dem_2011

Categories:

«Господи, расскажи мне про бегемота»

Ирина Ратушинская – о том, как любить и писать стихи в тюрьме, как  неверующие на зоне отвоевывали Библию и почему страх смерти – это не  самое страшное.

Марина Нефедова
6 июля, 2017

Молодая красивая женщина за  пять стихотворений попадает в мордовские лагеря. Причем не в 37-м, а в  82-м. Там – карцер, голод, угроза смерти и предательства. Потом –  освобождение по ходатайству Рейгана и личному распоряжению Горбачева.  Потом —  десять лет жизни рядом с митрополитом Антонием Сурожским. Ирина  Ратушинская – о том, как любить и писать стихи в тюрьме, как неверующие  на зоне отвоевывали Библию и почему страх смерти – это не самое  страшное.   

Ирина Борисовна Ратушинская – поэт, писатель. Родилась в  1954 году в Одессе. Окончила физический факультет Одесского  университета. В 1982 году была арестована за пять стихотворений и  приговорена к семи годам лишения свободы. Срок отбывала в женской  колонии строгого режима в Мордовии. Эти годы описаны в книге «Серый –  цвет надежды», которая была издана в 18 странах. Заочно принята в  международный ПЕН-клуб. Дело Ратушинской получило широкую огласку во  всем мире, и в 1986 году она была досрочно освобождена. Вскоре после  выхода на свободу Ирину и ее мужа Игоря Геращенко, находившихся в  Великобритании с визитом, лишили советского гражданства. С 1986 по 1998  год жила в Лондоне, была духовным чадом митрополита Антония Сурожского. В  1998 году вернулась в Россию вместе с мужем и двумя детьми. Автор  восьми сборников стихов, книг прозы «Серый – цвет надежды», «Тень  портрета», «Одесситы», «Наследники минного поля». Также писала сценарии  для ряда сериалов, в том числе «Возвращение Мухтара», «Таксистка» и  других. 

Если не сдыхать от страха

— Вас в 1982 году посадили за несколько стихотворений. Вы,  молодая женщина, оказались в политической зоне, в условиях между  «очень-очень-очень плохо» и «совсем ужасно» – постоянные карцеры, голод,  холод, прямая угроза жизни. Как это вообще можно перенести и не сойти с  ума?

— Наверное, люди по-разному это переносят, но я не знаю случаев,  когда человек, в Бога верующий, сходил с ума из-за того, что его  поставили в какие-то дикие условия. Особенно если Господа Бога просить:  «Господи, не дай мне тут свихнуться!» Он, как правило, и не дает.

— Когда вас арестовали, вы были верующей?

— Я осмыслила свои отношения с Богом в 23 года. В 25 мы с мужем обвенчались. В 28 меня арестовали.

— И вы не просили Бога, чтобы вас отпустили? Ведь всего пять стихотворений…

Нет, не просила. Я Богу говорила, скорее, так:  «Ну, смотри, Господи, что теперь я буду делать. Ты мне помогай. Ты мне  не давай сойти с ума. Ты помогай всем нашим выжить. Я теперь перед  Твоими глазами буду. Каждый мой шаг, каждое мое слово, каждое мое  действие и бездействие – перед Тобой. Смотри, пожалуйста, я все  правильно делаю? Подскажи мне, если что не так».

— И не было к Богу вопросов и претензий?

— Мне было очень обидно, что я до ареста не успела ребенка родить. Я  детей очень хотела. А в колонии нас периодически в жутко холодных  карцерах держали в одних балахонах и говорили: «Вы, женщины, все себе  отморозите, и детей у вас никогда не будет». И это были незряшные  угрозы. Потом, чтобы иметь детей, я перенесла в Англии шесть операций  под общим наркозом. И к Господу Богу долго и нудно приставала с просьбой  дать мне ребенка. В результате в 38 лет Он мне сразу двойню дал… Вон  они ходят – выросли, здоровые… Какие у меня еще могут быть претензии?

Конечно, я понимала всю абсурдность ситуации с моим арестом. В Москве  бы в жизни не посадили женщину за то, что она пишет стихи, которые  ходят в самиздате. Но в советское время была поговорка: «Там, где в  Москве ногти стригут, в Киеве пальцы рубят». Я жила в Киеве. На самом  деле просто сошла андроповская разнарядка[1] — по республикам столько-то пересажать. Я под нее попала.

Знаете, одним из героев моего детства был Ален Бомбар. Этот человек  написал книгу о том, что люди, которые попадают в кораблекрушения, чаще  всего становятся жертвами от страха и от неумения пораскинуть мозгами и  найти рациональный путь поведения. Он провел такой эксперимент: его  вышвырнули на плотике в океан, и он на этом плоту чуть ли не три месяца  прожил в открытом море. А потом описал, как надо ловить рыбу, что в рыбе  достаточно жидкости, чтобы не помереть от жажды, и тому подобное. В  общем, если все делать правильно, то продержаться можно долго — и  дождаться спасения. Главное – не ожидать в страхе грядущих бедствий.  Когда меня арестовали, я решила: раз уж меня кинули в такую ситуацию,  значит, попробую себя повести по-бомбаровски.

Если вы читали «Серый – цвет надежды» о нашей жизни в мордовской  политзоне, то в этой книге линия «как мы выживали и что надо для этого  делать» — одна из главных. Я старалась описать, каким способом достойно  пройти через все, не сломавшись, не подписав всякие там «помиловки», не  отказавшись от своей веры, от своих убеждений, не оклеветав других и  себя. Это возможно, если не сдыхать от страха.

— Когда читаешь ваш «Серый — цвет надежды», честно говоря,  потрясает, что вы, и так находясь в чудовищных условиях, объявляли,  например, голодовку, если кого-то из политзаключенных женщин сажали в  карцер больную…

— Ну, понимаете, по-другому поступить было «не можно». Оставление в  опасности есть преступление, и если кого-то начинают мордовать и убивать  на моих глазах, я должна заступиться. А скажите мне, как я могу  заступиться на зоне, кроме как голодовкой? Вот мы и протестовали  единственно доступным и, кстати, очень эффективным способом. Карцер —  это такое место, откуда выносят на 15-е сутки. Если кого-то из наших  забирают в карцер, мы объявляем на все это время забастовку. Если забирают в карцер больную — мы объявляем голодовку. В чем смысл?  Допустим, Наташу Лазареву (ее «преступление» было в том, что она была  художницей журнала «Мария») потянули в карцер и дали ей 10 суток. 10  суток она продержится. Но если ей добавят еще 10, а потом еще 15 суток,  она умрет. А вот если мы голодаем все это время, и в случае ее смерти  объявляем бессрочную голодовку – то это значит, что «если вы заморите  одну в карцере, то умрет вся зона». А вот физическое уничтожение всех  заключенных единственной в Советском Союзе женской политзоны, пожалуй,  обернется скандалом на международном уровне. И именно благодаря этой  круговой поруке все наши остались живы. Для сравнения: в 36-й мужской  политической зоне за это время умерли четверть заключенных.

— То есть вы понимали, что нужно терпеть, сколько получится…

— Дело в том, что разницы между «терпеть» и «не терпеть» особо не  было. Ну, терпеть, допустим, – это сидеть на нарах, а не терпеть —  бегать по камере… Вариантов мало.

Но вообще на зоне ты попадаешь в ту ситуацию, когда у тебя есть,  например, уникальный шанс поделиться последним куском хлеба — потом у  тебя больше не будет такой возможности, никогда в жизни – все сытые  вокруг будут. И у тебя именно сейчас есть шанс отдать единственную  рубашку, исполнить эту заповедь буквально. Вот реальный холод, а утвоей  соузницы уже температура, и ее трясет. И вот у тебя одно одеяло, и у нее  одно одеяло. А одеяло не толще байковой пеленки. Так ты отдай больному  человеку свое одеяло и корчись под простынкой. Потому что так должно, а  иначе не можно. Ну, просто же все. Это обстоятельства, которые обнажают ситуацию до очевидности.  Самооправдания не работают. Либо ты оставляешь человека в опасности — и  тогда выбываешь из множества тех, кто поступает иначе. Либо не  оставляешь. И завуалировать ничего нельзя.

— Но когда все время холодно и холодно, в какой-то момент не наступает отчаяние, когда тебе уже не до уникальных шансов? 

— Если бы отчаяние согревало, я бы, конечно, непременно отчаялась! Но  поскольку оно не согревает, какой в нем смысл? Тем более что всякие  экстремальные вещи типа отчаяния или ненависти приводят к потере разума.  И что тогда? Лучше станет? Нет, не думаю. Конечно, я терпеть не могу  мерзнуть. Я же южанка, одесситка. Но что ты можешь сделать, если тебя  поставили в такие обстоятельства?

Фото: Stihi.ru
Фото: Stihi.ru

— Ну, можно же написать прошение о помиловании, согласиться сотрудничать…

— Дело в том, что я знала, что происходит с теми, кто соглашается. Что это значит на практике? Первое — мы пишем прошение  о помиловании, в котором в том числе обещаем больше не делать ничего из  того, за что нас осудили (в моем случае — не писать стихи). Ну, а  дальше вам говорят: «А теперь вы должны доказать, что ваше раскаяние  искреннее. Вы до поры до времени посидите в том же лагере и информируйте  нас, каковы размышления других». А дальше – в провокаторы: «А теперь  пойдите и затейте ссору с той-то и напишите заявление, что она вас  избила. А мы ее, значит, за это…» Тут стоит только начать.

Знаете, не зря есть такая заповедь — «не лжесвидетельствуй». Если кто  хочет потерять рассудок, удобнее всего это делать нарушением заповедей.

Люди, которые вот так замарались и вышли поломанные, – эти люди потом  как раз и сходят с ума. Я видела, что человек, который пошел на, строго  говоря, преступление, оклеветание самого себя и тех, кто его окружает, —  что он потом захлебывался в ненависти не к тем, кто его мучил, а к тем,  кто не поломался. Он даже на свободе успокоиться не может. Бывшего на  зоне стукачом всегда сразу видно.

— Но ведь человек может быть слабым?

— Конечно. Но на зоне, к сожалению, получалось, что, один раз проявив  слабость, ты еще больше рискуешь и подставляешь себя под еще большее  давление. Например, та же Наташа Лазарева под следствием подписала  обязательство сотрудничать с органами. Ей обещали за это досрочное  освобождение, а на деле дали четыре года лагеря с последующими пятью  годами ссылки. Прислали ее в лагерь, потом вызывают и спрашивают: «Так, а  где оперативные материалы? Вы обязались сотрудничать. Ваша подпись  стоит. А теперь доносите на тех, кто с вами хлеб делит». Наташа  вернулась и говорит соузницам: «Вот так и так со мной было, вот что от  меня требуют. Я вас уже знаю лично, я не могу, я не буду этого делать. Я  им так и сказала. И теперь они будут со мной расправляться за это». И  действительно, она из карцеров потом не вылезала. Ко мне приставали в  тысячу раз меньше, чем к Наташе, потому что у меня не было случая, чтобы  я согласилась. То есть дать слабинку — это подставить себя под еще  большее давление. А этот каток умел раскатывать людей.

— А когда ты сильный, нет опасности неосознанно превознестись над теми, кто так не может?.. 

— Знаете, я никогда не забуду, как меня привезли из ПКТ[2],  а там я успела дойти до очень большой степени истощения. А в ПКТ всего  можно было нахвататься, поэтому у нас был такой принцип – приезжаешь  обратно в зону, ватник и верхнюю одежду прямо во дворе сбрасываешь в  снег, их потом кто-нибудь выколотит и выморозит, а сама, до того как  войти в барак, — мыться.

А у нас была такая Раечка Руденко (она сидела за то, что была женой  украинского поэта Миколы Руденко и хранила его стихи). Так вот, когда  ввели статью, по которой можно было добавлять срок до бесконечности за  любую провинность, Раечка Руденко сказала: «Я больше в забастовках не  участвую, потому что я боюсь этой статьи». И вот эта Раечка приволокла  воды и говорит: «Ира, вы не можете сами помыться, вы и чайник не  подымете». А меня действительно шатает. И вот она меня в один таз  ставит, из другого моет… И плачет. Надраивает мои кости очень тщательно –  и ревет в голос. А потом она же за мной еще несколько дней ухаживает,  потому что меня привезли с кашлем и с температурой. И что, я должна над  ней превозноситься, да?

— А надежда у вас там была какая-то? 

— Надежды, что меня когда-нибудь выпустят, у меня особо не было. А  вот что прямо из этой камеры меня в Царствие Небесное возьмут — на это я  смела надеяться.

Операция «Карандаш», или О ненависти к врагам

— Какое чувство чаще всего у вас там возникало?

— Тревога за Игоря. Меня его жизнью постоянно шантажировали. «Ну что,  Ирина Борисовна, будем говорить? А то с вашим мужем всякое может  случиться…»

— И как вы сохраняли самообладание?

— Знаете, я там очень хорошо поняла, почему нельзя ненавидеть врагов.  Если ненавидеть в зоне того, кто над тобой издевается, ты в этой  ненависти захлебнешься — тебе же ее некуда девать. Поэтому постоянно  себя надо останавливать: «Так, стоп, я злюсь». Это как посуду мыть изо  дня в день. Не будешь мыть — нарастет такое! И наперед все перемыть  нельзя.

Мне, конечно, легче было, потому что я все-таки писала и пишу, а у  пишущих людей одно из главных качеств — любопытство. И мне было очень  любопытно наблюдать – а как человек издевается? Что он делает глазами?  Что он делает руками? Меня потом отпустят, эта сцена закончится, и я ее  вспомню детально, по-свеженькому. Да, у меня есть пара-тройка приемов,  как сделать так, чтобы человек не издевался. С одним работает одно, с  другим – другое. А кроме того, есть очень действенная штука, называется  «молитва за врагов», которую мало кто пробовал буквально выполнять — но  она потрясающе работает. Я отвлекусь от зоны – вспомнила один случай. Мы  уже тут, в Москве жили, детям тогда было по 8 лет, и нам было очень  тяжело материально. На деньги от проданной в Англии квартиры мы купили  квартиру в Москве, все привезенные деньги закончились, а здесь мы еще не  начали толком зарабатывать. И вот Новый год подходит, а у меня  последняя тысяча рублей в кошельке. И мы идем с сыном, Олежкой, в  магазин — купить чего-нибудь к Новому году. И тут у меня в магазине  вытягивают кошелек. Как раз мы на кассе, надо расплачиваться – а  кошелька нет. Ребенок был потрясен. Да и я была потрясена. Тысяча рублей  — большие деньги были в то время, и другой тысячи нет… А мальчишка,  который первый раз с этим столкнулся, вообще в шоке. Я уже не о своих  эмоциях думаю, а что его зашкаливает, он все повторял: «Как же так! Как  это можно?» Мы приходим домой, скидываем пальто, и я говорю –  исключительно ради ребенка: «Олежка, давай быстрее молиться за вора. Он  сегодня очень плохую вещь сделал. Он украл у нас последнее. Он не знал,  что украл последнее. Ты себе представляешь, каково ему! Быстро за него  молимся!» Сама я, может, чашку кофе бы выпила с горя и сигарету бы  скурила. А тут я смотрю: дитя ожженное! И мы помолились за вора, очень  искренне. Мальчишка даже плакал. И вы знаете – нас отпустило. И мы  заварили чашку кофе. И вместо пирога у нас были сухарики, которые я  быстренько насушила. Это работает. Если человек хочет снять ожог — надо  вот так тупо взять и помолиться.

— А в лагере вам приходилось вот так молиться за следователя?

Постоянно. Ну да, этот следователь выполняет  задание, он уже не может остановиться, потому что попал в машину, а там  не соскочишь. И меньше всего я хотела бы поменяться с ним местами.

Но при этом это человек, он же образ Божий носит. Следователю я  говорила «здравствуйте» и «до свидания» — потому что это приличествует  каждому человеческому существу. Между этим в протоколе допроса было:  «Ответа не последовало». Правда, все это не мешало издеваться надо мной в  другое время. Например, раз в неделю в душ выводят — ну что стоит,  чтобы туда зашла толпа гогочущих офицеров… Но, знаете, я видела, что  многим из них все это не нравится.

Я проводила еще в следственном изоляторе такой психологический  эксперимент, он назывался «карандаш». Подследственным можно было иметь  бумагу и карандаш (именно карандаш, ручку нельзя) – вдруг ты ночью  разжалеешь себя как следует и в слезах и соплях решишь написать  искреннее отречение от своих взглядов. Но чинить карандаш зэк не имеет  право, надо просить охрану. А те иногда отказывают, но могут и поточить –  в зависимости от настроения. А точить карандаш тоже можно по-разному.  Можно, например, грифель сломать, вставить и сказать: «Нате». А я много  писала — понятное дело, не отречение от своих взглядов, а переписывала  из книг тюремной библиотеки некоторые свои любимые стихи — Пушкина,  Тютчева (тетрадку у меня потом ту отобрали и сожгли как антисоветскую  литературу). Так вот, я писала, и карандаш мне надо было часто точить. И  один раз кто-то мне более-менее сносно это сделал, и я говорю: «О!  Единственная смена, которая умеет точить карандаши. Остальные почему-то  вообще не могут. А у вас получилось. Спасибо». Знаете, что было после  этого? Между сменами пошло соревнование, кто мне лучше заточит карандаш.  Это же тоже люди, и я видела: часто они уважали тех, кто не ломается.

Я помню, охранницу в зоне спрашиваю: «Маш, ты чего в охранницы  пошла?» Она говорит: «А куды мне? Я тут, в поселке, родилась, я тут  прописана. У нас и работать больше негде». А она сама по себе добрая  тетка была. Там, где можно было втихаря нам помочь, она помогала, ну, а  если ей велели рапорт написать, что Ратушинская на работу не вышла  (неважно, что это воскресенье было), так она и писала этот рапорт. Куда  ей деться? Такая двойственность.

Я понимала, что они подневольнее, чем я. Я уйду из этой тюрьмы — или  меня отпустят, или я умру, а им там еще работать, и работать, и  работать… У меня срок меньше, чем у них. Я за ту Машу до сих пор молюсь.

Фото: Donblago.ru
Фото: Donblago.ru

Физика и лирика

— Вас посадили как поэта, но по образованию вы ведь не лирик?

— Я закончила физфак Одесского университета, в школе в Одессе  преподавала физику. Потом работала лаборанткой в институте и занималась  репетиторством. Причем я занималась сразу и физикой, и математикой, и  сочинением — а какой мне смысл, если они физику и математику сдадут на  «пятерку», а по сочинению получат «двойку»?

— То есть вы жили себе спокойно и думать не думали, что вас могут посадить…

— Нет, к тому, что меня могут посадить, я была готова с 19 лет. Я  была студенточкой университета, и однажды в почтовом ящике нашла  повестку из горкома комсомола. Ну, я решила, что, поскольку я  участвовала в КВН-команде, то это меня вызывают на какое-нибудь  собеседование. Пришла, а там сидит дядечка далеко не комсомольского  возраста и говорит, что, поскольку я ходила на курсы английского языка,  мне предлагается вступить в специальный комсомольский отряд. Я  поинтересовалась, что это такое. «Понимаете, мы набираем девушек,  которые будут знакомиться с иностранцами, приезжающими в Одессу. Эти  девушки должны весело проводить с иностранцами время и потом  докладывать, с кем эти иностранцы связаны в Советском Союзе». И тут я  понимаю, что мне предлагают стать проституткой для иностранцев. «Ничего  себе! — думаю я, девочка из приличной семьи, и говорю: — Нет, спасибо.  Это мне не подходит. До свидания». — «Подождите! — говорит он. — Я вас  еще не отпускал. Вы не можете выйти отсюда, пока я вам не выпишу  пропуск».

И тут приходит второй, и они говорят, что вообще они сотрудники КГБ,  лампочку на меня направляют и начинают дешевую театральщину, чтобы  запугать сопливую девчонку. Продолжалось все это два часа, причем  разговоры были от «да вам гордиться надо, что вам партия такое  предлагает» до «вы о родителях своих подумайте. Ведь у вас сестричка  ходит во второй класс и сама дважды переходит через дорогу…».

Я, конечно, испугалась до одури, сижу, только твержу: «Нет, нет», — и  думаю: «Если меня выпустят, дойду до моря и утоплюсь». Под конец они  мне сказали: «Так, вы сейчас не в себе, мы вам даем возможность  подумать. Через два дня вы должны в такое-то время позвонить по  такому-то телефону. И не вздумайте хоть кому-нибудь сказать, о чем тут  была речь».

Я вышла, пошатываясь, дошла до моря. Это был первый и единственный  раз, когда они меня так испугали. А море на меня всегда действует  отрезвляюще. Я посидела возле моря, поняла, что утопиться успею всегда, а  сейчас я сделаю такой номер: я домашним ни слова не скажу, чтобы они с  ума не сходили, но зато вся Одесса будет знать про этот разговор. Я  просто расскажу всем, кого знаю. А всю Одессу они не пересажают.

Я так и сделала – рассказала всем, кому могла, выхода-то у меня не  было. Не в проститутки же идти. И, кстати, никаких особых расправ со  мной за это не последовало. Меня даже из комсомола из-за такой огласки  не выперли.

Но в списки, конечно, внесли.

— Вам какие-то ваши личные качества помогали в лагере?

— Я думаю, да. Все-таки, мне кажется, у одесситов особое отношение к  жизни. Я не знаю, что с нами надо сделать, чтобы мы запаниковали… Две  эпидемии холеры я пережила в Одессе. Или, например, зимой 1974-го,  кажется, года был дикий, неслыханный шторм. Ураган сдул насыпь железной  дороги. Следом за ураганом прошел ледяной дождь, потом — большой  снегопад, и сверху — опять ледяной дождь. В результате подъезда к Одессе  не было ни по шоссе, потому что его завалило деревьями, ни по железной  дороге. Не было электричества, потому что повалило столбы. Не было  подвоза еды — все магазины закрыты. Десять дней не было воды, потому что  в Одессе нет своей воды, ее тянут из Беляевки. Мы топили снег,  фильтровали его и пили. А я – студентка, и у нас сессия. И, что  характерно, ее никто не отменяет. Мало того, я еще ухитрилась на самый  страшный экзамен прийти с вымытой головой, чем очень гордилась – в  таких-то условиях отлично выглядеть! Преподаватель оценил, пятерку  поставил. Надеюсь, не только за пушистую голову…

Конечно, во время моего детства и юности было огромное бытовое  напряжение. Но это тоже закаляло. Я помню, как на меня, пятилетнюю, в  сортире напала гигантская крыса. Она вцепилась в ботинок, я ору, а никто  не слышит – сортир на заднем дворе… Я помню хлебные очереди начала  60-х. Я училась в третьем классе во вторую смену. Мама, папа на работе, а  мне надо бежать с утра и часа два стоять за хлебом, потом еще за  молоком. Там, в очереди, я, конечно, проходила политинформацию… Я тогда  еще обратила внимание — хлебные очереди злее молочных, там люди говорят  все, что думают. Я не желаю вам проверить, но если вы увидите где-нибудь  хлебную очередь — попомните.

Вообще, не унывать и держать фасон – это одесское качество. И это  очень пригодилось, например, для того, чтобы в лагере, где мы вынуждены  были жить на маленькой территории, сохранять нормальные отношения. От  скученности волей-неволей нарушается личное пространство. И поэтому надо  было очень серьезно работать над тем, чтобы вовремя разряжать  обстановку. Это удавалось. Очень хорошо, что у нас была традиция  обращаться друг к другу на «вы». На «ты» мы перешли уже только на  свободе. Обращение на «вы» психологически увеличивает пространство между  людьми. На «вы» сложнее поругаться, согласитесь?

Дипломатия и чувство юмора помогало. Там, в зоне, я сочиняла смешные  стихи по всякому случаю и без случая, просто чтобы посмешить народ. Шло  на «ура».

Или, помню, мы с Наташей Лазаревой Новый год встречали в карцере. Ах,  бедняжки мы, бедняжки, в Новый год в карцере от голодовки умираем. Ну и  что теперь, кто нам может помешать развеселить себя? И мы с утра  утаскиваем зубной порошок, разводим его водичкой и на черной холодной  (оцените коварство!) печке рисуем себе елочку, только у елочки две  ножки, и они обуты в зэковские ботинки. Наташа эти ботинки рисовала,  лежа на полу, потому что у нее не было сил подняться. Но мы ужасно  веселились, что мы теперь лежим под елочкой!..

Или, например, мы всегда избегали дискуссий на религиозные темы. У  нас в одном бараке были неверующие, православные, католичка, баптистки и  пятидесятница. Согласитесь, если бы мы вляпались в богословские споры,  то до религиозных войн осталось бы самое чуть. Поэтому у нас было такое  неписаное правило — насчет чужой веры не спорить. Но мы всегда  поздравляли католичку и баптисток с их Рождеством и Пасхой, а они нас — с  нашими.

В общем, если мы хотели хорошую атмосферу, заниматься этим надо было  неустанно. И, с другой стороны, как бы мы друг друга ни достали, а вот  сейчас черный ворон прилетит и кого-то из нас утащит в карцер… Мы это  понимали и старались беречь друг друга. А характеры… Ну, бывало всякое,  но, по счастью, далеко не заходило.

Человек в сандаликах

— Вы почти сразу, как вас освободили, выехали в Лондон? Из карцеров — в активную жизнь?

— Да, меня же нужно было лечить после лагеря, начиная с операций на  челюстях… не буду перечислять все мои травмы и проблемы. Мне, конечно,  был тяжел этот перепрыг из одиночки в свет Божий, где со мной хотели  поговорить, пообщаться, взять интервью. И ведь мы-то всего на несколько  месяцев ехали к друзьям, а оказалось – на десять лет.

— Лондон после Мордовии поразил?

— Да, в чем-то для нас эта лондонская свобода была совершенно  крышесносная. Я помню, мы с Игорем опоздали на поезд, потому что дети  заигрались с ксероксом на вокзале Виктория. Бросаешь двадцать пенсов и  делаешь ксерокопию. И это после того, что в СССР за ксерокопию для  самиздата можно было дорого поплатиться.

Или, знаете, одно из ярких первых впечатлений — буквально на  следующий день после того, как мы прилетели и остановились у моей  подруги Аленки Кожевниковой[3],  ее сын повез нас показывать Лондон. И вот выезжаем мы на Оксфорд-стрит,  и я вижу пожилую даму в таких кудрявых сединах, в розовых лосинах,  фиолетовой курточке и с наушниками. И я думаю: «О! А я еще боялась, что  что-то тут не то надену…» Дело в том, что в Лондон я выезжала в мужской  куртке с плеча Игорева друга, на воле у меня не было никакой одежды.  Меня же неожиданно отпустили, старую одежду всю раздали — традиция  такая, и вернулась я только в своем сером зэковском костюме, а через два  дня после приезда в Лондон мне на прием к Маргарет Тэтчер[4] идти – пригласили…

— Одним их первых людей, с кем вы встретились в Лондоне, был митрополит Антоний Сурожский…

— Да, Аленка нас к нему повезла буквально на следующий день, как мы  приехали. Когда мы пришли к владыке, он в сандаликах и подряснике мыл  пол в храме. Я про него до этого никогда не слышала, но очень хотела  причаститься, я же не причащалась несколько лет. Знаете, когда лежишь в  карцере и уже встать не можешь, и сознание начинает уплывать, вот тут  очень хорошо начинаешь понимать, зачем нужны исповедь и причастие.

Еще у меня был нательный крест, который я пронесла с собой все  заключение. Крест был неосвященный, и я хотела, чтобы владыка его  освятил. Этот крест Игорь вырезал из моржового бивня еще до того, как  меня посадили. Вообще с советских заключенных снимали кресты под  предлогом того, что это металлические предметы. А этот — костяной. И  удивительно, но при личных обысках, которых я прошла Бог знает сколько,  его как будто не замечали. Только трижды за все время моего заключения  мне сказали, чтобы я этот крест сняла, что я, естественно, сделать  отказалась, на что все три раза мне заявляли: «Ну, сейчас мы наряд  вызовем и силой снимем». Тут я говорила, что «сила, конечно, на вашей  стороне, но я даже не скажу вам, что будет вслед за этим. Вам лично это  надо? Пойдите, скажите начальству. Пусть оно распоряжается, срывать с  меня этот крест или нет». И знаете, все три раза они уходили и не  возвращались. Так я с крестом из зоны и вышла.

Так вот, когда мы пришли, я попросила владыку этот крест освятить.  Он, взяв крест, ушел с ним в алтарь, потом вышел и говорит: «Этот крест  освящать не нужно. Он уже освящен. Поверьте, я могу отличить освященный  крест от неосвященного». И только потом до меня дошло, почему он так  сказал. Дело в том, что нашаполитзона стояла на месте заключения, а  потом и расстрела монахинь Темниковского монастыря. Они мученицы. А я  жила, молилась на этом месте четыре с лишним года. В словах владыки  сомневаться нечего, он сказал, что освящен, значит, освящен. А кто его  освятил? Мужчины, священники, в нашу зону не заходили. Значит, вот эти  монахини наши, расстрелянные, по праву святых и освятили мой крестик.

В общем, стали мы ходить под крылышко к владыке, так все десять лет и  ходили, он и детей наших крестил. Он очень ласков к нам с Игорем был,  но беседовали мы с ним лично мало. Вообще у владыки было удивительное  качество, которое меня всегда поражало, — при нем вообще разговаривать  не хотелось. Вот приходишь, думаешь задать вопрос, под благословение не  успела подойти — уже все ясно. У меня в его присутствии возникало  глубокое ощущение, что мне ему сказать нечего. Он и так все знает.

Ирина Ратушинская. Фото: pravoslavie.ru
Ирина Ратушинская. Фото: pravoslavie.ru

[1] Андропов Ю.В. (1914-1984) – председатель КГБ в 1967-1982 годах, с 1982-го по 1984-й – генеральный секретарь ЦК КПСС.

[2] Помещение камерного типа, что-то среднее между карцером и зоной.

[3] Алена Кожевникова в 80-е годы вместе с митрополитом Антонием Сурожским вела на радио «Свобода» передачу «Не хлебом единым».

[4] Маргарет Тэтчер – премьер-министр Великобритании в 1979-1990 годах.

Окончание


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded