dem_2011

Categories:

Сергей Лазо. Дневники (3)

Записи после поступления в Петербургский технологический институт (продолжение)

18/XII- 12 г. Вторник, г. Кишинев.

Встал в 11 ч., утром пил кофе. Произошел маленький инцидент: бумага от масла нечаянно попала на мамину работу, но не коснулась ее, маме показалось, что я ей запачкал шитье, она рассердилась, бросила материю на пол, и я услышал несколько кислых слов. Не знаю отчего, но мамин крик имеет на меня какое-то магическое подавляющее влияние. Я невольно вспоминаю минуты моего прошлого детства, и я весь болезненно дрожу. Я порывисто встал, поставил все на буфет и ушел в Борину комнату. Меня это особенно не расстроило, только мне от всей души было жаль маму. Я сидел все время до обеда, не выходя, писал дневник, читал, решал задачи. В 5 часов отправился к Васе, и всей компанией пошли гулять. Вася все время молчал. Тася спрашивала его, не в первый ли раз идет он под руку с барышней... Он скоро ушел. Я его отлично понимаю, я сам переживал такое настроение. Вся эта шумная светская жизнь казалась ему безнадежно пустой, глупой, но стоит пойти ему ближе, приглядеться к ней, постараться понять ее, как его тотчас охватит сознание своей глупости, неудовлетворенности, безумной тоски; может быть, это только у меня было. Не знаю. Я купил гвоздику Тасе. Она приколола ее на грудь булавками. Я невольно вспомнил одну такую булавку, которую я взял у Таси в начале октября в вечер моего последнего пребывания здесь. Я напомнил ей об этом, весь остальной вечер мы гуляли. Тася сегодня раза два говорила мне, что нам нужно весело провести вечер. Но разговор хотя и не переставал, но особенно не налаживался. Не было теплой, сердечной атмосферы, которая устраняет между людьми все преграды. Мне было приятно это заключение. Но, несмотря на это, все время меня тяготило чувство того, что я здесь лишний, ненужный, что меня не любят, хотят видеть около себя, ко мне привыкли только оттого, что практически не представляется возможности достигнуть Жени. Это чувство все время меня гложет, но во время вечера на эту тему я ничего не говорил. Но, сознавая все это, я делался печальным, угрюмым, и не было искренней веселости. Милая, дорогая Тася, как люблю я тебя в эту минуту, чем дальше ты от меня. Раз овладев, это чувство не покидало меня и лишало веселости, жизнерадостности. Во мне все время боролись противоположные чувства, и я окончательно решил все бросить, от всего отряхнуться. Долго мы еще говорили, но не было ничего существенного. Потом мы сошли в последний раз вниз. Пошли поискать Тамару, Васю и Женю.

Мы подходили к дому. Я сказал: «Тася, милая Тася, я перестану бывать у вас в доме». Мы шли вплоть до их дома и говорили. У меня даже на глазах навернулись слезы, и голос несколько раз дрогнул. Но она этого не заметила. Кажется, ничего, кроме удивления, я не увидел. Когда я говорил, что «пойми же меня, ведь я тебя люблю, если бы я не любил, то я продолжал бы бывать, а так это возбуждает во мне неразрешимый конфликт». «Не понимаю», — услышал я. А потом: — «А что мама скажет?» Мне было больно за такое непонимание. Я все время вел ее под руку. Я несколько раз наклонялся и целовал эти милые нежные ручки. Как я любил ее в эту минуту. Наконец мы пришли. Прощаемся. Я целую ее руку. Возвращаюсь с Женей. Сначала он меня укорял за то, что я холоднее стал к нему, чем прежде. Я ответил, что это правда. И что я, может быть, имел некоторые основания для этого, потом мы шли и говорили о Тасе. Я говорил ему о нашем сегодняшнем разговоре. Не знаю, приписать ли мне мою расчувственность отсутствию воли или нет. Вернее, я держал себя с Тасей и Женей без всякой фальши. И то, что думалось и чувствовалось, вылилось без преград наружу. Его это, вероятно, удивило. Мы пошли к его дому и много говорили. Ничего особенного, ценного он мне не сказал. Но мне хотелось быть около него, быть около человека, который их знает и кое-что может понять. К Жене пришел Вася, он сидел, говорил какую-то грязь. Я ушел, сел на извозчика и поехал домой. Вероятно это после слез, но я чувствовал себя необыкновенно легко, как будто тяжесть, спиравшая и томившая мою душу, ушла, и я легко и свободно взглянул на мир.

Я шел по Александровской и оглянулся кругом. Я почувствовал начало, легкое дыхание новой жизни, и я рвался к ней. Редко, когда так легко я чувствовал себя, как никогда. Не было гнетущей неизвестности, неопределенности. Была боль, но сильная здоровая боль, которая укрепляет, а не. озлобляет и наводит тоску Я чувствовал, что свободное, сильное течение моей жизни пойдет по правильному руслу. Я видел жизнь трудовую, полную истинной радости. Но самое главное, я увидел воочию пустоту светской жизни. Она перестала быть для меня фимиамом, недосягаемым кумиром, а стала ровно ничего не значащей вешью, и светские разговоры показали, что это самая обыкновенная пустота... ничем не заполненное пространство. 

19.1-18 г. гор. Кишинев

Встал, вышел в город, исполнил какие-то мамины поручения, зашел к Руссо. Пошел к Горе, чтобы вместе с Тасей пойти гулять. Сначала вышла Тамара. Потом появилась Тася, совсем одетая. Мы вышли. Было довольно холодно, ветер мел пыль по улицам. Спустившись по Пушкинской, мы пошли в библиотеку. Я ей посоветовал взять Киплинга, она взяла. Мы вышли. Помню, внизу мы долго не могли найти калош. Пошли по Александровской, я веду ее под руку, встретили Веру Ковтун, Васю, Юру Копшина, потом Яшу и, наконец, Олю. Подымаясь вверх по Боюканской, заходим в казенный сад. Я все время иду под руку, чувствовал себя прескверно. Разговор перебегай с одной темы на другую. Я говорил резким повышенным тоном. Ничего особенного я не чувствовал: идешь, говоришь и больше ничего. 

Сергей Лазо (1-й слева) с друзьями по игре в теннис ГАПК, фотофонд, П-9597
Сергей Лазо (1-й слева) с друзьями по игре в теннис ГАПК, фотофонд, П-9597

Мы прошли мимо тенниса, дошли до главной аллеи, свернули к Александровской, вернулись боковой аллеей назад. Все они проводили меня домой до приюта. Большая дорога по Киевской прошла незаметно, но ни о чем существенном мы не говорили; наконец, вдали показался наш дом. Я попрощался с Яшей, с Олей, поцеловал руку Тасе и пошел домой. День прошел скучно и бессмысленно. Я немного читал Джека Лондона, полудремал в гостиной, потом брился, оделся, вышел в город, сделал кое-какие покупки, пошел к Горе; были только Тася и Валя. Пришел через несколько минут Женя. Я чувствовал, да и вообще я это чувствую за последнее время, какую-то глупую ненависть, скорее презрение к Тасе и Жене и ко всему создавшемуся положению. Я хочу как можно скорее выбраться отсюда на свежий воздух, выйти из этой душной атмосферы.

Присутствие Таси не возбуждает во мне никаких чувств, сидишь, говоришь, чувствуешь свое глубокое безразличие и отчужденность, подчас мною овладевает злое настроение, желание выругаться, сделать неприятное этим людям, оскорбить их; я раньше гораздо лучше относился к Тасе. Я знал, что она любит другого, но я не сомневался, что я для нее друг, близкий человек, так она мне не раз говорила и писала.

...Она стала мне чужая, бесконечно чужая. Вот в прошлую субботу я приехал из деревни, гулял я с Тасей раза два. Раз сидел поздно вечером. Осуждать Тасю — нет, у меня не хватает сил на это, она слишком безвольна, чересчур слаба. Мне самому на себя противно за то, что я чувствую. Наконец, я вышел и направился домой. Оказывается, что мама, обещавшая пойти сегодня вечером со мной в земское собрание, не оделась, думая, что я не приду вечером. Я сам идти не хотел. Выпил дома чай, одел тужурку и опять пошел к Горе. Я был там около 10-ти. Вскоре пришла Тамара. Началась целая драма. Тамара что-то сказала Вале, кажется, ей наговорили, что Женя ее не любит. Потом Женя выпытывал у Вали и думал, что ему не все говорят. Потом он долго говорил с Тамарой, а с Валей он весь вечер не говорил. Наконец, в начале двенадцатого он ушел. Я запер за ним двери, но он мне ничего не говорил, да и у меня не было особого желания изливаться перед ним; кажется, мы друг друга отлично понимаем. О доверии со стороны Жени и говорить не приходится, с моей стороны тоже, но как он тиранит Валю. Ведь даже я ей руки поцеловать не могу, когда кто-либо приходит (напр. сегодня днем зашел Яша), начинаются бесконечные расспросы. Валя ни с кем говорить не может. Вот восточное обращение с женщиной,—ни капли ни уважения, ни сознательной любви, а постоянно страсть, голая страсть, ни интересов, ни стремлений, только вечные вопросы: «Валя, ты меня любишь?» И так без конца. В сущности несчастная она женщина, он ее обманывал и будет обманывать, а она ему верит. Вот что у Жени достаточно, это — актерства. Он может убеждать нас без конца в самых неправдоподобных вещах. В сущности какое хамство! Какое право одни люди имеют вторгаться в чужую жизнь, так грубо ее портить? Вот бывали у Горе два брата Швамберки. Виля ухаживал за Тасей будучи в VIII классе, потом бросил ее, несколько раз поступал крайне невежливо, показывал своей невесте ее письма и уверял, что с его легкой руки Тася начала влюбляться направо и налево. Женя начал ухаживать за Валей (уже, кажется, теперь прошло с тех пор три года с лишним). Тася уверяла, что вначале его не любила. Наконец, он добился своего: она его любит. В этом доме, где отсутствует твердая авторитетная рука и главная роль принадлежит девочкам, он занял первенствующее положение. Валя, в конце концов, пляшет под его дудку. Он вечно устраивает сцены, изводит ее. Она даже ни с кем слова вымолвить не смеет. И что же будет дальше? Женится на ней, будет ее обманывать; имущественные отношения, безусловно, играют известную роль, хотя он это всячески отрицает, и будет она в сущности забитым существом, козлом отпущения. По-моему, Женя виноват перед Валей в том, что молодость ее прошла бесцветно, замкнуто, если, не дай бог, они разойдутся в будущем, она останется совершенно беспомощной, ни к чему не приспособленной. Конечно, своей неприспособленностью она обязана и своему характеру. Но и здесь я говорю скорее не о практической неприспособленности, а о том, что в ней под Жениным влиянием совершенно утрачивается чувство общения с другими людьми. Я не могу представить себе Валю в будущем непринужденную, разговаривающую с кем-либо. В прошлом—да. Но в будущем. Ведь она попадет так или иначе в более низкую среду по культурному уровню. А тут сверх всего такое деспотическое влияние. Ведь если относительно Вали Женя может считать себя правым, отговариваясь своей чувственностью, любовью и страстным темпераментом, то что может он ответить относительно Таси. Ведь Тася безвольное существо, она влюблена в него, и он всегда пользуется этим. Ведь он отлично знал, что она мне нравится; если у него было хотя немного желания ей блага в жизни, то он бы не довел положение дела до того, что я ее окончательно бросил с гадливым мне самому чувством в душе. То ли он мне говорил у Яши? — что Тася несчастное существо, что в будущем он постарается ее как-нибудь пристроить. «Хороши» и «искренни» его заботы? Я не говорю это, чтобы ее осуждали. У меня на нее и палец не поднимется. Но я дурак, дурак, где был мой ум, мое самолюбие? Плакать хочется от злобы. Ведь что же осталось от этой любви — гадливое чувство. А Тася? Я не могу ее осуждать, у меня сил не хватит. Для чего, для чего она просила меня бывать у них, для чего? Отчего теперь злится? Когда я сказал, что прекращу у них бывать, она ответила: «А что мама скажет».

Какие люди подлые в конце концов, сколько в них грязи, которая рано или поздно начинает издавать невыносимый смрад. Нет, только в минуты особенного озлобления, когда я слишком трезво смотрю, я начинаю осуждать Тасю. А так —нет. Я ее слишком сильно любил, и она мне дала несколько минут действительного счастья, так что в нее у меня нет сил бросить обвинение, да и в сущности почти что нечем бросать. Нет, совсем нечем. Нельзя же требовать от всех ангельского альтруизма, а она добрый, сердечный человек. И она мне много дала. Итак, против Таси ни капли презрения. Только глубокая злоба на самого себя и горечь, горькое чувство чего-то потерянного, ушедшего. А в сущности для меня это лучше, я вырвусь из этой душной среды для работы, для того, чтобы быть тем, кем я мечтаю, и быть, кем я не был бы при существующих условиях. Ну, довольно философии.

Почти весь вечер я сидел с Тасей вместе, в двух креслах около книжного шкафа. Когда я пришел, я сказал, что у меня будут некоторые капризы, чтобы она не сердилась... А она спросила: «Что?», — и потом сказала, что знает, что я сорвусь и уйду. Я сказал, что нет. Дело было в том, что идя к Горе, я сам не знал, зайду я или нет. Дома я решил сначала никуда не идти, но потом меня потянуло, в этом я вижу неотразимую власть прошлого. В сущности, относительно окружающих, мне совершенно безразлично, буду ли я лишний раз у Горе или нет. Мне этот вечер, думаю, все же будет приятен. Но самолюбие все время меня грызло. Я невольно сравнивал Тасю с Лидой и далеко не в Тасину пользу. Весь вечер мы сидели вместе. Я весь дрожал от внутреннего переживания, так мне хотелось бы любить ее, но вместо любви было ожесточение на себя и презрение к окружающим. Еще вначале я сказал, что единственное, что я к ней чувствую — это жалость. Она спросила: почему? Я сказал, что таково мое глубокое личное чувство. Разговор между нами большую часть времени не клеился. Затем я начал говорить о своих переживаниях. Замечу, что единственный вопрос, который занимал нас в разговорах,—это двойственность, запутанность нашего положения; мы снова принялись за нескончаемую тему наших разговоров, я чувствовал себя глубоко безразличным ко всему окружающему и нервничал. Помню, на Тасино замечание, чтобы в разговоре я не упоминал Жениного имени, я резко, с раздражением, заметил, что это за монополия, что нельзя говорить о Жене без того, чтобы не вызвать его неудовольствия; он это, конечно, слышал, — не глухой же он. Я говорил Тасе, что она сама, да и вообще все создавшееся положение вызывает во мне чувство гадкого, противного, чего-то скользкого, холодного. Я говорил без утайки, холодно, отчеканивая фразы; все что я чувствовал, и мои слова были глубоко безразличны мне, как будто в глухом забытьи я говорил с самим собой. Мы еще говорили о Жене. Я сказал, что лично глубже доверяю Тасе, но в глубине моего сознания нет прочного незыблемого фундамента. Я ее еще раз спросил, не сердится ли она на меня за то, что я перестану у них бывать, она сказала, что нет. «Ведь посуди,— сказал я ей, — если бы Женя дал бы тебе руку и сказал—иди за мной, ты пошла бы, конечно, и бросила меня?» — «Да», — был ответ. Мне нужно указать на известную, психическую реакцию, которую во мне вызывает тягостность, запутанность создавшегося положения, оно меня тяжело гнетет, лежит на мне каким-то бременем. Раз я перестану бывать, раз я откажусь от ласк, от малейших проявлений чувств, то мне нечего будет ревновать; скажем, пусть Женя делает с ней все, что ему угодно, мне все равно, я безразличный зритель, которого может немного притягивать память прошлого и наблюдение интересного психического феномена. Затем необходимость перестать бывать в этом доме вытекает не из слабости моей натуры, которая не сможет перенести некоторого унижения, боли, — нет, причина всего этого гнездится в моем чувстве самолюбия, сознания собственного достоинства, да и затем, если бы дело шло не о таком тонком чувстве, я, быть может, поступил бы иначе, но теперь и речи не может быть для меня об ином решении. И так весь этот вечер мы говорили. Сознание глубокой горечи удручало меня. Говорил я безразлично, бесстрастно. На Тасю это, вероятно, произвело все-таки впечатление. Я ей резко доказывал полное отсутствие самолюбия. Она меня спрашивала, что же ей делать с Женей. Я сказал, что на ее месте я бы виду не подавал и отнюдь не был бы на вечных побегушках у этого субъекта. Ну, бог с ней. А в глубине души мне ее жаль, бесконечно жаль, так хотелось бы мне помочь ей, но чем? Около двенадцати я начал прощаться. Тася накинула шаль на свою красную кофточку и пошла принести мне какие-то книги, которые я ей давал читать (I и III часть трилогии Мережковского). Она несла их под шалью, т. к. не хотела чтобы другие видели фотографическую карточку, которую она мне давно обещала. Мы с ней еще раза два прошлись. Я сделал несколько общих замечаний по поводу того, что будет впереди, что мы уже не скоро увидимся, что последние дни здесь следовало бы лучше провести, незаметно разговор начал принимать более сердечный оттенок. Мы уже достаточно выразили всю непримиримость нашего положения и невозможности сближения.

Естественно было только обосновать нашу дружбу, как выход из положения, тем более что наши отношения были близки, мы друг друга не обманывали, друг другу не врали. Оружием Таси, которым она меня всегда покоряла, была искренность. Да и затем я ее слишком сильно любил, чтобы это все смогло исчезнуть так бесследно. Я попрощайся и вышел в переднюю, неся книги с карточкой. Это был снимок, сделанный Васей. Он снял Тасю у них во дворе, она стоит с ружьем в руке, с сумкой через плечо, в белой летней кофточке, на ней мягкая шляпа. Снята она на фоне зелени. Вышла она так себе. Лицо у нее как-то немного вульгарное, но в нам есть черточка того выражения, которое у нее бывает редко, но которое я хорошо знаю. На другой стороне было написано: «Дорогой Сережа, не поминай лихом Тасю». Когда в передней я стал прощаться с ней, мной овладело легкое радостное настроение, я увидел, что тяжесть, давившая меня, сама собой исчезла. Меня не тянуло к ее любви, я видел перед собой другого человека, близкого друга. «Итак, будем друзьями», — сказал я. И мы попрощались. Я вышел. Давно я не был в таком легком радостном настроении; злоба, горечь куда-то ушла. Я шел, весело улыбался. Я готов был смеяться от радости. Буря пронеслась, и небо стало ясно-лазурным, я спустился по Семинарской, пошел по Киевской. Я шел радостный, счастливый. Теперь, думаю я, у нас будут дружеские отношения, без всяких претензий с обеих сторон, без взаимного преследования и разлада. Как будто все, что было между нами, я взвешивал на двух чашках весов, на одной лежала вся масса горечи, злобы, которые я пережил, всех тех подлостей, которые я при этом видел, на другой же только слова: «Дорогой Сережа, не поминай лихом Тасю», и вторая чаша перевешивала. Толстой говорил, что все понять значит все простить. И действительно, я все понял. Воочию увидел непривлекательную наготу, но я увидел правду. Отчего же мне не «простить». Нет, это слово здесь не подходит. Нет, мне просто нужно перейти от злобного, колодного, мрачного настроения к легкому, радостному.

Да и зачем мне сердиться, на Тасю, зачем изливать на нее всю ту злобу и презрение, которые я накопил в себе самом. Ведь она так много мне дала. Она была так мила, так искренна ко мне, да и потом, в чем она виновата? Ее захлестнула волна, с которой она не могла, быть может, не хотела бороться. Кровных интересов у нас нет, так что и ссориться нам не из чего.

Я пришел домой, сел писать, но писал немного, потом до двух я сидел в столовой и напряженно думал. Передо мной мелькали одна за другой сцены из нашей прошлой жизни, иногда у меня закрадывалось сомнение, но слова «Дорогой Сережа, не поминай лихом Тасю»— все перевешивали. Я бодрствовал до двух, так как я обещал ей, а она мне — вспомнить друг о друге в 2 часа, и мне не хотелось спать.

В начале третьего я лег, быстро заснул.

20.1-13. гор. Кишинев

Все утро до обеда я писал дневник за прошлый день, и вместе с этим уменьшилось, постепенно улетучилось то радостное, веселое, беззаботное настроение, когда я весь преображался; весь мир был виден под совершенно другим углом зрения. Он принимал совершенно иную окраску. Перебирая факты моего прошлого, я невольно отдался во власть резко противоположного настроения, мрачного, угрюмого, озлобленного, во мне снова проснулось дикое желание что-либо большое, неприятное причинить ей. Например, мне хотелось иногда бросить с ней переписку, несмотря на неотразимость доводов, приведенных выше и доказывающих необходимость прошения; во мне бунтует какое-то инстинктивное глухое чувство, в основе которого, если я не ошибусь, лежит отвращение к Тасе, к этому женскому телу, которое тянется к другому. Но все же рука не поднимается ее осудить. То я начинаю ненавидеть Женю, и мне хочется сделать ему что-либо неприятное — обругать его, поссориться с ним. Вечером пошел к Горе, никого еще не было. Я кое о чем говорил с Тасей. Мы сидели в кресле, но недолго. Пришел Вася, потом Яша, играли в маус. Явился Женя. Он меня ни с того ни с сего опросил: «Ты что —ссорился с Ваней?» Я ответил, что у него, очевидно, галлюцинации. Я нарочно обратил внимание на Валю с Женей, и без него. Она была весела, говорила со мной и Лозинским, потом сделалась молчаливой, мрачной. Я поехал в 9 домой за мамой и отправился с ней в Собрание. В Собрании мне была невесело и нескучно. Особенно я не жалел, что поехал сюда, тем более, что вид Жени мне прямо противен. Дебатировались какие-то вопросы страхования от огня черепицы. Я слушал и зевал. Наконец, я отвез маму домой и в половине двенадцатого приехал к Горе. Там ставили какую-то шараду, я особенного участия не принимал. Помню, в толпе Женя громко сказал Тасе на «ты». Не знаю, но мне отчего-то было больно. Да и он свинья, раз сам говорил с ехидством про Тасю, что она ему говорит «ты». А потом, зачем эти вечные посылания Таси за водой, она у него вечно на побегушках; чувствует, что ему не откажут, и пользуется; хотя бы со мною считался! Я шел домой мимо второй гимназии, рядом скользила моя тень.

Глубокое чувство сознания собственного одиночества пронизывало меня. Один, один с неразделенным мнением, на белом свете и в шумном обществе и в родном кругу, среди дорогих, быть может, горячо любимых людей. Но это не было расслабляющее чувство, наоборот, оно крепило, наполняло меня мужеством. Я теперь окончательно помирился с одиночеством в моей жизни, мое любимое общество — общество великих людей, в их творчестве я как бы ближе схожусь с ними, спорю, говорю. Мне, помимо всего, кажется, что и во мне горит где-то искорка чего-то великого, святого, чего не могут потушить пошлость и суета чуждых и холодных окружающих меня людей. Дома я немного писал, потом пустился в мечтания, философствование относительно отношения к окружающему миру и относительно того, что представляет любовь и гордость в высоком смысле этого, слова.

22.1 1913 г. Кишинев.

Завтра я уезжаю. Утром кое-что привел в порядок из моих вещей. Около часу был у Горе. Сегодня я не должен был вовремя приходить к обеду, так что мог гулять сколько душе угодно. Но прогулка была неудачной; с Тасей пошли к Оле. Вскоре зашел Вася. Сидел он недолго. Мы вместе вышли. Я шел с Олей, Вася—с Тасей. Пошли по Пушкинской до Подольской. Вася распрощался. Я забежал за Яшей, но его не было дома. Пошли по Александровской, потом вверх по Немецкой. Тася зашла к сестре. По дороге я их угощал каштанами и шоколадом. Потом провели Олю. Я отвел Тасю домой. Вечер я провел у Горе. Был и Женя. Сидел он до 12. Я читал Тасе некоторые места из дневника. Она громко хохотала над моей характеристикой взаимных отношений Вали и Жени. Последние два часа я расчувствовался, и мы провели очень хорошо. Валя после ухода Жени сидела и играла, а мы сидели на кушетке. Я себя прекрасно чувствовал: как-то легко и беззаботно. Я ушел в час. Пришел и лег спать и заснул, как убитый. Тася дала сегодня мне еще одну свою карточку. Я дал ей два моих снимка.

23.1 1913 г. Среда, г. Кишинев

Все утро паковался. Пошел гулять с Тасей. Сначала зашли за Яшей. Потом все вместе пошли к Оле, потащили ее. Оля и Яша зашли к Горе, посидели недолго, после их ухода я сидел еще минут 10. Мы нежно прощались. Валя сидела и играла. Эх, Тася, Тася, как глубоко я тебя люблю и как сильно к тебе привязался. Но больная эта любовь. Лучшие грезы, надежды, порывы безумного искреннего чувства исчезли, вероятно, безвозвратно. Я чувствую, что я к ней едва ли вернусь, как пришел впервые. Но одно чувство, вероятно, не раз будет притягивать нас друг к другу. Но серьезного ничего не будет, не может быть. Тася права, я еще мальчик; своей ревностью, отношениями я был смешон. Затем в ее отношениях мне иногда чудится известная корысть. Возможно, что я ошибаюсь... Теперь она очень мила, просит писать чаще, взяла обещание, что я зайду к ним, лишь только вернусь в Кишинев. Мы вдвоем сегодня фантазировали: как было бы хорошо, если бы мы вместе были в Петербурге. Да, это было бы чудно. Но возобновлять старые отношения—ни в коем случае.

Я вышел от Горе, когда к ним входил Женя. Я быстро сел на извозчика и поехал домой. Все эти дни стоит чудная теплая погода, все время тает. Тепло, солнечно. Дома я уложил последние вещи. Наконец приехал извозчик. Я со всеми распрощался и поехал на вокзал. Суматоха с вещами, с носильщиком; наконец все улажено. Я еду вместе с Маноли и Яшей. Мама едет тоже с нами, но только до Раздельной, потом в Москву. На вокзале были Горе, я стоял около Таси, мы беседовали. Второй звонок, я со всеми прощаюсь, целую ей последней руку. Вскакиваю на последнюю площадку рядом стоящего вагона III класса. Я стою, смотрю на платформу. Но Тася ни разу не оглянулась. Мне это отчего-то было больно. Мы в Раздельной. Я занимаю место у кассы. Мама покупает плацкарту в Москву. Вот она уезжает. Закусываю на станции, пишу Тасе письмо. Лег спать в 3 часа.

  • После отъезда в Петербург в январе 1913 г. и до момента возвращения в Кишинев в конце мая 1913 г. С. Лазо, видимо, не вел записи в дневнике. Следующая запись по пути домой.

Петербург — Одесса — Кишинев. С 28 мая 1913 г.

28 в 6 часов вечера я достал сверх ожидания билет. В лихорадочном настроении поехал домой, затем по дороге в институт сделал последние покупки. Дома сейчас же уложил вещи. Около семи я на вокзале. Посылаю маме телеграмму.

Я один, никто не провожает меня. Поезд трогается. Медленно исчезает вокзал, затем все скорее и скорее, скрывается город. Вот открытые поля. Легко и привольно на душе. Радостно бьется сердце при виде свежей зелени после голых и неприветливых улиц. Едем мы быстро. Всегда с отъездом или прибытием куда-либо меня охватывает известная чувствительность. Моя мысль работает с таким напряжением, что через часа полтора мной овладевает сонливость. Проехали Гатчину, промчались мимо Сиверской, вот и Луга. Схожу пить чай. Сижу и читаю Челпанова «Введение в философию». Вагон третьего класса трясет, это последний прицепной вагон без электричества. Мне скучно сидеть с самим собой. Попались какие-то попутчики. Говорили вместе, но с самим собой лучше: так наблюдаешь людей. Весь следующий день читал, смотрел в окно, думал, сходил на станциях. В Сорно я обедаю. Почти всюду закусываю. В Казатине в 11 часов вечера традиционно пью кофе. Помню, была чудная лунная ночь. К югу места делаются все более ровными. Расстилаются необозримые равнины, и их темная даль давит чем-то жутким, томящим. Создается такое же впечатление, как и на море, — ощущение бесконечного, ощущение жизни. В особенности вечером загадочна эта темная даль со слабо освещенным горизонтом.

Последний день пути. Я встал рано. Вот мы проехали Раздельную, едем не останавливаясь к Одессе.

Небо синее, солнце ярко светит, прямо купаешься в его лучах. Я сижу на сходной лестнице, мой попутчик из Одессы ухмыляется, я вероятно смешон в его глазах, но мне все равно, я весел, пою, сочиняю по-русски и по-французски стихи. Вот Одесса. Тянутся пригороды, мы въезжаем на вокзал...

Моюсь, переодеваюсь. Еду к Лиде на Большой Фонтан на 12-ю линию. Трамвай идет быстро. После Петербурга мне все кажется вдвойне прекрасным. Я привез Лиде на память сборник «Русский балет». Еду до близлежащей станции. Потом выхожу на площадку. Наконец я у цели. Схожу, налево дом Дузэ. Я открываю калитку, вижу Олю Соловьеву. Я просто остолбенел. Дача на крутом скате морского берега. А далее, далее... расстилается море, нежное, манящее, все голубое. Бегу вниз, встречаю Лиду. Она меня не ожидала, я ее не предупредил. Идем купаться, катаемся на лодке. Говорим, говорим, то речь не клеится, то наговориться досыта не можем. Гуляли по берегу. Подъехал один Лидин знакомый «литератор». Лида ему говорила, что я приеду, а он уверял ее, что все барышни говорят про каких-то милых молодых людей, которые приезжают к ним. Он подъехал на лодке, она нас познакомила и не преминула упомянуть, что я тоже пишу стихи. На меня этот литератор не произвел особого впечатления. На вид парень он умный, очень здоровый, но мне кажется, что ему не хватает оригинальности. Поднялись наверх. Пообедали. Потом поехали в город.

Едем в трамвае, болтаем. Мне нужно было в лондонскую гостиницу передать поручение м-м Губер, нужно было зайти за деньгами к поверенному. Последнего я не сделал. Я чувствовал себя великолепно. Мы зашли к Робинэ, ели мороженое, я покупал конфеты. Мы пошли бродить по Дерибасовской, я вел Лиду под руку, как она любит. Идем и мило болтаем. Я начинаю чувствовать то, чего давно не чувствовал, очень давно. Мне чудится минутами, что я ее крепко люблю, нет, это самообман. Я никого не люблю теперь. И безусловно лучше всех я отношусь к Лиде. Я чувствую между нами какую-то преграду, что-то холодное мешает моим чувствам. Я чувствую глубокий драматизм ее жизни и жизни вообще. Вот именно, страдания портят нашу жизнь, коверкают ее, но зато они придают ей такую ценность, которую ничто не может дать. Я в сущности смотрю трезво на жизнь, я не боюсь невзгод, но я свободен, обеспечен, и в конце концов сами жизненные блага не имеют для меня особой ценности. Но что делать Лиде?

Я очень хорошо провел этот день. Помню, обратно мы ехали на автомобиле, близко прижавшись друг к другу. Настал вечер. Небо и море серое. Но море, подернутое дымкой наступающей ночи, еще прекраснее. Пришел Хилковский (он кончил университет). Мы вместе сидели внизу, на берегу под большим кустом бузины и болтали.

Вечер кончался, и ночь наступала,
 И в душе моей тоской невнятной
Что-то безумно и долго роптало.
Упали последние тени,
А море прекрасное чудно звучало.
Мы рядом сидели вдвоем,
Стихи мы друг другу писали;
И прошлое все вдруг воскресало,
И снова увидел я светлого утра
Весеннего яркий рассвет,
Прогулки вдвоем, наши встречи...
Но время бежит, вот и десять прошло.
И близко разлуки нам время.
На скамейке в саду мы сидели вдвоем,
Перед нами обрыв и открытое море...
Мы молчали, наши сердца за нас говорили,
И нам волны вдали чуть-чуть слышно вторили.
Я расстался с тобой наконец!..
Час разлуки, томительный час,
Зазвенели дрожащие струны,
Загудели они, залились...
Я уехал печальный с думой тоскливой
И опять очутился в родимом краю.
Я увидел людскую неправду и злобу
Среди близких родных мне людей.
Я тогда вспоминал о тебе.

  • В дневнике перерыв в полгода.

Сергей Лазо. ДНЕВНИКИ И ПИСЬМА
Подготовили к печати Ольга Андреевна и Ада Сергеевна Лазо
ПРИМОРСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО  
ВЛАДИВОСТОК, 1989. Стр. 47 – 61

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded