюбить ее. Потом я научился понимать другую природу, более суровую и угрюмую (красноярские, ононские горы) и страстно полюбил ее.

В том году, когда я начал писать дневник, я завел тетрадку для заметок, там были заметки и по литературе, как раз о Лермонтове... Начиная эту тетрадку, я задумался над тем, какую мысль поставить «девизом» своей жизни; хорошо подумав, я написал: «Нужно искать правду всюду, даже там, где менее всего можно ее найти». Вообще в те годы я часто про себя философствовал... Я думал над тем, что должно лежать в основе наших действий, стремлений, и отвечал, что человеком руководит стремление к счастью. Хотя мне самому было бы как-то неловко окончательно признаться в этом. Очевидно, в этой пассивности сказалось влияние той аскетической философии, которой невольно проникаешься при знакомстве с христианством. Впоследствии в жизни и правда, и счастье стали пониматься иначе, и сгладилось понемногу противоречие между правдой и неправдой, с одной стороны, и счастьем, трудом и обязанностями — с другой стороны.

Человек понял, что он не может поступать иначе, как согласно своим убеждениям, которые одни должны определять его поведение. И что счастье — это могучий импульс, побуждающий нас жить в борьбе...

1. Рассмотреть, как весь этот деревенский быт протекал в сознании глубокой зависимости условий нашей жизни от стихийных сил природы. Эта зависимость выражалась в чувстве сильного гнета, когда природа мешала человеку, и, наоборот, радости, когда она благоприятствовала ему. Отец ходил сумрачный и волновался, когда в засуху, иногда много дней подряд небо заволакивалось тучами, вдали были слышны раскаты грома, иногда падали редкие капли, но дождь обходил наше имение. Это сильно волновало отца и мать, и они говорили, что уж таково положение имения, приписывали это влиянию соседних гор и прибавляли при этом, что зато у нас не бывает и большого града.

Я помню, как мать часто рассуждала на тему о зависимости человека от природы. При этом она обычно говорила, что лучше, как в сельском хозяйстве, зависеть от господа бога, чем зависеть от людей. И считала поэтому, что положение сельского хозяина более независимое, чем жизнь служилого люда. Но тем не менее явления природы, когда они были неблагоприятны, действовали угнетающим образом, и все это, вместе взятое, развивало какой-то фатализм.

Мы, дети, чутко перенимали настроение родителей; их волнения, их беспокойство передавались и нам. Но мой ум не мог с этим примириться. Я рано сам дошел до мысли, что не в явлениях природы, как в таковых, лежит корень зла, а в организации труда, которая предоставляет каждого своим собственным силам. В одном из дневников того времени я противополагал друг другу, с одной стороны, то угнетение, которое испытывают сельские хозяева, когда их постигает неурожай, и ту неразумную радость, которая овладевает ими при большом урожае. Эти два противоположных явления представлялись мне как действия одной и той же причины: неорганизованности труда, того, что недостаток и избыток распределяются между отдельными хозяевами случайно и неравномерно, хотя для совокупности многих хозяйств колебания совсем не велики, и что нет связующей силы, которая уравнивала бы эти колебания. Я видел некоторых из наших соседей, у которых не было никакого умения стать выше этих колебаний, осмыслить их хотя бы в рамках собственного хозяйства. Я видел и понимал, как мои родители стремились ослабить эти колебания во времени: сохраняя избыток урожайного года и делая долги в неурожайный год, чтобы покрыть их при более благоприятных обстоятельствах. Но я также понимал, что это только полумера, и мысль, усиленно работая над возможностью создать лучший социальный строй, дошла до своеобразного коммунизма...

Пылкое воображение уже нарисовало светлыми красками картину коммунистической жизни городов и деревень. Этим мыслям я отдавался со страстью и иногда часами раздумывал над мелочами этого лучшего строя. Попутно я связывал возможность его осуществления с великими научными открытиями, авторы которых не продадут их капиталистам, а отдадут безвозмездно народным массам. Такого рода открытия и социальные преобразования казались мне тесно друг с другом связанными. И я совсем не отдавал себе отчета в той борьбе, без которой немыслимо никакое социальное преобразование. И я уже считал себя непременно одним из работников на этом пути.

Другую сторону дела — зависимость от других людей, о которой говорила мать, противополагая ее зависимости от природы — эту сторону я еще слабо понимал. Я знал, что она существует, но я приписывал все скорее неразумию, чем злой воле людей; в наличии последней как главного фактора я совсем не давал себе отчета. Вот почему в моих поисках лучшего строя жизни я отводил главную роль научным открытиям и личным качествам. Только значительно позже я стал отчетливо понимать в чем дело.

Однако в молодой голове наряду с этим утопическим направлением бродила и здоровая революционная мысль, заквашенная впечатлениями 1905 года. Так при слабости критического анализа у нас уживаются часто самые несходные, хотя и не противоречивые понятия. В свое время единство будет восстановлено.

К этому всему нужно добавить (относится уже к технологическому институту), что я особенно ценил постановку дела в крупном производстве, потому что там, как мне казалось, внешние силы природы все меньше и меньше вмешиваются в дело и руководящая роль человеческого ума приобретает все больше и больше влияния.

2. Отношения нас, детей, к отцу были тяжелые и ненормальные. Отец был раздражителен, вспыльчив и неумеренно требователен — все это вызывалось развивавшейся в нем болезнью. Но мы это воспринимали непосредственно и остро. Тем более, что во многих его словах было много желчи и незаслуженных оскорблений. Только воспоминания самого раннего детства рисуют отца другим: он был добрый, ласковый, часто играл с нами и любил доставить нам что-либо приятное. Система нашего воспитания сводилась к тому, чтобы сделать нас сильными и здоровыми, чтобы избавить нас от тех дурных влияний, которые, по мнению отца, сломили его самого. Самым главным из этих дурных влияний отец считал раннее поступление в гимназию, где, по его словам, его испортили, научили всяким гадостям. Поэтому нас учили дома. Но я забегаю вперед. Воспитание наше было здоровым и в общем поставлено правильно (если бы все принципы и положения всегда проводились в жизнь). Так нас приучали говорить правду и за правду не наказывали. (Нет правил без исключений: бывало, и правду скажешь и наказание получишь. Если такие случаи были еще редки при отце, то они позже вошли в систему при матери). Приучали нас и к труду, задавая какую-либо нетрудную работу (выкосить часть луга, выполоть грядку), требовали аккуратности и порядка. По утрам нас обливали холодной водой для закаливания.

Я очень хорошо помню, как раз за столом отец, беседуя с доктором Остроменским, говорил, между прочим, что мы, дети, не понимаем требований и забот родителей, а что отцы и матери должны делать свое дело согласно своим убеждениям, не считаясь с мнением детей (сравнить со слышанными позднее словами Петра Васильевича о том, что дети скорее послушаются и придадут больше весу словам первого встречного, чем словам родителей). Напрасно думают, что дети не понимают того, что говорят взрослые, особенно когда речь идет о них. Правда, детям трудно рассказать свои мысли. Но они слушают слова взрослых с жадностью и делают свои заключения. Так и я тогда, прослышав слова отца, не вполне согласился с ними.

Укажу еще на один факт. Родители стремились исходить из принципиальных требований, не считаясь с личной оценкой детей: так, если что-либо было запрещено, то сколько бы ни плакал ребенок, ему этого все равно не давали. Так же заставляли, когда нужно, принимать горькие лекарства. (Мать как-то спорила на эту тему с дядей Колей: последний говорил, что не решается заставлять своих детей пить хину, так как они могут его разлюбить). И эта принципиальность требований проводилась лучше и последовательнее, чем в других семьях.

Вообще физическое воспитание у нас было поставлено хорошо. Отец не боялся нас пускать и в грязь и в дождь на двор и учил кататься верхом. Мать же не любила, чтобы мы шлепали по грязи.

Не всегда, однако, родители умели считаться с психологией ребенка, так, одно время, чуть не каждый день, за столом происходила такая сцена. Боря хотел, чтобы ему непременно положили первому; это было глупое упрямство, и когда его капризы не исполняли, он надувал губы, иногда плакал и отказывался есть. Это упрямство особенно возмущало отца. Он горячился и ни за что не хотел удовлетворить детского каприза, из-за чего за столом постоянно происходили сцены, очень неприятно действовавшие на всех нас. Мне тогда было больно на все это смотреть. Я считал все это ненужным. А теперь я могу прямо сказать, что тут было упрямство с двух сторон. И лучше было бы не возбуждать упрямство, а просто, не обращая никакого внимания, ничего не подчеркивая, удовлетворить детский каприз сполна и тем не дать самого повода развиться упрямству. Но я отвлекся в сторону.

Отец слишком строго относился к нашим провинностям. Они выводили его из терпения. И часто, правых и виноватых, нас били. И били нас довольно часто. Правда, я не помню, чтобы в то время, пока отец жил в деревне, нас била мать. Особенно врезались в память мне два случая. Раз, когда я сидел за столом, отец за что-то ударил меня и ударил как-то так неловко, что я стукнулся подбородком об стол и прикусил нижнюю губу, откуда сразу полилась кровь. В этом месте долго оставались два затвердения, которые можно едва нащупать еще и теперь. После этого я удрал в сарай и просидел там несколько часов, несмотря на то, что меня усиленно звали. Другой раз, перед тем, как отец окончательно заболел и его увезли, я в чем-то провинился, и меня хотели наказать. Я тоже удрал и спрятался в маленьком деревянном домике-будочке, выстроенном для нас. Следующий день был ужасным. Отец уже был ненормален. Мы сидели в детской ни живы ни мертвы, я слышал голос отца, но не видел его. Приехал доктор Остроменский, я еще раз видел отца за столом, он был бледен и спокоен. Потом ею увезли — сначала в Одессу, — думая поместить в лечебницу. Но там не удалось. И отец окончательно поселился в Костюженской больнице для душевнобольных. Дело происходило в конце августа — начале сентября 1902 года. Болезнь приняла такие формы, что дальше жить дома ему было нельзя...

В конце сентября 1905 года отец умер. Этого можно было ожидать, так как болезнь была неизлечимой. Я помню, как рано утром мы получили телеграмму, извещавшую, что положение отца безнадежно. Мы сразу собрались и поехали... Но отца в живых не застали.

Сергей Лазо. ДНЕВНИКИ И ПИСЬМА
Подготовили к печати Ольга Андреевна и Ада Сергеевна Лазо
ПРИМОРСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО  
ВЛАДИВОСТОК, 1989. Стр. 21–27

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded