Categories:

Золотухин: «Есть артисты волевые, есть малодушные»

20 января 1968

<...>

...иногда глядишь на нашу братву артистическую, в темноте, как  собираешься на массовку и жалко всех, и хорошо от сознания, что и ты с  ними один крест несешь. Сейчас выйдем, похохочем фальшиво, спляшем, кто  как сумеет, кто затратится и растратится, кто за чужой спиной  попрячется, «чужеспинники», как говорил Баратов. Более всего, кажется,  он ненавидел это сословие артистов — прощал неумение, неодаренность и  т. д., но люто ненавидел артистов, на чужих спинах катающихся, берегущих  себя, не тревожащих душу свою, лентяев, червей-паразитов.

Жаль,  что я застал его (вернее, наш курс), уже уставшим, понесшим тяжелые  утраты на театре, то ли в связи со старостью и творческой импотенцией,  что вряд ли, очевидно, на всем его последнем периоде отразилась  деятельность Хрущева по разрушению культа Сталина, при котором Баратову  жилось вольготно, но в чем он мог быть виноват, ставил русские оперы,  занимался искусством, далеким от политических авантюр.

25 января 1968

<...>

Вышел шеф. Еще не крепок. Репетировал славно. Настроение бодрое — у  меня. Есть артисты волевые, есть малодушные. И те и другие талантливы и  т. д., но волевые — им легче, они менее сомневающиеся, легче переносящие  крики режиссера и критику. Малодушному артисту, как я, например, это  очень мешает. Мне надо проделать огромную внутреннюю работу (на которую  идет и время, и силы, она ведь, эта работа, продолжается и на репетиции и  идет параллельно работе над ролью), работу по удержанию духа, по  сопротивлению режиссерскому деспотизму и подчинению твоей воли,  актерской, его. Т. е. сохранять независимость и достоинство, не  показать, ах, как ты восхищен его работой и он талантливее тебя: нет,  репетицию надо строить так, чтобы доказать, но не на словах (что у  режиссера получится лучше, он имеет право говорить, а актер только  делать), а на деле, что ты главный, ты талантливее его и самого автора, и  партнеров, и черта с рогами.

Актер имеет право быть бездарным, но  со всеми вместе, и, во всяком случае, если режиссер деспот — то шиш ему  с маслом, дать ему свою голову на съедение, ни в коем разе не дать  парализовать свою волю. А режиссер, если бы не дурак и не делал бы  этого, а наоборот, как говорят, растворился бы в актере, конечно, не до  такой степени, чтоб и костей не собрать.

<...>

26 января 1968

Вчера Высоцкому исполнилось 30 лет.  Удивительный мужик, влюблен в него, как баба. С полным комплексом самых  противоречивых качеств. На каждом перекрестке говорю о нем, рассказываю,  объясняю некоторым, почему и как они ошибаются в суждениях о нем.

<...>

27 января 1968

Развязал Высоцкий. Плачет Люська. Венька  волнуется за свою совесть. Он был при этом, когда развязал В. После  «Антимиров» угощает шампанским.

Как хотелось вести себя:

Что ты делаешь, идиот. А вы что, прихлебатели, смотрите.

Жена плачет.

Выхватить  бутылки и вылить все в раковину, выбить из рук стаканы и двум — трем по  роже дать. Нет, не могу, не хватает чего-то, главного во мне не хватает  всегда.

У него появилась философия, что он стал стяжателем,  жадным, стал хуже писать и т. д. — Кто это внушил ему, какая сволочь,  что он переродился, как бросил пить.

Любшин ходит по театру,  Славина шушукается с ним, противно, что-то скрывают или кажется. А  вообще, наорать на всех. Был бы Зайчик здоров и деньги бы водились…

<...>

1 февраля 1968

<...>

Запил Высоцкий, это трагедия, надо видеть, во что превратился этот  подтянутый и почти всегда бодрый артист. Не идет в больницу, очевидно,  напуган, первый раз он лежал в буйном отделении и насмотрелся. А пока он  сам не захочет или не доведет себя до белой горячки, когда его можно  будет связать бригадой коновалов, его не положат.

Как ни крутись,  ни вертись, — годы идут — где под тридцать, там и под сорок недалеко, а с  нашей работой на износ, это, считай, пятьдесят, вот и жизнь прошла,  считай.

<...>

Видел Плисецкую. 15 рублей на Большой театр. Зарплата: и долги раздавать нечем.

<...>

Толстой убежден, что искусство вообще должно быть доступно и понятно  народу, потому что его и назначение — разъяснить, что именно не понятно —  думаю, что не так, но актерское-то наше ремесло не может быть не  понятно, если оно не воздействует на чувства окружающих, какая уж тут  загадка, актерское искусство, как никакое, дитя времени и его вкусов, мы  можем менять формы, воспитывать ухо, глаз — но если при этом мы  пользуемся средствами, пока не доступными или нам кажется так, то какое  же непонимание? — плохо и все. Приемы выражения эмоций, которые и  воздействуют, стареют, но сама эмоция, коль она есть, нет, не стареет и  все равно воздействует, а иногда и нет. Это вопрос сложный. Актерское  искусство подвержено гибели, как никакое, ничего не остается. Умирает  лебедь, и никакие описания, пленки, ничто не заменит его и не восполнит.  Актер — это сосуд животворящий, который сам по себе ценность и  произведение искусства, его надо видеть живого, жи-во-го. Потому что он —  я.

<...>

2 февраля 1968

Нет друзей в театре. Венька и Вовка  достаточно заняты своей карьерой и семьей, как и я — не хуже, не лучше, и  хоть мы считаемся друзьями и поддерживаем друг друга порукой, но дальше  этого не идет. В друге надо растворяться и отдаваться ему, как женщина,  вся целиком и без остатка. Одиноко, очень одиноко, от того бросаешься  туда, сюда, то одно думаешь, то другое. Хорошо, как-то наладилось в  семье, Зайчик работает и ласков со мной, может, к буре. Зыбкость  положения. Вчера собрание было, ну, маразм, уникальное собрание, кто бы  со стороны посмотрел. Записать бы его, конечно, но уж надоело — вариации  на ту же тему, но с другими нюансами.

Хаос в мыслях и дрожь в  руках. Одно ясно: ни в коем случае не приспосабливаться, идти своей  дорогой, делать дело свое, предназначенное только тебе дело.

3 февраля 1968

Высоцкого возят на спектакли из больницы.  Ему передали обо мне, что я сказал: «Из всего этого мне одно противно,  что из-за него я должен играть с больной ногой». Вот сволочи-прилипалы,  бляди-проститутки.

Послал Плисецкой телеграмму: «Огромное спасибо  за ваш гений. Ура. Золотухин-Таганский». Может, не нужно было. Ну и  шобла собирается на балет. Педерасты, проститутки, онанисты — вся  извращенная сволочь, высший свет.

9 февраля 1968

<...>

Пятого февраля смотрел «Ивана Грозного» в ЦТСА с Поповым. Нет артистов,  20 человек на сцене и среди них один Попов. Актер он замечательный, но  чего-то не хватает, чтобы сказать: «Ах!». Он играет по точной форме  талантливого, современного актера, все ходы и приспособления можно  предугадать — нет неожиданного, поражающего, может быть, и темперамента  не хватает — личность Грозного не встает, есть играющий его худо-бедно  Попов.

<...>

25 февраля 1968

Все идет, как надо. Отделился от жены.  Перехожу на хозрасчет. Буду сам себя кормить, чтоб не зависеть ни от  чьего бзика. Теща отделилась по своей воле. А мне надоела временная  жена, на один день. Я сам себе буду и жена, и мать, и кум, и сват. И  идите вы все подальше. Не буду приезжать на обед, буду кормиться на  стороне и отдыхать между репетициями и спектаклями в театре. Высоцкий  смеется: «Чему ты расстраиваешься. У меня все пять лет так. Ни обеда, ни  чистого белья, ни стираных носок, Господи, плюнь на все и скажи мне. Я  поведу тебя в Русскую кухню: блины, пельмени и пр.» И в самом деле. И  ведь повез!!

Венька: «У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился —  ждешь премьеры «Интервенции», и Кузькин на подходе. Я завидую тебе». Со  стороны, должно быть, так и есть. А у самого — тревога, не известно,  что станет с «Интервенцией», выкинут половину в корзину, и Женька  окажется ублюдком, это раз. А «Кузькин» «Живой» у меня в ассоциации с  «живым трупом». Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а  Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.

Солнце.  Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и  отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год,  как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с  Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-ого? Уже забыл.  Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели на чемоданах, говорили,  спорили и в конце — поругались. И вот год, целый год, маленький и  огромный. В этом же году был и Мухин, и «Интервенция», и Одесса, и  Санжейка, и море, и первый Ленинград и он же второй, и встреча с  Толубеевым, и с Орленевым, и начало «Живого», и мебель, и приезд отца с  матерью в новую квартиру, и премьера «Послушайте», и рассказы  «Чайников», «Целина», «Три рассказа Таньки».

<...>

Можаев пьяный: «Тетя Маша, я представляю Вам лучшего актера Москвы», он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.

Любимов: «Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший…» — по-моему, он ошибся в эпитете.

Потренькаю  на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира —  оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить — письменный  стол или секретер. Год прошел — ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил  стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью  и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки,  пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил — сигару.

<...>

26 февраля 1968

А вечером шеф рассказывал о поездке на  Брехтовские торжества. Зайчик ничего не потерял оттого, что не поехал.  Шеф не спец рассказывать. Он не умеет видеть, он глазеет, то есть  воспринимает, что привычно глазу, понятно, а остальное, самое  интересное, которое подчас кроется в малюсенькой детальке, интонации,  штрихе — недоступно ему. И рассказывать он не мастер. В общем, я понял,  что ответственное это дело — аудитория — толпа, с ней надо, ох, как  уметь обращаться, чтоб не заискивать перед ней и потому не выглядеть  жалким. Нельзя выходить и надеяться на свое обычное обаяние, везение,  там, мол, на месте, по ходу соображу, а толпа, своим дыханием,  прожорливым глазом — сбивает с привычной интонации, ей, будь любезен,  подавай новое. А он только и занимался, что в который раз агитировал нас  заниматься голосом, пластикой, дикцией, тянуть сквозное и т. д. Это  прекрасное стремление сделать из нас мастеров, но это мы слышим на  каждой репетиции, а хотелось бы услышать от шефа нечто новое,  художественное, интересно подмеченное и предложенное нам, а то  получается треп и показуха. Вообще, шеф заражен показухой еще в утробе  матери.

Это я неправильно себя вел, когда капризничал, говорил,  что, мол, поглядите, как я устал, как меня загоняли, пожалейте меня,  создайте мне условия для отдыха и т. д. — Это не талантливо, это  занудство, это не по-моцартовски. Никому нет дела до моих переживаний и  настроений, да и самому мне это очень мешает, я и впрямь чувствую, что  устал смертельно и на себя нагоняю тоску и на окружающих выливаю желчь.  Нет, я не устаю. Это чепуха. Что это такое? Подумаешь, пять часов  потрепаться со сцены, с перекурами, да и кое-где сидеть, а потом ведь,  стыдно сказать, ведь на себя работаешь, синяя птица в твоих руках, чего  же ты еще канючишь, работай веселей и точка. Тоже мне, подпольный гений.

Наше  искусство актерское, искусство исполнительское, неоригинальное. Поэтому  нельзя сказать, что оно непонятно бывает — непонятно может быть  искусство оригинальное. Например, первая симфония Шостаковича. Оно может  быть непонятно само на неподготовленное ухо, а не трактовка его  дирижером и оркестром.

Продолжить.

Можно быть и очень часто  нераскрытым актером, т. е. непонятым, не захотевшим с ним почему-либо  работать режиссером, мало ли какие внешние и внутренние причины могут  быть тормозом для актерского выявления. Даже отличная роль у хорошего  актера может не получиться, но это неудавшаяся роль и глупо говорить:  меня не поняли. Пианист играет концерт. Вкладывает свой смысл, трактует,  так называемо. И не находит отклика у аудитории. Значит, его видение,  трактовка настолько чудно, что стало недействительным, неинтересным для  другого.

<...>

Золотухин Валерий Сергеевич.  Таганский  дневник.  Кн.  1 

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded