Любимов: «Артисты — народ эмоциональный: излили свои эмоции и успокоились»
30 апреля 1968
Райкомовские работники тащили икру красную, дефицитные продукты, консервы, это комсомольские деятели, а что тащат партийные, можно только догадываться… Полные авоськи, на работу с мешками ходят… Нельзя все безобразия отдельных товарищей переносить на всю власть, но Ленин пил морковный чай, он не хотел один пользоваться достатком, отдавал детям голодающим, а эти паразиты себе тащат, да еще суетятся, чтобы посторонние не заметили, как они банки делят и в сумки напихивают.
Директор секретарше:
— Марина, почему вы мне ничего не рассказываете, вы же общаетесь с артистами, знаете, о чем они говорят.
— Я считаю, Н.Л., что Вы неправильно себя вели в этой ситуации.
— Они меня хотят съесть, передайте им, что я несъедобный.
Любимов. Во-первых, он занимается плагиатом, до него это сказал Товстоногов. Во-вторых, передайте ему, что такую падаль, как он, никто жрать не станет.
Директор переводит секретаршу в гардеробщицы.
Вот как примерно выглядели события последней недели. Я не думаю, что мы чего-то не так сделали. Нет. Все было оправдано и допустимо, а главное, если постараться вникнуть и понять, мы на 100 % правы. А если что — так ведь даже убийце находятся смягчающие обстоятельства.
«Живой» не репетируется.
Шеф. Не обижайся, Валерий, видишь, время такое, надо отступить, но ты не засыпай, держи роль под парами, ситуация может измениться в любое время.
<...>
Любимов. Артисты — народ эмоциональный: излили свои эмоции и успокоились. Надо учиться конкретно действовать и на сцене, и в жизни. Дупак распустил своих людей: Улановский тес со склада увез к себе на дачу, Солдатов вообще проворовался, сам директор — аморальный тип, жил с буфетчицей, обманывал дочь легендарного народного героя.
«Но ведь и монахи — люди, Согредо», — говорит Галилей, так и директор тоже человек. Бога не надо забывать. Жена новая трудно рожала; повезли ее на кесарево сечение, а как узнала, что с ним плохо (его увезла неотложка домой, машина его третий день стоит у театра, еще нахулиганит кто-нибудь), так у нее начались схватки, и родилась дочь, слава тебе, Господи. Да если с другой стороны разобраться, не так уж он виноват окажется. У него такой характер, такая тактика осторожная, подпольная. Говорят, стучал, но ведь что понимать под этим, а потом мало ли что говорят. Говорят, и Любимов — стукач, на кого только, на самого себя? Любимов ненавидит Дупака, за что, не пойму. Шеф — человек крайних убеждений, резких. За свой позор на райкоме он платит той же мерой. Но он не играет в поддавки, он не принимает их игры, он навязывает свою, поэтому можно обвинить его во всех смертных грехах и в зазнайстве (вообще, идиотское слово, когда оно появилось в лексиконе, по-моему, с пресловутой теорией винтиков усатого императора, кто не хотел быть винтиком, того награждали этим званием и отправляли в не столь отдаленные места. Разве можно было раньше сказать, что Пушкин зазнался… или Шаляпин. В то время поощрялось стремление человека выделиться, прославиться, возвыситься — разумеется, благородным делом, благородными порывами), и в ослушании распоряжений райкома, и в тенденциозном выборе репертуара — но только не в отсутствии точной полит. программы, в отсутствии принципиальности, партийности и пр. Любимов прославил театральное дело нашей страны, за свое существование четырехлетнее Театр на Таганке стал любимым приютом интеллигенции и думающей молодежи.
На Западе культ Любимова, не у нас, не на Таганке, в чем нас обвиняют комс. деятели, тем самым пытаясь внести раскол, посеять бурю, и не в России, а на Западе, как всегда, Европа оценивала наших гигантов значительно раньше и сильнее, чем мы сами…
Любимов может ошибаться и наверняка много раз это делал, но он не сворачивал никогда в сторону, он не перестраивается на ходу, что от него требуют политиканы. Он ведет свою команду по тому компасу, который выбрал вначале, который подсказали ему его воля, ум, сердце и огромное количество умных по-настоящему людей, не суетившихся никогда перед властями, а руководствовавшихся общечеловеческими истинами в своей жизни и творчестве. И не зря Эрдмана называют отцом эстетической и этической платформы театра на Таганке. И смешно, если не печально, услышать про Любимова, что он зазнался. Чушь и больше ничего.
Дупак скомпрометировал во многом себя. Нельзя отказать ему в доброте, мягкости, ни один директор не стоит так близко к артистам вообще и людям театра, как он. Это-то его и может погубить, если не погубило. Ни один директор не позволит разговаривать с собой так, как это делаем мы, без году неделя слезшие со школьной скамьи. Дупак делал прописки, добивался жил. площади, повышал зарплату, заботился совершенно искренне о своих подчиненных, но… авторитет Любимова, создателя театра, слава которого греет всех, кто в нем и кто рядом, непререкаем, и если он пошел в открытую на Дупака — труппа ринется за ним и даже не захочет понять, в чем, собственно, виноват Дупак. Она, как толпа, которой указали виновного, дали козла, на которого можно выплеснуть злость, накопившуюся по разным причинам и поводам, спустить газы. И нельзя было ему отказываться от слова на последнем собрании: что значит, не готов, театр неделю бьет озноб, а руководитель не готов к ответу, значит, он не готовился сказать ничего в защиту или оправдание и на обвинение балбеса Сапетова на активе? Как же можно так?! Он понял, что артисты под него копают, и ему стало плохо. Пусть он не хорохорится, что несъедобен, он человек, и работать с коллективом, который не хочет тебя, не доверяет и не постесняется в лицо ляпнуть всякую гадость — нет уж, увольте… Петрович зеленеет, как видит Дупака и его дружину — Улановского и Солдатова.
Я не справил праздник «Живого» в этой весенней книге размышлений. Приходят, лезут на ум сравнения: внематочная беременность, аборт, кесарево сечение, застрял в горловине плод, обрезана пуповина и плод засыхает в чреве, в общем, черт-те что приходит на ум. Сбит темп, противник взял минутку, чтоб я засбоил, потерял ритм и уверенность. Четыре месяца дьявольского напряжения — и вот остановка, антракт, неожиданность статики разрывает аорты, прекращает сердце. Кто-то ждал хитрый, чтобы вдарить влет. В тот миг, когда я уже начал токовать и закрыл глаза от удовольствия, как глухаря, подсек опытный ствол. Не убил, но ранил всерьез, и будет ли еще звенеть так сталью голос, когда заря вернется. Всякая глупость лезет в голову, но что делать, когда это не гайки точить, которые и с похмелья можно. Но я верю, будет на моей улице праздник. Главное, помнить Бога всегда и стараться не озлиться, что бы ни случилось, какие бы козни ни строили мне люди — любить их. Тогда и Фомич мой будет христианином.
Подбиваю подать апелляцию в ЦК комсомола. Нападение — лучший способ защиты. Даже если мы ничего не добьемся, мы покажем, что нам дорога честь организации, и мы не хотим мириться с пятном, которое на нее легло.
Дупак болен. Собрание отложено до его выздоровления. 16 мая отчет комиссии на бюро райкома о работе театра.
Не надо сейчас собирать собрание, оно выльется в скандал, в склоку вокруг дирекции, а это только на руку тем, кто жаждет прекратить Таганку. Надо затихнуть, уйти в подполье, подождать, чем кончится проверка, и тогда бабахнуть.
Полмесяца нас не спасут, а хорошего скандала между руководителями достаточно, чтобы кого-то из них заменить, а это равносильно смерти театра, потому что, если что, на место Дупака наверняка придет такой жлоб, которому до фонаря все, и Петрович сам бросит все к чертовой матери, потому что и он ведь человек, а они все ведут к этому, играют на его нервах, паразиты, вместо того, чтобы в ножки поклониться славе русского театра.
<...>
Золотухин Валерий Сергеевич. Таганский дневник. Кн. 1