Category: производство

Category was added automatically. Read all entries about "производство".

Безымянная — высота 224.1 — Дмитрий Хворостовский

«На безымянной высоте» — популярная песня о Великой Отечественной войне, записанная для кинофильма «Тишина». Автор слов — поэт Михаил Матусовский, композитор — Вениамин Баснер. Песня написана на основе реальных событий — боя 18 советских солдат 8-й роты 718 полка 139-й стрелковой дивизии 10-й армии Западного фронта под командованием лейтенанта Евгения Порошина против двухсот немецких солдат в ночь с 13 на 14 сентября 1943 года на высоте 224,1 (54°03′31″ с. ш. 33°40′37″ в. д.) у деревни Рубеженка Калужской области.По воспоминаниям поэта Михаила Матусовского впервые об этом бое он услышал во время службы в газете 2-го Белорусского фронта от редактора дивизионной многотиражки Николая Чайки. Впоследствии он вспомнил об этой истории в начале 60-х годов:

А припомнилось мне все это снова, когда в начале 1960-х годов режиссёр Владимир Басов пригласил меня и композитора Вениамина Баснера работать вместе с ним над фильмом «Тишина» по одноименному роману писателя-фронтовика Юрия Бондарева. Басов попросил нас написать песню, которая как бы сфокусировала в себе фронтовую судьбу двух главных героев картины. Песню, не поражающую масштабностью и размахом событий. И тогда я вспомнил этот бой. В истории Великой Отечественной войны он только маленький эпизод, но как велико его значение!..

Композитор Вениамин Баснер вспоминал, что музыка к песне была написана не сразу, а мелодия пришла к нему в голову в поезде:

Когда третий вариант её был забракован и поэтом, и режиссёром картины «Тишина» Басовым, и старшим музыкальным редактором «Мосфильма» Лукиной. я отчаялся, хотел вообще отказаться от этой работы. Но Басов, выслушав мои сомнения, сказал, что время еще есть, и просил продолжать поиски. Сердитый, ехал я домой, в Ленинград, и вдруг по дороге, в вагоне дневного поезда, почувствовал совершенно новую мелодию… Записать её было нечем, не на чем — поэтому всю дорогу пел про себя, чтобы не забыть… 
Collapse )

Луганск. Часть 3: Каменный Брод и Гусиновка

Оригинал взят у varandej в Луганск. Часть 3: Каменный Брод и Гусиновка


Луганск как город был слеплен в 1882 году из промышленного посёлка Луганский Завод и старого большого села Каменный Брод по разные стороны Лугани, ниже по которой вскоре немец Густав Гартман основал один из крупнейших в Российской империи паровозостроительный завод, а на холмах над всем этим при Советах сложился уже нынешний центр. Первый я показал в прошлой части, последний покажу в следующей, а сейчас осмотрим Камброд и окрестности Лугансктепловоза - самые непарадные районы самого непарадного областного центра Украины столицы ЛНР, но при этом почти без следов войны.

Collapse ).
Завод, после полной остановки во время дебальцевского кризиса 2015-го, снова восстанавливается, и даже стал делать программу поставки недоделанных тепловозов, после осени 2015. Но самая главная там проблема (которую усиленно решают, но пока никак не могут дорешать) - юридическая приписка предприятия, его готовой продукции и вопрос корректной таможенной очистки её. Сейчас, кажется, пробуют посадить юрадрес на Северодонецк. Не знаю, получилось ли. Кроме того, с весны 2016 Трансмашхолдинг разместил на заводе крупный заказ на всякие тепловозные запчасти, и сейчас выискивают спецов и возвращают их обратно на завод. Видимо, он пока будет массово делать запчасти на свои тепловозы, которых в России и СНГ очень много. С ними проще, с юридической локализацией, и можно "спрятать" таможенную очистку, в отличие от нового тепловоза. По факту, незаконно вывезенный и нерастаможенный тепловоз сейчас юридически можно арестовать на территории как России, так и любой другой страны пространства 1520.

41.


Но в апреле завод впечатлял своим сочетанием мощи и неподвижности. Впрочем, и основная промплощадка явно дальше. Тут слева виден ремонтно-механический цех (1913), правее конструктивистские отдел кадров и заводской спорткомплекс "Заря", а вдали торчит труба электростанции. За ближайшими зданиями - собственная главная площадь завода, куда ведёт ещё один мостик чуть дальше:

42.


Ещё немало было разговоров о вывозе целых предприятий из ЛНР в Россию, где-то со штатом, где-то и без - но так и не понял, дошло ли дело до конкретных действий или всё это были только намерения.

Набережная Лугани, часть всё той же улицы Фрунзе, примечательна социальным объектами завода - вот например больница №2 с роскошной скульптурой на фасаде, изначально ВЗОРовская общага с поликлиникой на первом этаже (1932):

43.


Или кинотеатр "Октябрь" с чрезвычайно симпатичным киоском тех же лет по соседству:

44.


Отсюда мы пошли наверх по 23-й линии - всего их 24, и в Гусиновке они, в отличие от Старого города, сохранили названия. Ещё какой-то конструктивизм:

45.


Дореволюционная тюрьма, ныне СИЗО:

46.


И бесконечные улицы да многоэтажки вдали, так что и не скажешь сходу, в каком мы из осколков бывшей Необъятной:

47.


В следующей части - о советском центре Луганска, нависающем над всем показанным в этих двух частях.

ДОНБАСС-2016
Обзор поездки и оглавление серии.
Дорога на Донбасс через Ростов-на-Дону.
История Донбасса.
Две стороны одной войны.
Реалии Новороссии.
Война с обеих сторон фронта.
Реалии новой Украины.
Памятники войне с обеих сторон.
Украина. Киев, география Майдана.
Украина. Межигорье.
Украина. Гуляйполе, глубинка для сравнения.
Донецкая Народная Республика
Донецк. Общее о городе.
Донецк. Улица Артёма.
Донецк. Севернее центра.
Донецк. Новый Свет.
Донецк. Английская колония и окрестности.
Донецк. Рабочие окраины.
Донецк. Разрушенный аэропорт.
Макеевка. Центр.
Макеевка. Колония.
Макеевка. МакНИИ и Гвардейка.
Саур-Могила и окрестные города.
Иловайск. Узел и котёл.
Новоазовск. Кривая коса.
Новоазовск и Седово.
Дебальцево и Углегорск.
Горловка.
Ясиноватая.
Из ДНР в ЛНР по железной дороге.
Луганская Народная Республика.
Луганск. О городе и ЛНР в целом.
Луганск. Старый город.
Луганск. Камброд и Гусиновка.
Луганск. Верхний город и окраины.
Луганск. Ближайшие окрестности.
Алчевск. Старый центр.
Алчевск. Два новых центра.
Краснодон.
Эпилог. Письма и комментарии.

Елена Вишневская. Под счастливой звездой (стр. 5)

Разделили на мужчин и женщин, на две группы. Мы прошли медосмотр и массовую, чудовищную по деловитому бесстыдству дезинфекцию, когда нас загнали в громадные бараки, велели раздеться догола, и мы, медленно двигаясь в длинном хвосте очереди, дали себя мазать вонючей жидкостью, пока наши вещи проходили санобработку. Мазали нас мужчины, облаченные в белые халаты. Трудно представить, что они пошли на подобную процедуру добровольно. Многим девушкам было стыдно до слез, но деваться было некуда. Помазанные автоматически проходили в душевую, где вода лилась прямо с потолка сплошным дождем. Здесь две энергичные польки окриками и шлепками подгоняли отставших к выходу. Одежда ждала нас в индивидуальных сетках. Пахла она серой и не успела еще остыть. В минимально короткий срок весь состав был продезинфицирован, сказалась немецкая деловитость.

Так же деловито, массово и ритмично – страшно представить! – фашисты отправляли людей в газовые камеры.

Два-три дня мы просидели в лагере Перемышля. Помню грязные бараки с трехэтажными нарами. Я ни с кем не общалась. Оставалась наедине со своими мыслями и остатками чувств.

Потом опять поезд, и – Германия.

Здесь нас охраняли менее строго. Ехали мы с открытыми дверями вагонов, и по очереди могли сидеть на пороге рядом с солдатом. Были теплые дни конца августа. Расстилались поля и луга, очень ровные, очень чистые, разделенные проволокой на правильные квадраты. В этих квадратах пасли коров, все одной масти – черно-белой. Мелькали вдоль пути громадные щиты реклам: "Шелл", "Пеликан", "Опель", "Телефункен"… Проносились белые домики с красными черепичными крышами. У опущенных шлагбаумов на переездах скоплялись большими стаями велосипедисты. Дети, старики, почтальоны, полицейские, рабочие в синих комбинезонах, служащие и даже степенные монахини в своих громадных головных уборах, похожих на раздутые паруса, – все на велосипедах.

Такой я увидела впервые Германию. Все в ней показалось мне игрушечным, не настоящим и так не похожим на Россию. Эти земли еще не знали потерь войны.

Довезли нас до Бремена. Я вспомнила, как перед войной купила своей Катюше сказку братьев Гримм "Бременские музыканты". Кажется, было это сто лет тому назад! Здесь нас сразу же по выходе из вагона стали разделять на группы и распределять по городам, кого куда, подобие лотереи, кому как посчастливится. Кто-то произнес - "Луфт курорт" (Воздушный курорт). Что-то вселяющее доверие было в этом слове, и я, не задумываясь, двинулась к этой группе.

Рядом оказалась девочка лет пятнадцати. "Тетя, скажить, шо Вы – моя мама. Я боюсь!" – услышала я тихий голос. Так Надя Сульженко, украинская девушка из Золотоноши, стала числиться в Германии моей дочерью. Мы с ней помогали друг другу чем могли.

Из Бремена нас повезли уже не в товарных, а в пассажирских вагонах. Вагон, в который мы с Надей вошли, был типа дачного, подмосковного. Значит, есть еще на свете удобство, чистота, окна, через которые можно видеть мелькающие пейзажи, опрятные полированные диваны, с которых нас никто не сгонял… Ведь все это я почти забыла! Оно осталось за роковой чертой, разделившей мою жизнь на две половины. Никто нас не охранял. Просто ехал с нами пожилой штатский немец типа администратора. Трагические картины войны отошли назад. Судьба как бы давала мне передышку. Какие же испытания еще предстоят мне в этой чужой, неведомой стране?

Довезли нас до города Ольденбург и затем автобусом к месту нашего назначения: Фарель у Ольденбурга – общий рабочий лагерь моторного завода. Мы вышли из автобуса на шоссе. Со всех сторон был лес. Воздух был действительно курортный. Помню уютный дом на краю дороги. Из него выбежала молодая немка в экстравагантном платье, что-то спросила нашего гида, явно позируя для нас, потом лихо вскочила на велосипед и помчалась в сторону завода. Мы так осмелели, что засмеялись ей вслед. В дальнейшем открыто высмеивать немцев мы перестали.

Завод был замаскирован лесом. Лес со всех сторон обступал его корпуса. Кроме того, над крышами была протянута сетка из искусственной зелени. Все это мы увидели позже, а сейчас в конце дороги заметны были только ворота. Нас туда не повели, а сдали полицейскому и погнали в лагерь. Мы шли по шоссе, обрамленному высокими тенистыми деревьями, за ним расстилались поля и раскинулись два крестьянских хозяйства, владельцы которых, увидев нашу группу, бросили работу и с любопытством рассматривали нас. Мы прошли мимо аккуратного домика одного из начальников завода герра Кеффеля, и впереди увидели лагерь.

Здесь предстоит нам поселиться и жить долгие дни.

Лагерь. Ровная, без зелени территория, обнесенная колючей проволокой. По ее краям деревянные, одноэтажные бараки зеленого цвета, в центре – умывальная, баня, служебные помещения. Каждый барак разделен на отдельные секции с отдельными выходами. Секция – это общая комната с кладовкой, тамбуром при входе и тремя деревянными ступеньками с улицы. В комнате двухэтажные нары, два длинных стола, чугунная, круглая печка-времянка и табуретки с вырезом в форме рогалика в центре сидения.
Мужчин поместили в первый барак, а нас, двадцать пять женщин – во второй. Фасад каждого барака выглядит так: в центре два входа со ступеньками, а по бокам от них налево и направо – по три окна.

Как только мы расселились, появился наш лагерфюрер, полицай Эмиль, глупое, грубое животное, и стал орать, чтобы мы шли набивать мешки соломой. Это были наши матрацы и подушки. Затем каждая из нас получила простыню из бязи, байковое одеяло, пододеяльник и наволочку в синюю клетку. Между нарами стояли высокие шкафики на два отделения. Такие были у нас в России в провинциальных банях. На комнату полагалось два эмалированных больших кувшина для воды, несколько тазов для стирки, чайники, ложки и кружки по числу живущих. Все это коричневого цвета. В кладовке – щетка, швабра, тряпки, помойное ведро. Вот весь ассортимент вещей каждой "штудэ" – комнаты. Этот практичный стандарт, по-видимому, был распространен по всей Германии в лагерях подобного типа.

В непосредственной близости от задней стены нашего барака была натянута колючая проволока, и за ней ходил часовой. Мы узнали, что там помещены военнопленные французы. Иногда мы их видели из своих окон. Бараки цивильных французов находились по другую сторону двора напротив нас, а поблизости от них располагались поляки.

Первые дни мы проходили карантин, были заперты в лагере. Устраивались, мылись в душевых, убирали территорию, знакомились друг с другом, осваивали непривычные условия жизни. В громадном котле привозили нам некое, дурно пахнувшее варево из брюквы и моркови, слегка заправленное мукой. Каждый получал миску этой бурды. Девчата ругали немцев, посылали в их адрес проклятия и доедали свои домашние запасы, но вскоре последние кончились, и пришлось перейти на лагерное питание.

И вот как раз в один из этих голодных дней было мое дежурство по раздаче еды. Я стою во дворе возле котла с громадным половником в руке. Ко мне двигается очередь. Каждая женщина протягивает свою миску, я методически зачерпываю из котла варево и вливаю в нее. Вот уже подходят последние пять, четыре, три человека и … о, ужас! Я вижу, что дно котла полностью обнажился, двум последним не хватает еды! Я просчиталась! Немного увеличивала порцию предыдущим – случайно, не нарочно – и обрекла на голодание двух последних! Бегу в помещение, кричу: - "Девушки! Остановитесь! Не ешьте! Не хватило двоим!" И вижу, как некоторые начинают быстрее хлебать из своих мисок, а одна даже пытается спрятать под стол свою еду, лишь бы не поделиться. Зрелище подобной жадности сперва ошеломляет, потом поднимает во мне бурю негодования. Не помня себя, я кричу на них как на воров. Наверное, моя горячность произвела впечатление, разбудила совесть. Самые жадные начинают есть медленнее, самые щедрые предлагают отлить из своих мисок. И вот составлены две недостающие порции, и даже я получаю кое-что. Возможно, с этого эпизода началось пробуждение товарищества, что-то сдвинулось в душе, что-то потеплело в них друг к другу.

Пока мы были свободны от работы на заводе, наш фюрер Эмиль стал совершать сделки с бауэрами (крестьянами), нуждавшимися в работниках. Вероятно, это было выгодно ему, так как он очень активно взялся за поставку бесплатной рабочей силы. Назначил и меня. Пожилой, тучный немец повез меня и поляка на своей телеге в глубь леса. Высадил нас возле красного кирпичного дома, а сам куда-то исчез. Нас окружал дремучий лес, по-осеннему тихий, без птичьих голосов шелеста ветвей. У меня было ощущение сказочности. Если бы из дома вышла Баба-Яга, я бы не удивилась. Но вышла вполне реальная, пожилая немка и довольно приветливо поманила нас в дом. Она дала понять, что от нас требуется. Я должна была убрать помещение кухни, лестницу, вымыть посуду. А поляк – очистить конюшню и нарубить дрова.

Впервые я находилась на такой кухне. Пол ее был выложен плоскими натуральными камнями неправильной формы, у одной из стен – большой, закопченный очаг, внутри которого на цепях висит медный котел, деревянная лестница ведет наверх в жилые комнаты, на ней у бокового оконца стоит громадная бочка с каким-то жидким химическим раствором. Заглянув, я увидела, что в него погружены куриные яйца, меня ошеломило их грандиозное количество. Различная старинная кухонная посуда висит на стенах и стоит на полках. Она поблескивает красной медью и кое-где уступает место тяжелым фаянсовым мискам и высоким пивным кружкам. Окна кухни, маленькие, глубокие, смотрят в лес. Дневной свет скупо проникает оттуда в помещение и окрашивает все внутри в зеленоватые тона.

Я принялась за уборку. Поляк ушел в конюшню. Провозились мы часа три. Нас на славу накормили, и крестьянин отвез нас обратно в лагерь.

Поездка эта внесла разнообразие в серенькую, монотонную лагерную жизнь. Я увидела кое-что новое, побыла несколько часов в атмосфере мирного крестьянского быта Германии. Очень он был своеобразен, интересен, будто я посетила один из разделов этнографического музея, где меня, к тому же, отлично еще и накормили!

В эту ночь, впервые сытая, я спала особенно крепко, сны были светлые и пробуждение спокойное. Это было непривычно и отрадно. Ведь когда я бродила в "западне" по Украине и спала где попало, сон уносил меня из суровой обстановки неустроенности и опасности в спокойный, привычный мир родных, желанных образов, а вот пробуждение всякий раз приходило как тяжелое наказание. Всегда было так: вот сон отошел, я еще лежу с закрытыми глазами, еще не рассталась с ощущением домашнего тепла, уюта, покоя, радости, а уже в состоянии нарастает тревога, сигналы опасности возникают в мозгу, в полусне я начинаю задавать себе настойчивые, торопливые вопросы: "Что? что? что со мной?", открываю глаза, осознаю действительность и … ужас сжимает мое сердце. Эти мучительные пробуждения забыть невозможно.

А в Германии долго мне снились трагические картины плена, вой и грохот авиабомб, смерч огня той роковой атаки, метание армии в окружении и … самое горькое – бесконечный поток пленных. Длинная темная вереница измученных людей бредет по знойному тракту. Ей нет конца, нет начала – тут я обычно начинала во сне плакать и просыпалась.

А теперь, очевидно, наступил в моем самочувствии перелом. Нервное напряжение, в котором я находилась три месяца, начало ослабевать. Наступила новая полоса жизни. Она была безрадостная /какая уж тут радость!/, однообразная, во многом морально тяжелая, но она была с определенными контурами, доступная пониманию, стабильная. Кончились мои скитания, кончились подстерегающие на каждом шагу опасности, кончилась моя собачья загнанность. А главное – кончилось одиночество.

Я была в коллективе. Мне предстояло жить в нем, делить с ним общие горести и радости. Коллектив новый, еще малознакомый, но объединенный общей трудной судьбой. И как это ни парадоксально, но я почувствовала подобие душевного облегчения. Тому, кто не испытал ужаса плена и скитаний по земле, занятой врагами, возможно, будет трудно понять меня. Я вышла из своего душевного оцепенения и стала вживаться в новую обстановку. Благодарю свою профессию! Она не позволила мне пасть духом, морально опуститься, помогла мне преодолеть трудности новой жизни. Ведь мы, актеры, наделены обостренной наблюдательностью и повышенным интересом ко всему, что нас окружает, эта способность спасла меня от преждевременной, душевной старости.

Мои сожительницы бурно реагировали на трудности лагерной жизни. Все они приехали сюда из нормальных домашних условий, и естественно, что эта голодная, подневольная жизнь на чужбине была особенно тяжела. Возможно, некоторые из них поверили посулам немцев, что Германия предоставит им райское житье /такие плакаты висели на стенах биржи труда в Золотоноше/, и никак не ожидали, не были подготовлены к этой суровой действительности. Они проклинали немцев, ссорились между собой из-за пустяков, жаловались друг другу на свою несчастную судьбу, искали сочувствия, плакали, вспоминали свою радостную жизнь на Родине, были растеряны, тосковали.

Но это были мои соотечественницы, они выросли на моей родной земле, с ними можно было общаться, можно было их понять. С течением времени я сблизилась в той или иной степени со многими из них, но никто не узнал, что я актриса! Необходимость скрывать свою профессию сперва возникла на оккупированной Украине как маскировка. Я боялась, что немцы используют меня в своих агитационных целях. Это опасение появилось чисто интуитивно, но впоследствии жизнь подтвердила, насколько я была права. Здесь же в лагере я не считала нужным выделяться из общей среды. Я хотела с ней слиться. Мой внешний вид и моральное состояние настолько не соответствовали установившемуся представлению об облике актрисы, что, кроме недоверия или оскорбительных насмешек, ничего иного не могли вызвать у окружающих. /Меня пугала участь Барона в пьесе Горького "На дне"!/. Уважая свою профессию, я не могла уронить ее, подвергнуть осмеянию. Да и боязнь немцев тоже оставалась в силе. Я ограничилась скупой, вымышленной автобиографией: работала секретаршей в учреждении, перед войной была у родственников на Украине, застряла там в оккупации. Этих сведений было вполне достаточно для того, чтобы не вызывать повышенного интереса к моей личности и оставить меня в покое.

Дня через три к нам поступило пополнение из восьми женщин. Поселили их в соседнем с нами бараке. Именовались они "русскими" в отличие от нас – "украинок". Прибыли они из Ялты и Симферополя. Я обратила внимание на одну из них. Это была женщина лет тридцати, некая Тамара О., казавшаяся старше из-за своей обильной, тщательной косметики. За ней бродил целый выводок бойких девчонок от 14 до 16 лет, которыми она командовала. Девочки эти: Вера, Надя, Тамара, Лида и Люся назывались двоюродными сестрами С.

С ними приехали еще две девушки. Одна – краснощекая, пухлая, похожая на финку или карелку, а на самом деле гречанка из Симферополя по имени Надежда К., другая – худенькая, большеглазая, из Ялты, с которой приехал и старик-отец. Это была Тамара Т. с отцом Александром Васильевичем. Вся эта компания держалась в стороне от нас и не удостаивала нас общением.

Наступил конец карантина. На рассвете в барак вломился Эмиль, будя нас своими выкриками. Мы построились в колонну, и пошли на завод. Авиамоторы САМ и БМВ, приходившие в негодность, требовали ремонта. Этим ремонтом и занимался Мотореверк. Рабочие из всех оккупированных Германией стран, а также мобилизованные немцы заполняли цеха завода. Мы оказались в среде голландцев, бельгийцев, французов, итальянцев, поляков, чехов и немцев. Несмотря на то, что Франция и Бельгия в то время уже капитулировали, военнопленных этих стран не отправляли на Родину. Германии нужны были рабочие руки. Итальянцы были пленные из армии Бадольо.

Мы были первые из Советского Союза, так что наше появление вызвало всеобщий интерес. Кроме того, на заводе, за исключением нескольких немок, не было женщин. Наши девушки не говорили ни на одном иностранном языке, только большеглазая Тамара Т. знала немецкий, да я – французский. Поэтому в цех, где я очищала какие-то детали, стали регулярно наведываться французы, чтобы посмотреть на русскую женщину и перекинуться с ней несколькими дружескими фразами на родном им языке.

Первое время нас рассовали по мелким цехам и конторам, а впоследствии некоторых из нас, в том числе и меня, перевели в громадный цех, где работали иностранцы. Мы стали участниками всеобщего, тайного саботажа. Надо полагать, что завод имел план, что происходил учет работы, и с кого-то спрашивалось выполнение этого плана, но нам никаких норм не ставили. Надо было только создавать видимость работы, чтобы проходивший по цеху полицай не подгонял. О его приближении сообщали обычно французы, громко произнося какое-нибудь условное двухзначное число: "Двадцать два", или "Сорок четыре". Скоро этот сигнал стал понятен всем нам и принимался во внимание. Прекращались разговоры, оживлялась работа. Но стоило полицаю удалиться, как вновь замирала всякая деятельность. Кто-то шел покурить, кто-то продолжал беседу со своим соседом.

Поначалу мы опасались немцев, но потом увидели, что они точно такие же саботажники, как и мы. Мастера, к которому я была прикреплена, звали Август. Это был небольшого роста, смешливый немец среднего возраста и уродливой внешности. Я не могу вспомнить, чем он, в сущности, занимался. То подолгу отсутствовал, то жевал свой завтрак, то посмеивался, слушая анекдоты. Редко его можно было увидеть работающим. По-моему, он избрал надежный способ производить впечатление работяги: при приближении полицая хватал первую попавшуюся деталь и начинал усердно ее рассматривать, глубокомысленно закатывая к потолку глаза, как бы решая сложную техническую задачу. Я с удовольствием наблюдала за его наивными хитростями. Как-то он сказал мне, что у него есть земля, хозяйство, и я поняла, что на заводе он не по своей воле.

В таком же положении, очевидно, были и другие немцы. К нам они относились на редкость дружелюбно. Я не помню ни одного грубого жеста или слова в наш адрес, но держались они изолированно, не искали общения с нами, как, скажем, делали это поляки и французы. Жители Северо-Запада Германии, они говорила на своем наречии, трудном для понимания. Всегда аккуратно одетые, сдержанные и скромные, как были они не похожи на разнузданных оккупантов, на тех, кто бесчинствовал на земле моей Родины! В перерыве для завтрака все они одновременно как по команде, вынимали свои термосы с кофе или чаем, а также пакетики с аккуратными бутербродами, в то время, как мы глотали свою голодную слюну или раскуривали на троих одну случайную сигарету.

Рабочий день длился мучительно долго. Он лишен был смысла, лишен цели. Было голодно, холодно! Конец дня завершался кормлением в нашей столовой-бараке на территории завода. И бурда из традиционной кормовой брюквы была желанной. Она все-таки согревала, все-таки немного насыщала.

Однажды Эмиль принес почтовые открытки и сказал, что разрешает написать родственникам на Украину. Я знала, что в Киеве остались при немцах наши старинные друзья старики Пироговы. Послала им двойную открытку со штампом нашего лагеря. На одной открытке я сообщила им о себе и просила "при первой возможности дать знать моей мама по старому адресу". Они поняли мою просьбу. Оторвав вторую открытку, они прислали на ней несколько ободряющих строчек. До тех пор, пока Киев не был освобожден, я обменялась со стариками несколькими такими открытками. Как только они замолчали, это стало добрым знаком: немцы выгнаны из Киева, и сообщение Пироговых обо мне пошло на Москву. Так и было! Как счастлива была моя мама, узнав, что я жива!

Со временем нам немного увеличили вечерний паек. Хлеба выдавали по-прежнему крошечный кусочек – грамм восемьдесят на целый день, да и с примесью картофеля или гороха он был, хотя иногда прибавляли немного маргарина, или ложку мармелада. Мне хватало выдержки съедать вечером только половину своей порции хлеба, а вторую я глотала утром с кружкой суррогатного кофе. А девчата не выдерживали, и до обеда ходили с подтянутыми животами. Выдали нам и спецодежду: блузу и брюки на шлейках уныло серого цвета. Мы их перекрасили сами в черный цвет. Целую неделю наша штубэ в бараке превращалась вечерами в красильню. Нами руководило желание выглядеть аккуратными, подтянутыми. Мы не хотели опускаться и вызывать насмешки немцев. В трудных условиях мы стремились сохранять достойный вид. Затем получили мы фланелевые ночные рубашки и платья, а также резиновые передники. Всем работавшим на заводе выплачивалась зарплата. Даже мы ее получали в именных бумажных мешочках с порядковым номером. Мой №1234 (он сохранился у меня), на нем написано 17М (марок). Получали мы смехотворно мало, но нам это было безразлично. Ведь мы ничего, кроме открыток, пудры, зубного порошка и сырой моркови, не могли купить в Фареле, если нам туда удавалось попасть. Обычно эти конверты с зарплатой раздавали нам мастера, но иногда надо было получать в кассе, возле которой неизменно дежурил полицай. Он орал «Эрсте дойч» (первые – немцы!), и грубо отталкивал иностранцев, если не все немцы успевали получить свою зарплату. Особенно доставалось украинцам и полякам.

Девушки, жившие и работавшие у бауэров, иногда приносили в лагерь сворованное сало. Его мы покупали у них на наши марки. Сало было ценным добавлением к нашему голодному пайку. Поляки нередко продавали нам свои старые пиджаки. Такой пиджак приобрела и я. В цехе было холодно, и пиджак поверх спецодежды был очень уместен. В воскресенье девушки надевали платья, привезенные из своего дома. Мой «туалет», в котором я приехала, изодрался в клочья. Как-то я получила из склада на заводе кучу тряпок для вытирания деталей, среди них попало целиком шелковое черное платье в белые точки – оно, конечно, было здорово изношено, но я выбрала куски и на руках сшила себе блузку. У меня сохранились фотография, где я как раз в этой блузке.

Как-то со временем все мы начали приспосабливаться к этим новым, трудным условиям жизни. Систематически воровали сырую картошку, если назначали нас чистить ее в воскресенье. Особенно ловко делали это самые молодые. Я долго не решалась, предпочитала быть голодной. Шустрые С. добывали продукты, недоступные другим, очень были они инициативные и лихие. Из них мне особенно нравилась самая молодая – Вера. Она была похожа на цыганочку, всегда веселая, приветливая и полная юного обаяния.

Но вот вдруг странная болезнь стала поражать одну за другой этих девчонок С. Начались у них на руках какие-то громадные, долго не проходившие волдыри. Их отправили в изолятор. Когда мы шли в столовую, то проходили под их окнами и видели их веселые, озорные лица – мало были они похожи на больных. Потом мы узнали, что это была чистокровная симуляция: кто-то научил девушек вызывать нарывы компрессами из чеснока, что они систематически и проделывали. Это изобретение привело в панику лагерного врача (немцы очень боялись эпидемии), а девочек надолго освободило от работы на заводе. К счастью, никто их не выдал, а я радовалась их смелой хитрости.

Странная жизнь началась у меня в Германии. Часто мне казалось, что это вымысел, что это не реальность. Как будто я играю новую роль в неожиданных, доселе мне неведомых обстоятельствах новой пьесы – пьесы смешанного жанра, где драма, комедия и лирика тесно переплелись в единое целое.

Вот начало дня. За окнами совсем еще черно. Быстро одеваемся, моемся, выбегаем в темный, пронизанный холодной сыростью двор. Вдали мелькают там и здесь огни ручных фонарей – это собираются к отходу на завод поляки, цивильные французы. Наш полицай тоже стоит с фонарем, мы группируемся возле него. Воздух настолько влажный, что вокруг фонаря – кольцо радуги. Голоса в темноте приглушенные, на востоке светлеет полоса неба, с шоссе навстречу нам от утреннего ветра начинают шуметь деревья, и мы двигаемся темной массой в строю по белому асфальту.

Полицай едет рядом на велосипеде и бесцеремонно наезжает на того, кто нарушил строй. Полицай любит порядок, но он любит также и пение в строю. Командует, чтобы мы пели. Поем «Москва майская», с особым чувством подхватываем припев: «Кипучая, могучая, никем непобедимая…» А то поем и военные песни: «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…» Диву даюсь, как мог наш полицай не понимать, какого характера песни мы поем! Ведь мы произносили имена Ворошилова, Сталина – а он никогда нас не обрывал. На завод мы приходили после наших песен повеселевшими, приободрившимися.

Иногда, подходя к перекрестку, где в шоссе вливается вторая дорога из лагеря, мы слышали приближающийся мощный свист пленных французов. Их группу вел фельдфебель Вольф. Французы не пели, а всегда свистели свои песни. Так наше пение и их свист постепенно сближались, и на перекрестке должны были слиться. Боже мой, какая суматоха начиналась у Вульфа и нашего полицая! Оба они, охваченные паникой, принимались в два голоса выкрикивать слова остановки, запрета: «лосс» и «хальт» чередовались с быстротой и силой выстрелов, оба стража суетились, один подгонял свою группу, другой задерживал на месте свою, чтобы помешать нашему столкновению, как будто оно могло угрожать нам трагическими последствиями. И нас, и французов эта паника смешила до слез.

На территории завода мы расходились по разным направлениям, по своим рабочим местам.

Я вхожу в громадный цех, похожий на авиационный ангар. Мне всегда кажется, что он внутри голубой – это утренний свет просачивается через стекла. Тишина. Станки и машины застыли в ожидании. Острый запах машинного масла смешивается с запахом лесной зелени. В тишине цеха слышен каждый шаг, каждое движение. Кто-то неторопливо готовит свое рабочее место, кто-то вполголоса беседует со своим товарищем. Вот один из них мелодично засвистел. Постепенно прибывают поляки, французы, немцы. Проходят мимо меня: «Дзень добрый, пани!», «Бонжур, мадам! Са ва?», «Морген!» Охотно отвечаю на их приветствия. Мы все – товарищи. Я чувствую себя частью коллектива. Это бодрит как утренняя зарядка.

Но часто я представляла себе, с какой самоотдачей и гордостью за свое дело я работала бы у себя на своей родной земле! Все было бы иначе, все не так, как здесь – на чужбине! Здесь эта так называемая работа только помогала несколько забыться, убить мучительный день. Да и не работал ведь никто по-настоящему. Больше делали вид. Кому было интересно выкладываться? Во имя какой цели? Никому! Даже немцы не старались. «Криег ист шайзе» – любили говорить они – (война – это г…о). Мы с ними были более чем согласны.

В один из сумрачных осенних дней, когда мелкий дождь лил, не переставая, с утра до конца работы и настроение было более чем подавленное, при выходе из цеха я почувствовала, как в мою руку кто-то вложил небольшой сверток. В столовой я развернула его и обнаружила дивный бутерброд с колбасой. Кто мой благодетель, я не могла понять, он ничем не выдал себя в толпе. На следующий день все повторилось. Я была начеку, ждала и заметила человека, который приблизился ко мне. Это был старик – немецкий рабочий. Быстро сунул мне сверток и, не глядя, не сказав ни слова, прошел мимо. Я прошептала слова благодарности, но он не оглянулся.

Ежедневно после конца рабочего дня я получала эту желанную милостыню. Я ждала этого момента с волнением, потому что сильнее его материальной ценности была ценность моральная. Глубокая сердечность этого очень старого человека трогала меня до слез. Днем я никогда не видела его. По-видимому, он приходил ко мне из другого цеха перед самым уходом с работы и, слившись с толпой, незаметно делал свое доброе дело. Так длилось больше месяца. Потом внезапно прекратилось, и я больше не видела этого чудесного человека. Узнать, что с ним случилось, я не имела возможности.

У нас в цехе была одна высокая, хорошенькая немка. Типичная «Гретхен» или «Луиза» с большими голубыми глазами на всегда улыбавшемся лице. Не помню, чтобы она хоть единым словом обмолвилась с нами, но однажды поманила меня в укромный уголок и сунула две пары вполне пригодных для носки туфель. После голубых «хольцшуэ» – ботинок на деревянной подошве, выданных нам вместе со спецодеждой – эти туфли показались мне божественно красивыми. Опять я была растрогана актом человеческой доброты. Это была не только бескорыстная, но еще и опасная помощь, т.к. если бы на эту немку был донос в гестапо, ей бы не миновать самого сурового наказания за помощь восточной рабочей.

И, наконец, еще два случая. Месяца через два после нашего поселения в лагере у меня начались какие-то странные нарывы на ногах. Возможно, возникли они от систематического голодания, начавшегося еще на Украине, а может быть, я заразилась, искупавшись в грязном пруду, или застудила ноги в ключевой воде; не знаю, что это было, но похожи эти нарывы были на оспу. В лагере медицинское обслуживание осуществлялось малограмотным фельдшером. Это был молодой, наглый немец, позволявший себе грубые шутки с нами и чаще всего выгонявший нас, своих пациентов, с бранью из медпункта, если мы приходили к нему за каким-нибудь лекарством. Нечего говорить, что я совсем не стремилась обращаться к этому типу за помощью, но вызывал его в барак Эмиль, т.к. у меня начался жар, кружилась голова, и я не могла выйти на работу. Фельдшер пришел с пинцетом, разорвал им все мои бесчисленные нарывы, что было адски больно, и удалился, даже ничем не продезинфицировав образовавшиеся раны. Я ждала после этой возмутительной операции самых пагубных последствий, но судьба была ко мне благосклонной: заражения крови не последовало. Нарывы покрылись струпьями, которые постепенно подсыхали, а температура стала нормальной. Я начала ходить на завод, но еле могла передвигать ногами, они стали тяжелыми, распухшими. Кровь пульсировала и отдавалась острой болью в каждой, пораженной воспалением точке.

Эмиль решил показать меня врачу и погнал в числе других больных в Фарель. Помню, что, дойдя до города, я совсем выбилась из сил и стала отставать. Дурак Эмиль оглядывался на меня и во всю глотку, голосом бешеного осла орал: «Вишневская, лосс, лосс, шнеллер!» Проходящие мимо нас горожане вздрагивали от этих воплей и пугливо озирались на нашу странную процессию. Так добрались мы до врача. В приемной у него сидело несколько пациентов. Я рада была отдохнуть и прийти в себя после тяжелого, унизительного пути. Когда подошла моя очередь, и я, прихрамывая, поплелась к кабинету, то увидела, что один из пациентов внимательно, с выражением взволнованности смотрит на меня. Настолько выразительно было его лицо, что выходя из кабинета, я захотела еще раз увидеть его. Он стоял спиной к окну и в упор смотрел на меня. Мне показалось, что он провожает меня взглядом до самых дверей. Я вышла на улицу, посмотрела в окно, человек пристально смотрел на меня, приблизив свое лицо к самому стеклу.

Странное чувство охватило меня. Чем могла заинтересовать я того человека? Больная, бледная, плохо одетая, со знаком ОСТ на пиджаке – вряд ли я была похожа на женщину, с которой хочется познакомиться.

Прошло несколько дней. Был поздний вечер. Наш барак гудел разговорами, вспыхивающими ссорами, догорали угли в чугунной печке, кто-то доедал свой скудный паек, кто-то стирал свою спецовку, словом, был обычный вечер после работы. Со двора вошла одна из девушек и сказала, что меня хочет видеть какой-то немец. Я вышла из комнаты и в темном тамбуре столкнулась с тем человеком. Через полуоткрытую дверь нашей штубэ его лицо было освещено. Я видела, как он взволнован, и мне сделалось не по себе. Так мы стояли друг против друга несколько секунд без слов, а затем он протянул мне сверток и прошептал по-немецки: «Здесь… Я сам сделал для Ваших больных ног…» Не совсем понимая, что это такое, я поблагодарила его, и тогда он спросил: «Не могли бы Вы пройтись со мной? Я хотел бы с Вами поговорить!» Я пыталась объяснить ему, что нам запрещено, и я здесь почти как пленная, но от смущения все слова вылетели у меня из головы, и я смогла только сказать: «Я не свободна». С оттенком большого разочарования, человек выдохнул: «Ах зо!», почтительно попрощался со мной и исчез в темноте лагерного двора.

Трудно было понять, как он проник в лагерь, как разыскал меня. Все это было таинственно. А в свертке оказались наивные, кустарной работы шлепанцы из рыжего плюша. Они так пригодились моим больным ногам! И я долго вспоминала с благодарностью этого странного человека, который подарил мне кусочек своего сердечного тепла.

Много позже, когда я некоторое время работала служанкой в доме директора завода, мне поручала его жена кое-что купить в городе. В частности, систематически ходила я в булочную за хлебом. В Германии была карточная система. Однажды я получила хлеб, но карточку мне вернули с не оторванными талонами. Первое мое побуждение было исправить ошибку, но более сильное желание – вдосталь наесться, пересилило его, и я ничего не сказала продавщице. В тот же день к вечеру я получила по этим талонам дополнительный хлеб, спрятала его в своей каморке и с наслаждением ела два дня. Я радовалась рассеянности продавщицы и моей удаче.